The young fellow accompanying the general was about twenty-eight, tall, and well built, with a handsome and clever face, and bright black eyes, full of fun and intelligence. Aglaya did not so much as glance at the new arrivals, but went on with her recitation, gazing at the prince the while in an affected manner, and at him alone. It was clear to him that she was doing all this with some special object. But the new guests at least somewhat eased his strained and uncomfortable position. Seeing them approaching, he rose from his chair, and nodding amicably to the general, signed to him not to interrupt the recitation. He then got behind his chair, and stood there with his left hand resting on the back of it. Thanks to this change of position, he was able to listen to the ballad with far less embarrassment than before. Mrs. Epanchin had also twice motioned to the new arrivals to be quiet, and stay where they were. The prince was much interested in the young man who had just entered. He easily concluded that this was Evgenie Pavlovitch Radomski, of whom he had already heard mention several times. He was puzzled, however, by the young man’s plain clothes, for he had always heard of Evgenie Pavlovitch as a military man. An ironical smile played on Evgenie’s lips all the while the recitation was proceeding, which showed that he, too, was probably in the secret of the ‘poor knight’ joke. But it had become quite a different matter with Aglaya. All the affectation of manner which she had displayed at the beginning disappeared as the ballad proceeded. She spoke the lines in so serious and exalted a manner, and with so much taste, that she even seemed to justify the exaggerated solemnity with which she had stepped forward. It was impossible to discern in her now anything but a deep feeling for the spirit of the poem which she had undertaken to interpret. Her eyes were aglow with inspiration, and a slight tremor of rapture passed over her lovely features once or twice. She continued to recite:
Молодой человек, сопровождавший генерала, был лет двадцати восьми, высокий, стройный, с прекрасным и умным лицом, с блестящим, полным остроумия и насмешки взглядом больших черных глаз. Аглая даже и не оглянулась на него и продолжала чтение стихов, с аффектацией продолжая смотреть на одного только князя и обращаясь только к нему одному. Князю стало явно, что всё это она делает с каким-то особенным расчетом. Но по крайней мере новые гости несколько поправили его неловкое положение. Завидев их, он привстал, любезно кивнул издали головой генералу, подал знак, чтобы не прерывали чтения, а сам успел отретироваться за кресла, где, облокотясь левою рукой на спинку, продолжал слушать балладу уже, так сказать, в более удобном и не в таком «смешном» положении, как сидя в креслах. С своей стороны, Лизавета Прокофьевна повелительным жестом махнула два раза входившим, чтоб они остановились. Князь, между прочим, слишком интересовался новым своим гостем, сопровождавшим генерала; он ясно угадал в нем Евгения Павловича Радомского, о котором уже много слышал и не раз думал. Его сбивало одно только штатское платье его; он слышал, что Евгений Павлович военный. Насмешливая улыбка бродила на губах нового гостя во всё время чтения стихов, как будто и он уже слышал кое-что про «рыцаря бедного». «Может быть, сам и выдумал», — подумал князь про себя. Но совсем другое было с Аглаей. Всю первоначальную аффектацию и напыщенность, с которою она выступила читать, она прикрыла такою серьезностью и таким проникновением в дух и смысл поэтического произведения, с таким смыслом произносила каждое слово стихов, с такою высшею простотой проговаривала их, что в конце чтения не только увлекла всеобщее внимание, но передачей высокого духа баллады как бы и оправдала отчасти ту усиленную, аффектированную важность, с которою она так торжественно вышла на средину террасы. В этой важности можно было видеть теперь только безграничность и, пожалуй, даже наивность ее уважения к тому, что она взяла на себя передать. Глаза ее блистали, и легкая, едва заметная судорога вдохновения и восторга раза два прошла по ее прекрасному лицу. Она прочла:
“Once there came a vision glorious, Mystic, dreadful, wondrous fair; Burned itself into his spirit, And abode for ever there!
Жил на свете рыцарь бедный, Молчаливый и простой, С виду сумрачный и бледный, Духом смелый и прямой. Он имел одно виденье, Непостижное уму, — И глубоко впечатленье В сердце врезалось ему,
“Never more—from that sweet moment— Gazéd he on womankind; He was dumb to love and wooing And to all their graces blind.
С той поры, сгорев душою, Он на женщин не смотрел, Он до гроба ни с одною Молвить слова не хотел.
“Full of love for that sweet vision, Brave and pure he took the field; With his blood he stained the letters N. P. B. upon his shield.
Он себе на шею четки Вместо шарфа навязал, И с лица стальной решетки Ни пред кем не подымал. Полон чистою любовью, Верен сладостной мечте, A. M. D. своею кровью Начертал он на щите.
“‘Lumen caeli, sancta Rosa!’ Shouting on the foe he fell, And like thunder rang his war-cry O’er the cowering infidel.
И в пустынях Палестины, Между тем как по скалам Мчались в битву паладины, Именуя громко дам, Lumen coeli, sancta Rosa! Восклицал он, дик и рьян, И как гром его угроза Поражала мусульман.
“Then within his distant castle, Home returned, he dreamed his days— Silent, sad,—and when death took him He was mad, the legend says.”
Возвратясь в свой замок дальний, Жил он, строго заключен, Всё безмолвный, всё печальный, Как безумец умер он.
When recalling all this afterwards the prince could not for the life of him understand how to reconcile the beautiful, sincere, pure nature of the girl with the irony of this jest. That it was a jest there was no doubt whatever; he knew that well enough, and had good reason, too, for his conviction; for during her recitation of the ballad Aglaya had deliberately changed the letters A. N. B. into N. P. B. He was quite sure she had not done this by accident, and that his ears had not deceived him. At all events her performance—which was a joke, of course, if rather a crude one,—was premeditated. They had evidently talked (and laughed) over the ‘poor knight’ for more than a month. Yet Aglaya had brought out these letters N. P. B. not only without the slightest appearance of irony, or even any particular accentuation, but with so even and unbroken an appearance of seriousness that assuredly anyone might have supposed that these initials were the original ones written in the ballad. The thing made an uncomfortable impression upon the prince. Of course Mrs. Epanchin saw nothing either in the change of initials or in the insinuation embodied therein. General Epanchin only knew that there was a recitation of verses going on, and took no further interest in the matter. Of the rest of the audience, many had understood the allusion and wondered both at the daring of the lady and at the motive underlying it, but tried to show no sign of their feelings. But Evgenie Pavlovitch (as the prince was ready to wager) both comprehended and tried his best to show that he comprehended; his smile was too mocking to leave any doubt on that point.
Припоминая потом всю эту минуту, князь долго в чрезвычайном смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и злобною насмешкой? Что была насмешка, в том он не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы A. M. D. в буквы Н. Ф. Б. Что тут была не ошибка и не ослышка с его стороны — в том он сомневаться не мог (впоследствии это было доказано). Во всяком случае выходка Аглаи, — конечно, шутка, хоть слишком резкая и легкомысленная, — была преднамеренная. О «рыцаре бедном» все говорили (и «смеялись») еще месяц назад. А между тем, как ни припоминал потом князь, выходило, что Аглая произнесла эти буквы не только без всякого вида шутки, или какой-нибудь усмешки, или даже какого-нибудь напирания на эти буквы, чтобы рельефнее выдать их затаенный смысл, но, напротив, с такою неизменною серьезностью, с такою невинною и наивною простотой, что можно было подумать, что эти самые буквы и были в балладе и что так было в книге напечатано. Что-то тяжелое и неприятное как бы уязвило князя. Лизавета Прокофьевна, конечно, не поняла и не заметила ни подмены букв, ни намека. Генерал Иван Федорович понял только, что декламировали стихи. Из остальных слушателей очень многие поняли и удивились и смелости выходки и намерению, но смолчали и старались не показывать виду. Но Евгений Павлович (князь даже об заклад готов был побиться) не только понял, но даже старался и вид показать, что понял: он слишком насмешливо улыбнулся.
“How beautiful that is!” cried Mrs. Epanchin, with sincere admiration. “Whose is it?”
— Экая прелесть какая! — воскликнула генеральша в истинном упоении, только кончилось чтение. — Чьи стихи?
“Pushkin’s, mama, of course! Don’t disgrace us all by showing your ignorance,” said Adelaida. “As soon as we reach home give it to me to read.”
— Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! — воскликнула Аделаида. — Да с вами и не такой еще дурой сделаешься! — горько отозвалась Лизавета Прокофьевна. — Срам! Сейчас как придем, подайте мне эти стихи Пушкина!
“I don’t think we have a copy of Pushkin in the house.”
— Да у нас, кажется, совсем нет Пушкина.
“There are a couple of torn volumes somewhere; they have been lying about from time immemorial,” added Alexandra.
— С незапамятных времен, — прибавила Александра, — два какие-то растрепанные тома валяются.
“Send Feodor or Alexey up by the very first train to buy a copy, then.—Aglaya, come here—kiss me, dear, you recited beautifully! but,” she added in a whisper, “if you were sincere I am sorry for you. If it was a joke, I do not approve of the feelings which prompted you to do it, and in any case you would have done far better not to recite it at all. Do you understand?—Now come along, young woman; we’ve sat here too long. I’ll speak to you about this another time.”
— Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, — то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать. Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.
Meanwhile the prince took the opportunity of greeting General Epanchin, and the general introduced Evgenie Pavlovitch to him.
Между тем князь здоровался с генералом Иваном Федоровичем, а генерал представлял ему Евгения Павловича Радомского.
“I caught him up on the way to your house,” explained the general. “He had heard that we were all here.”
— На дороге захватил, он только что с поездом; узнал, что я сюда и все наши тут...
“Yes, and I heard that you were here, too,” added Evgenie Pavlovitch; “and since I had long promised myself the pleasure of seeking not only your acquaintance but your friendship, I did not wish to waste time, but came straight on. I am sorry to hear that you are unwell.”
— Узнал, что и вы тут, — перебил Евгений Павлович, — и так как давно уж и непременно предположил себе искать не только вашего знакомства, но и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас только узнал...
“Oh, but I’m quite well now, thank you, and very glad to make your acquaintance. Prince S. has often spoken to me about you,” said Muishkin, and for an instant the two men looked intently into one another’s eyes. The prince remarked that Evgenie Pavlovitch’s plain clothes had evidently made a great impression upon the company present, so much so that all other interests seemed to be effaced before this surprising fact. His change of dress was evidently a matter of some importance. Adelaida and Alexandra poured out a stream of questions; Prince S., a relative of the young man, appeared annoyed; and Ivan Fedorovitch quite excited. Aglaya alone was not interested. She merely looked closely at Evgenie for a minute, curious perhaps as to whether civil or military clothes became him best, then turned away and paid no more attention to him or his costume. Lizabetha Prokofievna asked no questions, but it was clear that she was uneasy, and the prince fancied that Evgenie was not in her good graces.
— Совсем здоров и очень рад вас узнать, много слышал и даже говорил о вас с князем Щ., — ответил Лев Николаевич, подавая руку. Взаимные вежливости были произнесены, оба пожали друг другу руку и пристально заглянули друг другу в глаза. В один миг разговор сделался общим. Князь заметил (а он замечал теперь всё быстро и жадно и даже, может, и то, чего совсем не было), что штатское платье Евгения Павловича производило всеобщее и какое-то необыкновенно сильное удивление, до того, что даже все остальные впечатления на время забылись и изгладились. Можно было подумать, что в этой перемене костюма заключалось что-то особенно важное. Аделаида и Александра с недоумением расспрашивали Евгения Павловича. Князь Щ., его родственник, даже с большим беспокойством; генерал говорил почти с волнением. Одна Аглая любопытно, но совершенно спокойно поглядела с минуту на Евгения Павловича, как бы желая только сравнить, военное или штатское платье ему более к лицу, но чрез минуту отворотилась и уже не глядела на него более. Лизавета Прокофьевна тоже ни о чем не захотела спрашивать, хотя, может быть, и она несколько беспокоилась. Князю показалось, что Евгений Павлович как будто у ней не в милости.
“He has astonished me,” said Ivan Fedorovitch. “I nearly fell down with surprise. I could hardly believe my eyes when I met him in Petersburg just now. Why this haste? That’s what I want to know. He has always said himself that there is no need to break windows.”
— Удивил, изумил! — твердил Иван Федорович в ответ на все вопросы. — Я верить не хотел, когда еще давеча его в Петербурге встретил. И зачем так вдруг, вот задача? Сам первым делом кричит, что не надо стулья ломать.
Evgenie Pavlovitch remarked here that he had spoken of his intention of leaving the service long ago. He had, however, always made more or less of a joke about it, so no one had taken him seriously. For that matter he joked about everything, and his friends never knew what to believe, especially if he did not wish them to understand him.
Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так несерьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если сам захочет, чтобы не разобрали.
“I have only retired for a time,” said he, laughing. “For a few months; at most for a year.”
— Я ведь на время, на несколько месяцев, самое большее год в отставке пробуду, — смеялся Радомский.
“But there is no necessity for you to retire at all,” complained the general, “as far as I know.”
— Да надобности нет никакой, сколько я по крайней мере знаю ваши дела, — всё еще горячился генерал.
“I want to go and look after my country estates. You advised me to do that yourself,” was the reply. “And then I wish to go abroad.”
— А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же хочу...
After a few more expostulations, the conversation drifted into other channels, but the prince, who had been an attentive listener, thought all this excitement about so small a matter very curious. “There must be more in it than appears,” he said to himself.
Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё еще продолжавшееся беспокойство все-таки выходило, по мнению наблюдавшего князя, из мерки, и что-то тут, наверно, было особенное.
“I see the ‘poor knight’ has come on the scene again,” said Evgenie Pavlovitch, stepping to Aglaya’s side.
— Значит, «бедный рыцарь» опять на сцене? — спросил было Евгений Павлович, подходя к Аглае.
To the amazement of the prince, who overheard the remark, Aglaya looked haughtily and inquiringly at the questioner, as though she would give him to know, once for all, that there could be no talk between them about the ‘poor knight,’ and that she did not understand his question.
К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о «рыцаре бедном» быть не могло и что она даже не понимает вопроса.
“But not now! It is too late to send to town for a Pushkin now. It is much too late, I say!” Colia was exclaiming in a loud voice. “I have told you so at least a hundred times.”
— Да поздно, поздно теперь в город посылать за Пушкиным, поздно! — спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил, — три тысячи раз говорю вам: поздно.
“Yes, it is really much too late to send to town now,” said Evgenie Pavlovitch, who had escaped from Aglaya as rapidly as possible. “I am sure the shops are shut in Petersburg; it is past eight o’clock,” he added, looking at his watch.
— Да, действительно, посылать теперь в город поздно, — подвернулся и тут Евгений Павлович, поскорее оставляя Аглаю, — я думаю, что и лавки в Петербурге заперты, девятый час, — подтвердил он, вынимая часы.
“We have done without him so far,” interrupted Adelaida in her turn. “Surely we can wait until to-morrow.”
— Столько ждали, не хватились, можно до завтра перетерпеть, — ввернула Аделаида.
“Besides,” said Colia, “it is quite unusual, almost improper, for people in our position to take any interest in literature. Ask Evgenie Pavlovitch if I am not right. It is much more fashionable to drive a waggonette with red wheels.”
— Да и неприлично, — прибавил Коля, — великосветским людям очень-то литературой интересоваться. Спросите у Евгения Павлыча. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами.
“You got that from some magazine, Colia,” remarked Adelaida.
— Опять вы из книжки, Коля, — заметила Аделаида.
“He gets most of his conversation in that way,” laughed Evgenie Pavlovitch. “He borrows whole phrases from the reviews. I have long had the pleasure of knowing both Nicholai Ardalionovitch and his conversational methods, but this time he was not repeating something he had read; he was alluding, no doubt, to my yellow waggonette, which has, or had, red wheels. But I have exchanged it, so you are rather behind the times, Colia.”
— Да он иначе и не говорит, как из книжек, — подхватил Евгений Павлович, — целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали.
The prince had been listening attentively to Radomski’s words, and thought his manner very pleasant. When Colia chaffed him about his waggonette he had replied with perfect equality and in a friendly fashion. This pleased Muishkin.
Князь прислушивался к тому, что говорил Радомский... Ему показалось, что он держит себя прекрасно, скромно, весело, и особенно понравилось, что он с таким совершенным равенством и по-дружески говорит с задиравшим его
At this moment Vera came up to Lizabetha Prokofievna, carrying several large and beautifully bound books, apparently quite new.
— Что это? — обратилась Лизавета Прокофьевна к Вере, дочери Лебедева, которая стояла пред ней с несколькими книгами в руках, большого формата, превосходно переплетенными и почти новыми.
“What is it?” demanded the lady. “This is Pushkin,” replied the girl. “Papa told me to offer it to you.”
— Пушкин, — сказала Вера. — Наш Пушкин. Папаша велел мне вам поднести.
“What? Impossible!” exclaimed Mrs. Epanchin.
— Как так? Как это можно? — удивилась Лизавета Прокофьевна.
“Not as a present, not as a present! I should not have taken the liberty,” said Lebedeff, appearing suddenly from behind his daughter. “It is our own Pushkin, our family copy, Annenkoff’s edition; it could not be bought now. I beg to suggest, with great respect, that your excellency should buy it, and thus quench the noble literary thirst which is consuming you at this moment,” he concluded grandiloquently.
— Не в подарок, не в подарок! Не посмел бы! — выскочил из-за плеча дочери Лебедев. — За свою цену-с. Это собственный, семейный, фамильный наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти нельзя, — за свою цену-с. Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего превосходительства.
“Oh! if you will sell it, very good—and thank you. You shall not be a loser! But for goodness’ sake, don’t twist about like that, sir! I have heard of you; they tell me you are a very learned person. We must have a talk one of these days. You will bring me the books yourself?” “With the greatest respect... and... and veneration,” replied Lebedeff, making extraordinary grimaces.
— А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь небось; только не кривляйся, пожалуйста, батюшка. Слышала я о тебе, ты, говорят, преначитанный, когда-нибудь потолкуем; сам, что ли, снесешь ко мне? — С благоговением и... почтительностью! — кривлялся необыкновенно довольный Лебедев, выхватывая книги у дочери.
“Well, bring them, with or without respect, provided always you do not drop them on the way; but on the condition,” went on the lady, looking full at him, “that you do not cross my threshold. I do not intend to receive you today. You may send your daughter Vera at once, if you like. I am much pleased with her.”
— Ну, мне только не растеряй, снеси, хоть и без почтительности, но только с уговором, — прибавила, она, пристально его оглядывая, — до порога только и допущу, а принять сегодня тебя не намерена. Дочь Веру присылай хоть сейчас, мне она очень нравится.
“Why don’t you tell him about them?” said Vera impatiently to her father. “They will come in, whether you announce them or not, and they are beginning to make a row. Lef Nicolaievitch,”—she addressed herself to the prince—“four men are here asking for you. They have waited some time, and are beginning to make a fuss, and papa will not bring them in.”
— Что же вы про тех-то не скажете? — нетерпеливо обратилась Вера к отцу — Ведь они, коли так, сами войдут: шуметь начали Лев Николаевич, — обратилась она к князю, который взял уже свою шляпу, — там к вам давно уже какие-то пришли, четыре человека, ждут у нас и бранятся, да папаша к вам не допускает
“Who are these people?” said the prince.
— Какие гости? — спросил князь:
“They say that they have come on business, and they are the kind of men, who, if you do not see them here, will follow you about the street. It would be better to receive them, and then you will get rid of them. Gavrila Ardalionovitch and Ptitsin are both there, trying to make them hear reason.” “Pavlicheff’s son! It is not worth while!” cried Lebedeff. “There is no necessity to see them, and it would be most unpleasant for your excellency. They do not deserve...”
— По делу, говорят, только ведь они такие, что не пустить их теперь, так они и дорогой остановят. Лучше, Лев Николаевич, пустить, а потом уж и с плеч их долой. Их там Гаврила Ардалионович и Птицын уговаривают, не слушаются. — Сын Павлищева! Сын Павлищева! Не стоит, не стоит! — махал руками Лебедев. — Их и слушать не стоит-с; и беспокоить вам себя, сиятельнейший князь, для них неприлично. Вот-с. Не стоят они того...
“What? Pavlicheff’s son!” cried the prince, much perturbed. “I know... I know—but I entrusted this matter to Gavrila Ardalionovitch. He told me...”
— Сын Павлищева! Боже мой! — вскричал князь в чрезвычайном смущении. — Я знаю... но ведь я... я поручил это дело Гавриле Ардалионовичу. Сейчас Гаврила Ардалионович мне говорил...
At that moment Gania, accompanied by Ptitsin, came out to the terrace. From an adjoining room came a noise of angry voices, and General Ivolgin, in loud tones, seemed to be trying to shout them down. Colia rushed off at once to investigate the cause of the uproar.
Но Гаврила Ардалионович вышел уже из комнат на террасу; за ним следовал Птицын. В ближайшей комнате заслышался шум и громкий голос генерала Иволгина, как бы желавшего перекричать несколько голосов. Коля тотчас же побежал на шум.
“This is most interesting!” observed Evgenie Pavlovitch.
— Это очень интересно! — заметил вслух Евгений Павлович.
“I expect he knows all about it!” thought the prince.
«Стало быть, знает дело!» — подумал князь.
“What, the son of Pavlicheff? And who may this son of Pavlicheff be?” asked General Epanchin with surprise; and looking curiously around him, he discovered that he alone had no clue to the mystery. Expectation and suspense were on every face, with the exception of that of the prince, who stood gravely wondering how an affair so entirely personal could have awakened such lively and widespread interest in so short a time.
— Какой сын Павлищева? И... какой может быть сын Павлищева? — с недоумением спрашивал генерал Иван Федорович, с любопытством оглядывая все лица и с удивлением замечая, что эта новая история только ему одному неизвестна. В самом деле, возбуждение и ожидание было всеобщее. Князь глубоко удивился, что такое совершенно личное дело его уже успело так сильно всех здесь заинтересовать.
Aglaya went up to him with a peculiarly serious look. “It will be well,” she said, “if you put an end to this affair yourself at once: but you must allow us to be your witnesses. They want to throw mud at you, prince, and you must be triumphantly vindicated. I give you joy beforehand!”
— Это будет очень хорошо, если вы сейчас же и сами это дело окончите, — сказала Аглая, с какою-то особенною серьезностию подходя к князю, — а нам всем позволите быть вашими свидетелями. Вас хотят замарать, князь, вам надо торжественно оправдать себя, и я заранее ужасно рада за вас.
“And I also wish for justice to be done, once for all,” cried Madame Epanchin, “about this impudent claim. Deal with them promptly, prince, and don’t spare them! I am sick of hearing about the affair, and many a quarrel I have had in your cause. But I confess I am anxious to see what happens, so do make them come out here, and we will remain. You have heard people talking about it, no doubt?” she added, turning to Prince S.
— Я тоже хочу, чтобы кончилась наконец эта гнусная претензия, — вскричала генеральша, — хорошенько их, князь, не щади! Мне уши этим делом прожужжали, и я много крови из-за тебя испортила. Да и поглядеть любопытно. Позови их, а мы сядем. Аглая хорошо придумала. Вы об этом что-нибудь слышали, князь? — обратилась она к князю Щ.
“Of course,” said he. “I have heard it spoken about at your house, and I am anxious to see these young men!”
— Конечно, слышал, у вас же. Но мне особенно на этих молодых людей поглядеть хочется, — ответил князь Щ.
“They are Nihilists, are they not?”
— Это самые и есть нигилисты, что ли?
“No, they are not Nihilists,” explained Lebedeff, who seemed much excited. “This is another lot—a special group. According to my nephew they are more advanced even than the Nihilists. You are quite wrong, excellency, if you think that your presence will intimidate them; nothing intimidates them. Educated men, learned men even, are to be found among Nihilists; these go further, in that they are men of action. The movement is, properly speaking, a derivative from Nihilism—though they are only known indirectly, and by hearsay, for they never advertise their doings in the papers. They go straight to the point. For them, it is not a question of showing that Pushkin is stupid, or that Russia must be torn in pieces. No; but if they have a great desire for anything, they believe they have a right to get it even at the cost of the lives, say, of eight persons. They are checked by no obstacles. In fact, prince, I should not advise you...”
— Нет-с, они не то чтобы нигилисты, — шагнул вперед Лебедев, который тоже чуть не трясся от волнения, — это другие-с, особенные, мой племянник говорил, что они дальше нигилистов ушли-с. Вы напрасно думаете их вашим свидетельством сконфузить, ваше превосходительство; они не сконфузятся-с. Нигилисты все-таки иногда народ сведущий, даже ученый, а эти — дальше пошли-с, потому что прежде всего деловые-с. Это, собственно, некоторое последствие нигилизма, но не прямым путем, а понаслышке и косвенно, и не в статейке какой-нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле-с; не о бессмысленности, например, какого-нибудь там Пушкина дело идет, и не насчет, например, необходимости распадения на части России; нет-с, а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон-с. Но, князь, я все-таки вам не советовал бы...
But Muishkin had risen, and was on his way to open the door for his visitors.
Но князь уже шел отворять дверь гостям.
“You are slandering them, Lebedeff,” said he, smiling. “You are always thinking about your nephew’s conduct. Don’t believe him, Lizabetha Prokofievna. I can assure you Gorsky and Daniloff are exceptions—and that these are only... mistaken. However, I do not care about receiving them here, in public. Excuse me, Lizabetha Prokofievna. They are coming, and you can see them, and then I will take them away. Please come in, gentlemen!”
— Вы клевещете, Лебедев, — проговорил он, улыбаясь, — вас очень огорчил ваш племянник. Не верьте ему, Лизавета Прокофьевна. Уверяю вас, что Горские и Даниловы только случаи, а эти только... ошибаются... Только мне бы не хотелось здесь, при всех. Извините, Лизавета Прокофьевна, они войдут, я их вам покажу, а потом уведу. Пожалуйте, господа!
Another thought tormented him: He wondered was this an arranged business—arranged to happen when he had guests in his house, and in anticipation of his humiliation rather than of his triumph? But he reproached himself bitterly for such a thought, and felt as if he should die of shame if it were discovered. When his new visitors appeared, he was quite ready to believe himself infinitely less to be respected than any of them.
Его скорее беспокоила другая мучительная для него мысль. Ему мерещилось: уж не подведено ли кем это дело теперь, именно к этому часу и времени, заранее, именно к этим свидетелям и, может быть, для ожидаемого срама его, а не торжества? Но ему слишком грустно было за свою «чудовищную и злобную мнительность». Он умер бы, кажется, если бы кто-нибудь узнал, что у него такая мысль на уме, и в ту минуту, как вошли его новые гости, он искренно готов был считать себя, из всех, которые были кругом его, последним из последних в нравственном отношении.
Four persons entered, led by General Ivolgin, in a state of great excitement, and talking eloquently. “He is for me, undoubtedly!” thought the prince, with a smile. Colia also had joined the party, and was talking with animation to Hippolyte, who listened with a jeering smile on his lips.
Вошло пять человек, четыре человека новых гостей и пятый вслед за ними генерал Иволгин, разгоряченный, в волнении и в сильнейшем припадке красноречия. «Этот-то за меня непременно!» — с улыбкой подумал князь. Коля проскользнул вместе со всеми: он горячо говорил с Ипполитом, бывшим в числе посетителей; Ипполит слушал и усмехался.
The prince begged the visitors to sit down. They were all so young that it made the proceedings seem even more extraordinary. Ivan Fedorovitch, who really understood nothing of what was going on, felt indignant at the sight of these youths, and would have interfered in some way had it not been for the extreme interest shown by his wife in the affair. He therefore remained, partly through curiosity, partly through good-nature, hoping that his presence might be of some use. But the bow with which General Ivolgin greeted him irritated him anew; he frowned, and decided to be absolutely silent.
Князь рассадил гостей. Все они были такой молоденький, такой даже несовершеннолетний народ, что можно было подивиться и случаю и всей происшедшей от него церемонии. Иван Федорович Епанчин, например, ничего не знавший и не понимавший в этом «новом деле», даже вознегодовал, смотря на такую юность, и наверно как-нибудь протестовал бы, если бы не остановила его странная для него горячность его супруги к партикулярным интересам князя. Он, впрочем, остался отчасти из любопытства, отчасти по доброте сердца, надеясь даже помочь и во всяком случае пригодиться авторитетом; но поклон ему издали вошедшего генерала Иволгина привел его снова в негодование; он нахмурился: и решился упорно молчать.
As to the rest, one was a man of thirty, the retired officer, now a boxer, who had been with Rogojin, and in his happier days had given fifteen roubles at a time to beggars. Evidently he had joined the others as a comrade to give them moral, and if necessary material, support. The man who had been spoken of as “Pavlicheff’s son,” although he gave the name of Antip Burdovsky, was about twenty-two years of age, fair, thin and rather tall. He was remarkable for the poverty, not to say uncleanliness, of his personal appearance: the sleeves of his overcoat were greasy; his dirty waistcoat, buttoned up to his neck, showed not a trace of linen; a filthy black silk scarf, twisted till it resembled a cord, was round his neck, and his hands were unwashed. He looked round with an air of insolent effrontery. His face, covered with pimples, was neither thoughtful nor even contemptuous; it wore an expression of complacent satisfaction in demanding his rights and in being an aggrieved party. His voice trembled, and he spoke so fast, and with such stammerings, that he might have been taken for a foreigner, though the purest Russian blood ran in his veins. Lebedeff’s nephew, whom the reader has seen already, accompanied him, and also the youth named Hippolyte Terentieff. The latter was only seventeen or eighteen. He had an intelligent face, though it was usually irritated and fretful in expression. His skeleton-like figure, his ghastly complexion, the brightness of his eyes, and the red spots of colour on his cheeks, betrayed the victim of consumption to the most casual glance. He coughed persistently, and panted for breath; it looked as though he had but a few weeks more to live. He was nearly dead with fatigue, and fell, rather than sat, into a chair. The rest bowed as they came in; and being more or less abashed, put on an air of extreme self-assurance. In short, their attitude was not that which one would have expected in men who professed to despise all trivialities, all foolish mundane conventions, and indeed everything, except their own personal interests.
В числе четырех молоденьких посетителей один, впрочем, был лет тридцати, отставной «поручик из рогожинской компании, боксер и сам дававший по пятнадцати целковых просителям». Угадывалось, что он сопровождает остальных для куража, в качестве искреннего друга и, буде окажется надобность, для поддержки. Между остальными же первое место и первую роль занимал тот, за которым числилось название «сына Павлищева», хоть он и рекомендовался Антипом Бурдовским. Это был молодой человек, бедно и неряшливо одетый, в сюртуке с засаленными до зеркального лоску рукавами, с жирною, застегнутою доверху жилеткой, с исчезнувшим куда-то бельем, с черным шелковым замасленным донельзя и скатанным в жгут шарфом, с немытыми руками, с чрезвычайно угреватым лицом, белокурый и, если можно так выразиться, с невинно-нахальным взглядом. Он был не низкого роста, худощавый, лет двадцати двух. Ни малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не выражалось в лице его; напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в то же время нечто доходившее до странной и беспрерывной потребности быть и чувствовать себя постоянно обиженным. Говорил он с волнением, торопясь и запинаясь, как будто не совсем выговаривая слова, точно был косноязычный или даже иностранец, хотя, впрочем, был происхождения совершенно русского. Сопровождал его, во-первых, известный читателям племянник Лебедева, а во-вторых, Ипполит. Ипполит был очень молодой человек, лет семнадцати, может быть и восемнадцати, с умным, но постоянно раздраженным выражением лица, на котором болезнь положила ужасные следы. Он был худ как скелет, бледно-желт, глаза его сверкали, и два красных пятна горели нa щеках. Он беспрерывно кашлял; каждое слово его, почти каждое дыхание сопровождалось хрипом. Видна была чахотка в весьма сильной степени. Казалось, что ему оставалось жить не более двух-трех недель. Он очень устал и прежде всех опустился на стул. Остальные при входе несколько зацеремонились и чуть не сконфузились, смотрели, однако же, важно и видимо боялись как-нибудь уронить достоинство, что странно не гармонировало с их репутацией отрицателей всех бесполезных светских мелочей, предрассудков и чуть ли не всего на свете, кроме собственных интересов.
“Antip Burdovsky,” stuttered the son of Pavlicheff.
— Антип Бурдовский, — торопясь и запинаясь, провозгласил «сын Павлищева».
“Vladimir Doktorenko,” said Lebedeff’s nephew briskly, and with a certain pride, as if he boasted of his name.
— Владимир Докторенко, — ясно, отчетливо и как бы даже хвалясь, что он Докторенко, отрекомендовался племянник Лебедева.
“Keller,” murmured the retired officer.
— Келлер! — пробормотал отставной поручик.
“Hippolyte Terentieff,” cried the last-named, in a shrill voice. They sat now in a row facing the prince, and frowned, and played with their caps. All appeared ready to speak, and yet all were silent; the defiant expression on their faces seemed to say, “No, sir, you don’t take us in!” It could be felt that the first word spoken by anyone present would bring a torrent of speech from the whole deputation.
— Ипполит Терентьев, — неожиданно визгливым голосом провизжал последний. Все наконец расселись в ряд на стульях напротив князя, все, отрекомендовавшись, тотчас же нахмурились и для бодрости переложили из одной руки в другую свои фуражки, все приготовились говорить, и все, однако ж, молчали, чего-то выжидая с вызывающим видом, в котором так и читалось: «Нет, брат, врешь, не надуешь!». Чувствовалось, что стоит только кому-нибудь для началу произнести одно только первое слово, и тотчас же все они заговорят вместе, перегоняя и перебивая друг друга.