---
title: "The Idiot · Идиот"
author: "Fyodor Dostoevsky"
translator: "Eva Martin"
title_ru: "Идиот"
author_ru: "Фёдор Достоевский"
languages: [ru, en]
shelf: "Literature"
section: 24 of 50
url: https://scriptura.si/works/dostoevsky-the-idiot/24/
cite: "Fyodor Dostoevsky, tr. Eva Martin, The Idiot · Идиот, section 24. Scriptura (scriptura.si), https://scriptura.si/works/dostoevsky-the-idiot/24/"
---

# The Idiot · Идиот

*Fyodor Dostoevsky, tr. Eva Martin*

Russian: Идиот, Фёдор Достоевский

Prince Myshkin, a truly good man, comes home to Petersburg: Dostoevsky’s novel in Russian, English and French.

## 24. Part Two · Chapter VIII

Source: https://scriptura.si/works/dostoevsky-the-idiot/24/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/dostoevsky-the-idiot/24/#p-N

[¶0] “I _did_ not expect you, gentlemen,” began the prince. “I have been ill until to-day. A month ago,” he continued, addressing himself to Antip Burdovsky, “I put your business into Gavrila Ardalionovitch Ivolgin’s hands, as I told you then. I do not in the least object to having a personal interview... but you will agree with me that this is hardly the time... I propose that we go into another room, if you will not keep me long... As you see, I have friends here, and believe me...”

> Russian: — Господа, я никого из вас не ожидал, — начал князь, — сам я до сего дня был болен, а дело ваше (обратился он к Антипу Бурдовскому) я еще месяц назад поручил Гавриле Ардалионовичу Иволгину, о чем тогда же вас и уведомил. Впрочем, я не удаляюсь от личного объяснения, только, согласитесь, такой час... я предлагаю пойти со мной в другую комнату, если ненадолго... Здесь теперь мои друзья, и поверьте...

[¶1] “Friends as many as you please, but allow me,” interrupted the harsh voice of Lebedeff’s nephew—“allow me to tell you that you might have treated us rather more politely, and not have kept us waiting at least two hours...

> Russian: — Друзья... сколько угодно, но, однако же, позвольте, — перебил вдруг весьма наставительным тоном, хотя всё еще не возвышая очень голоса, племянник Лебедева, — позвольте же и нам заявить, что вы могли бы с нами поступить поучтивее, а не заставлять нас два часа прождать в вашей лакейской...

[¶2] “No doubt... and I... is that acting like a prince? And you... you may be a general! But I... I am not your valet! And I... I...” stammered Antip Burdovsky. He was extremely excited; his lips trembled, and the resentment of an embittered soul was in his voice. But he spoke so indistinctly that hardly a dozen words could be gathered. “It was a princely action!” sneered Hippolyte.

> Russian: — И, конечно... и я... и это по-княжески! И это... вы, стало быть, генерал! И я вам не лакей! И я, я... — забормотал вдруг в необыкновенном волнении Антип Бурдовский, с дрожащими губами, с разобиженным дрожаньем в голосе, с брызгами, летевшими изо рта, точно весь лопнул или прорвался, но так вдруг заторопился, что с десяти слов его уж и понять нельзя было. — Это было по-княжески! — прокричал визгливым, надтреснутым голосом Ипполит.

[¶3] “If anyone had treated me so,” grumbled the boxer. “I mean to say that if I had been in Burdovsky’s place...I...”

> Russian: — Если б это было со мной, — проворчал боксер, — то есть если б это прямо ко мне относилось, как к благородному человеку, то я бы на месте Бурдовского... я...

[¶4] “Gentlemen, I did not know you were there; I have only just been informed, I assure you,” repeated Muishkin.

> Russian: — Господа, я всего с минуту узнал, что вы здесь, ей-богу, — повторил опять князь.

[¶5] “We are not afraid of your friends, prince,” remarked Lebedeff’s nephew, “for we are within our rights.”

> Russian: — Мы не боимся, князь, ваших друзей, кто бы они ни были, потому что мы в своем праве, — заявил опять племянник Лебедева.

[¶6] The shrill tones of Hippolyte interrupted him. “What right have you... by what right do you demand us to submit this matter, about Burdovsky... to the judgment of your friends? We know only too well what the judgment of your friends will be!...”

> Russian: — Какое, однако ж, позвольте вас спросить, имели вы право, — провизжал опять Ипполит, но уже чрезвычайно разгорячаясь, — выставлять дело Бурдовского на суд ваших друзей? Да мы, может, и не желаем суда ваших друзей; слишком понятно, что может значить суд ваших друзей!..

[¶7] This beginning gave promise of a stormy discussion. The prince was much discouraged, but at last he managed to make himself heard amid the vociferations of his excited visitors. “If you,” he said, addressing Burdovsky—“if you prefer not to speak here, I offer again to go into another room with you... and as to your waiting to see me, I repeat that I only this instant heard...”

> Russian: — Но ведь если вы, наконец, господин Бурдовский, не желаете здесь говорить, — удалось наконец вклеить князю, чрезвычайно пораженному таким началом, — то, говорю вам, пойдемте сейчас в другую комнату, а о вас всех, повторяю вам, сию минуту только услышал...

[¶8] “Well, you have no right, you have no right, no right at all!... Your friends indeed!”... gabbled Burdovsky, defiantly examining the faces round him, and becoming more and more excited. “You have no right!...” As he ended thus abruptly, he leant forward, staring at the prince with his short-sighted, bloodshot eyes. The latter was so astonished, that he did not reply, but looked steadily at him in return.

> Russian: — Но права не имеете, права не имеете, права не имеете!.. ваших друзей... Вот!.. — залепетал вдруг снова Бурдовский, дико и опасливо осматриваясь кругом и тем более горячась, чем больше не доверял и дичился, — вы не имеете права! — и, проговорив это, резко остановился, точно оборвал, и, безмолвно выпучив близорукие, чрезвычайно выпуклые, с красными толстыми жилками глаза, вопросительно уставился на князя, наклонившись вперед всем своим корпусом. На этот раз князь до того удивился, что и сам замолчал и тоже смотрел на него, выпучив глаза и ни слова не говоря.

[¶9] “Lef Nicolaievitch!” interposed Madame Epanchin, suddenly, “read this at once, this very moment! It is about this business.”

> Russian: — Лев Николаевич! — позвала вдруг Лизавета Прокофьевна, — вот прочти это сейчас, сию же минуту, это прямо до твоего дела касается.

[¶10] She held out a weekly comic paper, pointing to an article on one of its pages. Just as the visitors were coming in, Lebedeff, wishing to ingratiate himself with the great lady, had pulled this paper from his pocket, and presented it to her, indicating a few columns marked in pencil. Lizabetha Prokofievna had had time to read some of it, and was greatly upset.

> Russian: Она торопливо протянула ему одну еженедельную газету из юмористических и указала пальцем статью. Лебедев, когда еще входили гости, подскочил сбоку к Лизавете Прокофьевне, за милостями которой ухаживал, и, ни слова не говоря, вынув из бокового своего кармана эту газету, подставил ей прямо на глаза, указывая отчеркнутый столбец. То, что уже успела прочесть Лизавета Прокофьевна, поразило и взволновало ее ужасно.

[¶11] “Would it not be better to peruse it alone... later,” asked the prince, nervously.

> Russian: — Не лучше ли, однако, не вслух, — пролепетал князь, очень смущенный, — я бы прочел один... после...

[¶12] “No, no, read it—read it at once directly, and aloud, aloud!” cried she, calling Colia to her and giving him the journal.—“Read it aloud, so that everyone may hear it!”

> Russian: — Так прочти же лучше ты, читай сейчас, вслух! вслух! — обратилась Лизавета Прокофьевна к Коле, с нетерпением выхватив из рук князя газету, до которой тот едва еще успел дотронуться, — всем вслух, чтобы каждому было слышно.

[¶13] An impetuous woman, Lizabetha Prokofievna sometimes weighed her anchors and put out to sea quite regardless of the possible storms she might encounter. Ivan Fedorovitch felt a sudden pang of alarm, but the others were merely curious, and somewhat surprised. Colia unfolded the paper, and began to read, in his clear, high-pitched voice, the following article:

> Russian: Лизавета Прокофьевна была дама горячая и увлекающаяся, так что вдруг и разом, долго не думая, подымала иногда все якоря и пускалась в открытое море, не справляясь с погодой. Иван Федорович с беспокойством пошевелился. Но покамест все в первую минуту поневоле остановились и ждали в недоумении, Коля развернул газету и начал вслух с показанного ему подскочившим Лебедевым места.

[¶14] “Proletarians and scions of nobility! An episode of the brigandage of today and every day! Progress! Reform! Justice!”

> Russian: _«Пролетарии и отпрыски, эпизод из дневных и вседневных грабежей! Прогресс! Реформа! Справедливость!_

[¶15] “Strange things are going on in our so-called Holy Russia in this age of reform and great enterprises; this age of patriotism in which hundreds of millions are yearly sent abroad; in which industry is encouraged, and the hands of Labour paralyzed, etc.; there is no end to this, gentlemen, so let us come to the point. A strange thing has happened to a scion of our defunct aristocracy. (_De profundis!_) The grandfathers of these scions ruined themselves at the gaming-tables; their fathers were forced to serve as officers or subalterns; some have died just as they were about to be tried for innocent thoughtlessness in the handling of public funds. Their children are sometimes congenital idiots, like the hero of our story; sometimes they are found in the dock at the Assizes, where they are generally acquitted by the jury for edifying motives; sometimes they distinguish themselves by one of those burning scandals that amaze the public and add another blot to the stained record of our age. Six months ago—that is, last winter—this particular scion returned to Russia, wearing gaiters like a foreigner, and shivering with cold in an old scantily-lined cloak. He had come from Switzerland, where he had just undergone a successful course of treatment for idiocy (_sic!_). Certainly Fortune favoured him, for, apart from the interesting malady of which he was cured in Switzerland (can there be a cure for idiocy?) his story proves the truth of the Russian proverb that ‘happiness is the right of certain classes!’ Judge for yourselves. Our subject was an infant in arms when he lost his father, an officer who died just as he was about to be court-martialled for gambling away the funds of his company, and perhaps also for flogging a subordinate to excess (remember the good old days, gentlemen). The orphan was brought up by the charity of a very rich Russian landowner. In the good old days, this man, whom we will call P——, owned four thousand souls as serfs (souls as serfs!—can you understand such an expression, gentlemen? I cannot; it must be looked up in a dictionary before one can understand it; these things of a bygone day are already unintelligible to us). He appears to have been one of those Russian parasites who lead an idle existence abroad, spending the summer at some spa, and the winter in Paris, to the greater profit of the organizers of public balls. It may safely be said that the manager of the Chateau des Fleurs (lucky man!) pocketed at least a third of the money paid by Russian peasants to their lords in the days of serfdom. However this may be, the gay P—— brought up the orphan like a prince, provided him with tutors and governesses (pretty, of course!) whom he chose himself in Paris. But the little aristocrat, the last of his noble race, was an idiot. The governesses, recruited at the Chateau des Fleurs, laboured in vain; at twenty years of age their pupil could not speak in any language, not even Russian. But ignorance of the latter was still excusable. At last P—— was seized with a strange notion; he imagined that in Switzerland they could change an idiot into a man of sense. After all, the idea was quite logical; a parasite and landowner naturally supposed that intelligence was a marketable commodity like everything else, and that in Switzerland especially it could be bought for money. The case was entrusted to a celebrated Swiss professor, and cost thousands of roubles; the treatment lasted five years. Needless to say, the idiot did not become intelligent, but it is alleged that he grew into something more or less resembling a man. At this stage P—— died suddenly, and, as usual, he had made no will and left his affairs in disorder. A crowd of eager claimants arose, who cared nothing about any last scion of a noble race undergoing treatment in Switzerland, at the expense of the deceased, as a congenital idiot. Idiot though he was, the noble scion tried to cheat his professor, and they say he succeeded in getting him to continue the treatment gratis for two years, by concealing the death of his benefactor. But the professor himself was a charlatan. Getting anxious at last when no money was forthcoming, and alarmed above all by his patient’s appetite, he presented him with a pair of old gaiters and a shabby cloak and packed him off to Russia, third class. It would seem that Fortune had turned her back upon our hero. Not at all; Fortune, who lets whole populations die of hunger, showered all her gifts at once upon the little aristocrat, like Kryloff’s Cloud which passes over an arid plain and empties itself into the sea. He had scarcely arrived in St. Petersburg, when a relation of his mother’s (who was of bourgeois origin, of course), died at Moscow. He was a merchant, an Old Believer, and he had no children. He left a fortune of several millions in good current coin, and everything came to our noble scion, our gaitered baron, formerly treated for idiocy in a Swiss lunatic asylum. Instantly the scene changed, crowds of friends gathered round our baron, who meanwhile had lost his head over a celebrated demi-mondaine; he even discovered some relations; moreover a number of young girls of high birth burned to be united to him in lawful matrimony. Could anyone possibly imagine a better match? Aristocrat, millionaire, and idiot, he has every advantage! One might hunt in vain for his equal, even with the lantern of Diogenes; his like is not to be had even by getting it made to order!”

> Russian: Странные дела случаются па нашей так называемой святой Руси, в наш век реформ и компанейских инициатив, век национальности и сотен миллионов, вывозимых каждый год за границу, век поощрения промышленности и паралича рабочих рук! и т. д., и т. д., всего не перечтешь, господа, а потому прямо к делу Случился странный анекдот с одним из отпрысков миновавшего помещичьего нашего барства (de profundis), из тех, впрочем, отпрысков. которых еще деды проигрались окончательно на рулетках, отцы принуждены были служить в юнкерах и поручиках и, по обыкновению, умирали под судом за какой-нибудь невинный прочет в казенной сумме, а дети которых, подобно герою нашего рассказа, или растут идиотами, или попадаются даже в уголовных делах, за что, впрочем, в видах назидания и исправления, оправдываются присяжными; или, наконец, кончают тем, что отпускают один из тех анекдотов, которые дивят публику и позорят и без того уже довольно зазорное время наше. Наш отпрыск, назад тому с полгода, обутый в штиблеты по-иностранному и дрожа в ничем не подбитой шинелишке, воротился зимой в Россию из Швейцарии, где лечился от идиотизма (sic!) Надо признаться, что ему везло-таки счастье, так что он; уж и не говоря об интересной болезни своей, от которой лечился в Швейцарии (ну, можно ли лечиться от идиотизма, представьте себе это?!!), мог бы доказать собою верность русской пословицы: известному разряду людей — счастье! Рассудите сами: оставшись еще грудным ребенком по смерти отца, говорят, поручика, умершего под судом за внезапное исчезновение в картишках всей ротной суммы, а может быть, и за пересыпанную с излишком дачу розог подчиненному (старое-то время помните, господа!), наш барон взят был из милости на воспитание одним из очень богатых русских помещиков. Этот русский помещик, — назовем его хоть П., — владетель в прежнее золотое время четырех тысяч крепостных душ (крепостные души! понимаете ли вы, господа, такое выражение? Я не понимаю. Надо справляться с толковым словарем: «свежо предание, а верится с трудом»), был, по-видимому, один из тех русских лежебок и тунеядцев, что проводили свою праздную жизнь за границей, летом на водах, а зимой в парижском Шато-де-Флёре, где и оставили в свой век необъятные суммы. Можно было положительно сказать, что по крайней мере одна треть оброка всего прежнего крепостного состояния получалась содержателем парижского Шато-де-Флёра (то-то счастливый-то человек!). Как бы то ни было, а беспечный П. воспитал сиротку-барчонка по-княжески, нанимал ему гувернеров и гувернанток (без сомнения, хорошеньких), которых, кстати, сам привозил из Парижа. Но последний в роде барский отпрыск был идиот Шатодефлёрские гувернантки не помогли, и до двадцати лет наш воспитанник не научился даже говорить ни на каком языке, не исключая и русского. Последнее, впрочем, простительно. Наконец в русскую крепостниковую голову П. зашла фантазия, что идиота можно научить уму в Швейцарии, — фантазия, впрочем, логическая: тунеядец и проприетер, естественно, мог вообразить, что за деньги даже и ум на рынке можно купить, тем более в Швейцарии. Прошло пять лет лечения в Швейцарии у известного какого-то профессора, и денег истрачены были тысячи: идиот, разумеется, умным не сделался, но на человека, говорят, все-таки стал походить, без сомнения, с грехом пополам. Вдруг П. умирает скоропостижно. Завещания, разумеется, никакого, дела, по обыкновению, в беспорядке, наследников жадных куча, и которым уже нет ни малейшего дела до последних в роде отпрысков, лечимых из милости от родового идиотизма в Швейцарии. Отпрыск, хоть и идиот, а все-таки попробовал было надуть своего профессора и два года, говорят, успел пролечиться у него даром, скрывая от него смерть своего благодетеля. Но профессор был сам шарлатан порядочный; испугавшись наконец безденежья, а пуще всего аппетита своего двадцатипятилетнего тунеядца, он обул его в свои старые штиблетишки, подарил ему свою истрепанную шинель и отправил его из милости, в третьем классе, nach Russland, — с плеч долой из Швейцарии. Казалось бы, счастье повернулось к нашему герою задом. Не тут-то было-с: фортуна, убивающая голодною смертью целые губернии, проливает все свои дары разом на аристократика, как крыловская _Туча,_ пронесшаяся над иссохшим полем и разлившаяся над океаном. Почти в самое то мгновение, как явился он из Швейцарии в Петербург, умирает в Москве один из родственников его матери (бывшей, разумеется, из купчих), старый бездетный бобыль, купец, бородач и раскольник, и оставляет несколько миллионов наследства, бесспорного, круглого, чистого, наличного — и (вот бы нам с вами, читатель!) всё это нашему отпрыску, всё это нашему барону, лечившемуся от идиотизма в Швейцарии! Ну, тут уже музыка заиграла не та. Около нашего барона в штиблетах, приударившего было за одною известною красавицей-содержанкой, собралась вдруг целая толпа друзей и приятелей, нашлись даже родственники, а пуще всего целые толпы благородных дев, алчущих и жаждущих законного брака, и чего же лучше: аристократ, миллионер, идиот — все качества разом, такого мужа и с фонарем не отыщешь, и на заказ не сделаешь!..».

[¶16] “Oh, I don’t know what this means” cried Ivan Fedorovitch, transported with indignation.

> Russian: — Это... это уж я не понимаю! — вскричал Иван Федорович в высочайшей степени негодования.

[¶17] “Leave off, Colia,” begged the prince. Exclamations arose on all sides.

> Russian: — Перестаньте, Коля! — вскричал князь умоляющим голосом. Раздались восклицания со всех сторон.

[¶18] “Let him go on reading at all costs!” ordered Lizabetha Prokofievna, evidently preserving her composure by a desperate effort. “Prince, if the reading is stopped, you and I will quarrel.”

> Russian: — Читать! Читать во что бы то ни стало! — отрезала Лизавета Прокофьевна, видимо с чрезвычайным усилием себя сдерживая. — Князь! если оставят читать — мы поссоримся.

[¶19] Colia had no choice but to obey. With crimson cheeks he read on unsteadily:

> Russian: Нечего было делать, Коля, разгоряченный, красный, в волнении, взволнованным голосом стал продолжать чтение:

[¶20] “But while our young millionaire dwelt as it were in the Empyrean, something new occurred. One fine morning a man called upon him, calm and severe of aspect, distinguished, but plainly dressed. Politely, but in dignified terms, as befitted his errand, he briefly explained the motive for his visit. He was a lawyer of enlightened views; his client was a young man who had consulted him in confidence. This young man was no other than the son of P——, though he bears another name. In his youth P——, the sensualist, had seduced a young girl, poor but respectable. She was a serf, but had received a European education. Finding that a child was expected, he hastened her marriage with a man of noble character who had loved her for a long time. He helped the young couple for a time, but he was soon obliged to give up, for the high-minded husband refused to accept anything from him. Soon the careless nobleman forgot all about his former mistress and the child she had borne him; then, as we know, he died intestate. P——’s son, born after his mother’s marriage, found a true father in the generous man whose name he bore. But when he also died, the orphan was left to provide for himself, his mother now being an invalid who had lost the use of her limbs. Leaving her in a distant province, he came to the capital in search of pupils. By dint of daily toil he earned enough to enable him to follow the college courses, and at last to enter the university. But what can one earn by teaching the children of Russian merchants at ten copecks a lesson, especially with an invalid mother to keep? Even her death did not much diminish the hardships of the young man’s struggle for existence. Now this is the question: how, in the name of justice, should our scion have argued the case? Our readers will think, no doubt, that he would say to himself: ‘P—— showered benefits upon me all my life; he spent tens of thousands of roubles to educate me, to provide me with governesses, and to keep me under treatment in Switzerland. Now I am a millionaire, and P——’s son, a noble young man who is not responsible for the faults of his careless and forgetful father, is wearing himself out giving ill-paid lessons. According to justice, all that was done for me ought to have been done for him. The enormous sums spent upon me were not really mine; they came to me by an error of blind Fortune, when they ought to have gone to P——’s son. They should have gone to benefit him, not me, in whom P—— interested himself by a mere caprice, instead of doing his duty as a father. If I wished to behave nobly, justly, and with delicacy, I ought to bestow half my fortune upon the son of my benefactor; but as economy is my favourite virtue, and I know this is not a case in which the law can intervene, I will not give up half my millions. But it would be too openly vile, too flagrantly infamous, if I did not at least restore to P——’s son the tens of thousands of roubles spent in curing my idiocy. This is simply a case of conscience and of strict justice. Whatever would have become of me if P—— had not looked after my education, and had taken care of his own son instead of me?’

> Russian: «Но между тем как скороспелый миллионер наш находился, так сказать, в эмпиреях, произошло совершенно постороннее обстоятельство. В одно прекрасное утро является к нему один посетитель, с спокойным и строгим лицом, с вежливою, но достойною и справедливою речью, одетый скромно и благородно, с видимым прогрессивным оттенком в мысли, и в двух словах объясняет причину своего визита: он — известный адвокат; ему поручено одно дело одним молодым человеком; он является от его имени. Этот молодой человек есть ни более ни менее как сын покойного П., хотя носит другое имя. Сладострастный П., обольстив в своей молодости одну честную, бедную девушку из дворовых, но европейски воспитанную (причем, разумеется, примешались баронские права миновавшего крепостного состояния), и заметив неминуемое, но ближайшее последствие своей связи, выдал ее поскорее замуж за одного промышляющего и даже служащего человека с благородным характером, уже давно любившего эту девушку. Сначала он помогал новобрачным, но скоро ему в принятии от него помощи было отказано благородным характером ее мужа. Прошло несколько времени, и П. мало-помалу успел забыть и о девушке, и о прижитом с нею сыне своем, а потом, как известно, и умер без распоряжений. Между тем его сын, родившийся уже в законном браке, но возросший под другою фамилией и совершенно усыновленный благородным характером мужа его матери, тем не менее в свое время умершим, остался совершенно при одних своих средствах и с болезненною, страдающею, без ног, матерью в одной из отдаленных губерний; сам же в столице добывал деньги ежедневным благородным трудом от купеческих уроков и тем содержал себя сначала в гимназии, а потом слушателем полезных ему лекций, имея в виду дальнейшую цель. Но много ли получишь от русского купца за уроки по гривеннику, да еще с болезненною, без ног, матерью, которая, наконец, и своею смертью в отдаленной губернии совсем почти не облегчила его? Теперь вопрос: как по справедливости должен был рассудить наш отпрыск? Вы, конечно, думаете, читатель, что он сказал себе так: „Я всю жизнь мою пользовался всеми дарами П.; на воспитание мое, на гувернанток и на излечение от идиотизма пошли десятки тысяч в Швейцарию; и вот я теперь с миллионами, а благородный характер сына П., ни в чем не виноватого в проступках своего легкомысленного и позабывшего его отца, погибает на уроках. Всё то, что пошло на меня, по справедливости должно было пойти на него. Эти громадные суммы, на меня истраченные, в сущности не мои. Это была только слепая ошибка фортуны; они следовали сыну П. На него должны были быть употреблены, а не на меня — порождение фантастической прихоти легкомысленного и забывчивого П. Если б я был вполне благороден, деликатен, справедлив, то я должен бы был отдать его сыну половину всего моего наследства; но так как я прежде всего человек расчетливый и слишком хорошо понимаю, что это дело не юридическое, то я половину моих миллионов не дам. Но по крайней мере уж слишком низко и бесстыдно (отпрыск забыл, что и не расчетливо) будет с моей стороны, если я не возвращу теперь тех десятков тысяч, которые пошли на мой идиотизм от П., его сыну. Тут одна только совесть и справедливость! Ибо что бы со мной было, если бы П. не взял меня на воспитание, а вместо меня заботился бы о своем сыне?“.

[¶21] “No, gentlemen, our scions of the nobility do not reason thus. The lawyer, who had taken up the matter purely out of friendship to the young man, and almost against his will, invoked every consideration of justice, delicacy, honour, and even plain figures; in vain, the ex-patient of the Swiss lunatic asylum was inflexible. All this might pass, but the sequel is absolutely unpardonable, and not to be excused by any interesting malady. This millionaire, having but just discarded the old gaiters of his professor, could not even understand that the noble young man slaving away at his lessons was not asking for charitable help, but for his rightful due, though the debt was not a legal one; that, correctly speaking, he was not asking for anything, but it was merely his friends who had thought fit to bestir themselves on his behalf. With the cool insolence of a bloated capitalist, secure in his millions, he majestically drew a banknote for fifty roubles from his pocket-book and sent it to the noble young man as a humiliating piece of charity. You can hardly believe it, gentlemen! You are scandalized and disgusted; you cry out in indignation! But that is what he did! Needless to say, the money was returned, or rather flung back in his face. The case is not within the province of the law, it must be referred to the tribunal of public opinion; this is what we now do, guaranteeing the truth of all the details which we have related.”

> Russian: Но нет, господа! Наши отпрыски рассуждают не так. Как ни представлял ему адвокат молодого человека, взявшийся хлопотать за него единственно из дружбы и почти против его воли, почти насильно, как ни выставлял пред ним обязанности чести, благородства, справедливости и даже простого расчета, швейцарский воспитанник остался непреклонен, и что ж? Это всё бы еще ничего, а вот что уже действительно непростительно и никакою интересною болезнью неизвинимо: этот едва вышедший из штиблет своего профессора миллионер не мог даже и того смекнуть, что не милости и не вспоможения просит от него благородный характер молодого человека, убивающий себя на уроках, а своего права и своего должного, хотя бы и не юридического, и даже не просит, а за него только друзья ходатайствуют. С величественным видом и упоением от полученной возможности безнаказанно давить людей своими миллионами наш отпрыск вынимает пятидесятирублевую бумажку и посылает благородному молодому человеку в виде наглого подаяния. Вы не верите, господа? Вы возмущены, вы оскорблены, вы прорываетесь криком негодования; но он сделал это, однако же! Разумеется, деньги тотчас же были ему возвращены, так сказать, брошены обратно в лицо. Чем же остается разрешить это дело! Дело не юридическое, остается одна только гласность! Мы передаем анекдот этот публике, ручаясь за его достоверность. Говорят, один из известнейших юмористов наших обмолвился при этом восхитительною эпиграммой, достойною занять место не только в губернских, но и в столичных очерках наших нравов:

[¶22] When Colia had finished reading, he handed the paper to the prince, and retired silently to a corner of the room, hiding his face in his hands. He was overcome by a feeling of inexpressible shame; his boyish sensitiveness was wounded beyond endurance. It seemed to him that something extraordinary, some sudden catastrophe had occurred, and that he was almost the cause of it, because he had read the article aloud.

> Russian: Лева Шнейдера шинелью Пятилетие играл И обычной канителью Время наполнял. Возвратясь в штиблетах узких, Миллион наследства взял, Богу молится по-русски, А студентов обокрал». Когда Коля кончил, то передал поскорей газету князю и, ни слова не говоря, бросился в угол, плотно уткнулся в него и закрыл руками лицо. Ему было невыносимо стыдно, и его детская, еще не успевшая привыкнуть к грязи впечатлительность была возмущена даже сверх меры. Ему казалось, что произошло что-то необычайное, всё разом разрушившее, и что чуть ли уж и сам он тому не причиной, уж тем одним, что вслух прочел это.

[¶23] Yet all the others were similarly affected. The girls were uncomfortable and ashamed. Lizabetha Prokofievna restrained her violent anger by a great effort; perhaps she bitterly regretted her interference in the matter; for the present she kept silence. The prince felt as very shy people often do in such a case; he was so ashamed of the conduct of other people, so humiliated for his guests, that he dared not look them in the face. Ptitsin, Varia, Gania, and Lebedeff himself, all looked rather confused. Stranger still, Hippolyte and the “son of Pavlicheff” also seemed slightly surprised, and Lebedeff’s nephew was obviously far from pleased. The boxer alone was perfectly calm; he twisted his moustaches with affected dignity, and if his eyes were cast down it was certainly not in confusion, but rather in noble modesty, as if he did not wish to be insolent in his triumph. It was evident that he was delighted with the article.

> Russian: Но и все, казалось, ощущали нечто в этом же роде. Девицам было очень неловко и стыдно. Лизавета Прокофьевна сдерживала в себе чрезвычайный гнев и тоже, может быть, горько раскаивалась, что ввязалась в дело; теперь она молчала. С князем происходило то же, что часто бывает в подобных случаях с слишком застенчивыми людьми: он до того застыдился чужого поступка, до того ему стало стыдно за своих гостей, что в первое мгновение он и поглядеть на них боялся. Птицын, Варя, Ганя, даже Лебедев — все имели как бы несколько сконфуженный вид. Страннее всего, что Ипполит и «сын Павлищева» были тоже как бы чем-то изумлены; племянник Лебедева был тоже видимо недоволен. Один боксер сидел совершенно спокойный, покручивая усы, с видом важным и несколько опустив глаза, но не от смущения, а, напротив, казалось, как бы из благородной скромности и от слишком очевидного торжества. По всему видно было, что статья ему чрезвычайно нравится.

[¶24] “The devil knows what it means,” growled Ivan Fedorovitch, under his breath; “it must have taken the united wits of fifty footmen to write it.”

> Russian: — Это черт знает что такое, — проворчал вполголоса Иван Федорович, — точно пятьдесят лакеев вместе собирались сочинять и сочинили.

[¶25] “May I ask your reason for such an insulting supposition, sir?” said Hippolyte, trembling with rage.

> Russian: — А па-азвольте спросить, милостивый государь, как можете вы оскорблять подобными предположениями? — заявил и весь затрепетал Ипполит.

[¶26] “You will admit yourself, general, that for an honourable man, if the author is an honourable man, that is an—an insult,” growled the boxer suddenly, with convulsive jerkings of his shoulders.

> Russian: — Это, это, это для благородного человека... согласитесь сами, генерал, если благородный человек, то это уж оскорбительно! — проворчал боксер, тоже вдруг с чего-то встрепенувшись, покручивая усы и подергивая плечами и корпусом.

[¶27] “In the first place, it is not for you to address me as ‘sir,’ and, in the second place, I refuse to give you any explanation,” said Ivan Fedorovitch vehemently; and he rose without another word, and went and stood on the first step of the flight that led from the verandah to the street, turning his back on the company. He was indignant with Lizabetha Prokofievna, who did not think of moving even now.

> Russian: — Во-первых, я вам не «милостивый государь», а во-вторых, я вам никакого объяснения давать не намерен, — резко ответил ужасно разгорячившийся Иван Федорович, встал с места и, не говоря ни слова, отошел к выходу с террасы и стал на верхней ступеньке спиной к публике, — в величайшем негодовании на Лизавету Прокофьевну, даже и теперь не думавшую трогаться с своего места.

[¶28] “Gentlemen, gentlemen, let me speak at last,” cried the prince, anxious and agitated. “Please let us understand one another. I say nothing about the article, gentlemen, except that every word is false; I say this because you know it as well as I do. It is shameful. I should be surprised if any one of you could have written it.”

> Russian: — Господа, господа, позвольте же наконец, господа, говорить, — в тоске и в волнении восклицал князь, — и сделайте одолжение, будемте говорить так, чтобы понимать друг друга. Я ничего, господа, насчет статьи, пускай, только ведь это, господа, всё неправда, что в статье напечатано; я потому говорю, что вы сами это знаете; даже стыдно. Так что я решительно удивляюсь, если это из вас кто-нибудь написал.

[¶29] “I did not know of its existence till this moment,” declared Hippolyte. “I do not approve of it.”

> Russian: — Я ничего до этой самой минуты не знал про эту статью, — заявил Ипполит, — я не одобряю эту статью.

[¶30] “I knew it had been written, but I would not have advised its publication,” said Lebedeff’s nephew, “because it is premature.”

> Russian: — Я хотя и знал, что она написана, но... я тоже не советовал бы печатать, потому что рано, — прибавил племянник Лебедева.

[¶31] “I knew it, but I have a right. I... I...” stammered the “son of Pavlicheff.”

> Russian: — И знал, но я имею право... я... — забормотал «сын Павлищева».

[¶32] “What! Did you write all that yourself? Is it possible?” asked the prince, regarding Burdovsky with curiosity.

> Russian: — Как! Вы сами всё это сочинили? — спросил князь, с любопытством смотря на Бурдовского. — Да быть же не может!

[¶33] “One might dispute your right to ask such questions,” observed Lebedeff’s nephew.

> Russian: — Можно, однако же, и не признавать вашего права к подобным вопросам, — вступился племянник Лебедева.

[¶34] “I was only surprised that Mr. Burdovsky should have—however, this is what I have to say. Since you had already given the matter publicity, why did you object just now, when I began to speak of it to my friends?”

> Russian: — Я ведь только удивился, что господину Бурдовскому удалось... но... я хочу сказать, что если вы уже предали это дело гласности, то почему же вы давеча так обиделись, когда я при друзьях моих об этом же деле заговорил?

[¶35] “At last!” murmured Lizabetha Prokofievna indignantly.

> Russian: — Наконец-то! — пробормотала в негодовании Лизавета Прокофьевна.

[¶36] Lebedeff could restrain himself no longer; he made his way through the row of chairs. “Prince,” he cried, “you are forgetting that if you consented to receive and hear them, it was only because of your kind heart which has no equal, for they had not the least right to demand it, especially as you had placed the matter in the hands of Gavrila Ardalionovitch, which was also extremely kind of you. You are also forgetting, most excellent prince, that you are with friends, a select company; you cannot sacrifice them to these gentlemen, and it is only for you to have them turned out this instant. As the master of the house I shall have great pleasure ....”

> Russian: — И даже, князь, вы изволили позабыть, — проскользнул вдруг между стульями неутерпевший Лебедев, чуть не в лихорадке, — изволили позабыть-с, что одна только добрая воля ваша и беспримерная доброта вашего сердца была их принять и прослушать и что никакого они права не имеют так требовать, тем более что вы дело это уже поручили Гавриле Ардалионовичу, да и то тоже по чрезмерной доброте вашей так поступили, а что теперь, сиятельнейший князь, оставаясь среди избранных друзей ваших, вы не можете жертвовать такою компанией для этих господ-с и могли бы всех этих господ, так сказать, сей же час проводить с крыльца-с, так что я в качестве хозяина дома с чрезвычайным даже удовольствием-с...

[¶37] “Quite right!” agreed General Ivolgin in a loud voice.

> Russian: — Совершенно справедливо! — прогремел вдруг из глубины комнаты генерал Иволгин.

[¶38] “That will do, Lebedeff, that will do—” began the prince, when an indignant outcry drowned his words.

> Russian: — Довольно, Лебедев, довольно, довольно... — начал было князь, но целый взрыв негодования покрыл его слова.

[¶39] “Excuse me, prince, excuse me, but now that will not do,” shouted Lebedeff’s nephew, his voice dominating all the others. “The matter must be clearly stated, for it is obviously not properly understood. They are calling in some legal chicanery, and upon that ground they are threatening to turn us out of the house! Really, prince, do you think we are such fools as not to be aware that this matter does not come within the law, and that legally we cannot claim a rouble from you? But we are also aware that if actual law is not on our side, human law is for us, natural law, the law of common-sense and conscience, which is no less binding upon every noble and honest man—that is, every man of sane judgment—because it is not to be found in miserable legal codes. If we come here without fear of being turned out (as was threatened just now) because of the imperative tone of our demand, and the unseemliness of such a visit at this late hour (though it was not late when we arrived, we were kept waiting in your anteroom), if, I say, we came in without fear, it is just because we expected to find you a man of sense; I mean, a man of honour and conscience. It is quite true that we did not present ourselves humbly, like your flatterers and parasites, but holding up our heads as befits independent men. We present no petition, but a proud and free demand (note it well, we do not beseech, we demand!). We ask you fairly and squarely in a dignified manner. Do you believe that in this affair of Burdovsky you have right on your side? Do you admit that Pavlicheff overwhelmed you with benefits, and perhaps saved your life? If you admit it (which we take for granted), do you intend, now that you are a millionaire, and do you not think it in conformity with justice, to indemnify Burdovsky? Yes or no? If it is yes, or, in other words, if you possess what you call honour and conscience, and we more justly call common-sense, then accede to our demand, and the matter is at an end. Give us satisfaction, without entreaties or thanks from us; do not expect thanks from us, for what you do will be done not for our sake, but for the sake of justice. If you refuse to satisfy us, that is, if your answer is no, we will go away at once, and there will be an end of the matter. But we will tell you to your face before the present company that you are a man of vulgar and undeveloped mind; we will openly deny you the right to speak in future of your honour and conscience, for you have not paid the fair price of such a right. I have no more to say—I have put the question before you. Now turn us out if you dare. You can do it; force is on your side. But remember that we do not beseech, we demand! We do not beseech, we demand!”

> Russian: — Нет, извините, князь, извините, теперь уж этого не довольно! — почти перекричал всех племянник Лебедева. — Теперь надо дело ясно и твердо постановить, потому что его видимо не понимают. Тут юридические крючки замешались, и на основании этих крючков нам угрожают вытолкать нас с крыльца! Да неужели же, князь, вы почитаете нас до такой уже степени, дураками, что мы и сами не понимаем, до какой степени наше дело не юридическое, и что если разбирать юридически, то мы и одного целкового с вас не имеем права потребовать по закону? Но мы именно понимаем, что если тут нет права юридического, то зато есть право человеческое, натуральное, право здравого смысла и голоса совести, и пусть это право наше не записано ни в каком гнилом человеческом кодексе, но благородный и честный человек, то есть всё равно что здравомыслящий человек, обязан оставаться благородным и честным человеком даже и в тех пунктах, которые не записаны в кодексах. Потому-то мы и вошли сюда, не боясь, что нас сбросят с крыльца (как вы угрожали сейчас) за то только, что мы _не просим,_ а _требуем,_ и за неприличие визита в такой поздний час (хотя мы пришли и не в поздний час, а вы же нас в лакейской прождать заставили), потому-то, говорю, и пришли, ничего не боясь, что предположили в вас именно человека с здравым смыслом, то есть с честью и совестью. Да, это правда, мы вошли не смиренно, не как прихлебатели и искатели ваши, а подняв голову, как свободные люди, и отнюдь не с просьбой, а с свободным и гордым требованием (слышите, не с просьбой, а требованием, зарубите себе это!). Мы с достоинством и прямо ставим пред вами вопрос: признаете ли вы себя в деле Бурдовского правым или неправым? Признаете ли вы себя облагодетельствованным и даже, может быть, спасенным от смерти Павлищевым? Если признаете (что очевидно), то намерены ли вы, или находите ли вы справедливым по совести, в свою очередь получив миллионы, вознаградить нуждающегося сына Павлищева, хотя бы он и носил имя Бурдовского? Да или нет? Если _да,_ то есть, другими словами, если в вас есть то, что вы называете на языке вашем честью и совестью и что мы точнее обозначаем названием здравого смысла, то удовлетворите нас, и дело с концом. Удовлетворите без просьб и без благодарностей с нашей стороны, не ждите их от нас, потому что вы делаете не для нас, а для справедливости. Если же вы не захотите нас удовлетворить, то есть ответите: _нет,_ то мы сейчас уходим, и дело прекращается; вам же в глаза говорим, при всех ваших свидетелях, что вы человек с умом грубым и с развитием низким; что называться впредь человеком с честью и совестью вы не смеете и не имеете права, что это право вы слишком дешево хотите купить. Я кончил. Я постановил вопрос. Гоните же теперь нас с крыльца, если смеете. Вы можете это сделать, вы в силе. Но вспомните, что мы все-таки требуем, а не просим. Требуем, а не просим!..

[¶40] With these last excited words, Lebedeff’s nephew was silent.

> Russian: Племянник Лебедева, очень разгорячившийся, остановился.

[¶41] “We demand, we demand, we demand, we do not beseech,” spluttered Burdovsky, red as a lobster.

> Russian: — Требуем, требуем, требуем, а не просим!.. — залепетал Бурдовский и покраснел как рак.

[¶42] The speech of Lebedeff’s nephew caused a certain stir among the company; murmurs arose, though with the exception of Lebedeff, who was still very much excited, everyone was careful not to interfere in the matter. Strangely enough, Lebedeff, although on the prince’s side, seemed quite proud of his nephew’s eloquence. Gratified vanity was visible in the glances he cast upon the assembled company.

> Russian: После слов племянника Лебедева последовало некоторое всеобщее движение и поднялся даже ропот, хотя во всем обществе все видимо избегали вмешиваться в дело, кроме разве одного только Лебедева, бывшего точно в лихорадке. (Странное дело: Лебедев, очевидно стоявший за князя; как будто ощущал теперь некоторое удовольствие фамильной гордости после речи своего племянника; по крайней мере, с некоторым особенным видом довольства оглядел всю публику).

[¶43] “In my opinion, Mr. Doktorenko,” said the prince, in rather a low voice, “you are quite right in at least half of what you say. I would go further and say that you are altogether right, and that I quite agree with you, if there were not something lacking in your speech. I cannot undertake to say precisely what it is, but you have certainly omitted something, and you cannot be quite just while there is something lacking. But let us put that aside and return to the point. Tell me what induced you to publish this article. Every word of it is a calumny, and I think, gentlemen, that you have been guilty of a mean action.”

> Russian: — По моему мнению, — начал князь довольно тихо, — по моему мнению, вы, господин Докторенко, во всем том, что сказали сейчас, наполовину совершенно правы, даже я согласен, что на гораздо большую половину, и я бы совершенно был с вами согласен, если бы вы не пропустили чего-то в ваших словах. Что именно вы тут пропустили, я не в силах и не в состоянии вам точно выразить, но для полной справедливости в ваших словах, конечно, чего-то недостает. Но обратимся лучше к делу, господа, скажите, для чего напечатали вы эту статью? Ведь тут что ни слово, то клевета; так что вы, господа, по-моему, сделали низость.

[¶44] “Allow me—”

> Russian: — Позвольте!..

[¶45] “Sir—”

> Russian: — Милостивый государь!..

[¶46] “What? What? What?” cried all the visitors at once, in violent agitation.

> Russian: — Это... это... это... — послышалось разом со стороны взволнованных гостей.

[¶47] “As to the article,” said Hippolyte in his croaking voice, “I have told you already that we none of us approve of it! There is the writer,” he added, pointing to the boxer, who sat beside him. “I quite admit that he has written it in his old regimental manner, with an equal disregard for style and decency. I know he is a cross between a fool and an adventurer; I make no bones about telling him so to his face every day. But after all he is half justified; publicity is the lawful right of every man; consequently, Burdovsky is not excepted. Let him answer for his own blunders. As to the objection which I made just now in the name of all, to the presence of your friends, I think I ought to explain, gentlemen, that I only did so to assert our rights, though we really wished to have witnesses; we had agreed unanimously upon the point before we came in. We do not care who your witnesses may be, or whether they are your friends or not. As they cannot fail to recognize Burdovsky’s right (seeing that it is mathematically demonstrable), it is just as well that the witnesses should be your friends. The truth will only be more plainly evident.”

> Russian: — Насчет статьи, — визгливо подхватил Ипполит, — насчет этой статьи я уже вам сказал, что я и другие не одобряем ее! Написал ее вот он (он указал на рядом сидевшего с ним боксера), написал неприлично, согласен, написал безграмотно и слогом, которым пишут такие же, как и он, отставные. Он глуп и, сверх того, промышленник, я согласен, я это прямо ему и в глаза каждый день говорю, но все-таки наполовину он был в своем праве: гласность есть законное право всякого, а стало быть, и Бурдовского. За нелепости же свои пусть сам отвечает. Что же касается до того, что я от лица всех протестовал давеча насчет присутствия ваших друзей, то считаю нужным вам, милостивые государи, объяснить, что я протестовал, единственно чтобы заявить наше право, но что, в сущности, мы даже желаем, чтобы были свидетели, и давеча, еще не входя сюда, мы все четверо в этом согласились. Кто бы ни были ваши свидетели, хотя бы и ваши друзья, но так как они не могут не согласиться с правом Бурдовского (потому что оно, очевидно, математическое), то даже еще и лучше, что эти свидетели — ваши друзья; еще очевиднее представится истина.

[¶48] “It is quite true; we had agreed upon that point,” said Lebedeff’s nephew, in confirmation.

> Russian: — Это правда, мы так согласились, — подтвердил племянник Лебедева.

[¶49] “If that is the case, why did you begin by making such a fuss about it?” asked the astonished prince.

> Russian: — Так из-за чего же давеча с первых слов такой крик и шум вышел, если вы так и хотели! — удивился князь.

[¶50] The boxer was dying to get in a few words; owing, no doubt, to the presence of the ladies, he was becoming quite jovial. “As to the article, prince,” he said, “I admit that I wrote it, in spite of the severe criticism of my poor friend, in whom I always overlook many things because of his unfortunate state of health. But I wrote and published it in the form of a letter, in the paper of a friend. I showed it to no one but Burdovsky, and I did not read it all through, even to him. He immediately gave me permission to publish it, but you will admit that I might have done so without his consent. Publicity is a noble, beneficent, and universal right. I hope, prince, that you are too progressive to deny this?”

> Russian: — А насчет статьи, князь, — ввернул боксер, ужасно желавший вставить свое словцо и приятно оживляясь (можно было подозревать, что на него видимо и сильно действовало присутствие дам), — насчет статьи, то, признаюсь, что действительно автор я, хотя болезненный мой приятель, которому я привык прощать по его расслаблению, сейчас и раскритиковал ее. Но сочинял я и напечатал в журнале искреннего друга, в виде корреспонденции. Одни только стихи действительно не мои, и действительно принадлежат перу известного юмориста. Бурдовскому я только прочел, и то не всё, и тотчас от него получил согласие напечатать, но согласитесь, что я мог печатать и без согласия. Гласность есть право всеобщее, благородное и благодетельное. Надеюсь, что вы сами, князь, до того прогрессивны, что не станете этого отрицать...

[¶51] “I deny nothing, but you must confess that your article—”

> Russian: — Ничего не стану отрицать, но согласитесь, что в вашей статье...

[¶52] “Is a bit thick, you mean? Well, in a way that is in the public interest; you will admit that yourself, and after all one cannot overlook a blatant fact. So much the worse for the guilty parties, but the public welfare must come before everything. As to certain inaccuracies and figures of speech, so to speak, you will also admit that the motive, aim, and intention, are the chief thing. It is a question, above all, of making a wholesome example; the individual case can be examined afterwards; and as to the style—well, the thing was meant to be humorous, so to speak, and, after all, everybody writes like that; you must admit it yourself! Ha, ha!”

> Russian: — Резко, хотите сказать? Но ведь тут, так сказать, польза обществу, согласитесь сами, и, наконец, возможно ли пропустить вызывающий случай? Тем хуже виновным, но польза общества прежде всего. Что же касается до некоторых неточностей, так сказать гипербол, то согласитесь и в том, что прежде всего инициатива важна, прежде всего цель и намерение; важен благодетельный пример, а уже потом будем разбирать частные случаи, и, наконец, тут слог, тут, так сказать, юмористическая задача, и, наконец, — все так пишут, согласитесь сами! Ха-ха!

[¶53] “But, gentlemen, I assure you that you are quite astray,” exclaimed the prince. “You have published this article upon the supposition that I would never consent to satisfy Mr. Burdovsky. Acting on that conviction, you have tried to intimidate me by this publication and to be revenged for my supposed refusal. But what did you know of my intentions? It may be that I have resolved to satisfy Mr. Burdovsky’s claim. I now declare openly, in the presence of these witnesses, that I will do so.”

> Russian: — Да совершенно ложная дорога! Уверяю вас, господа, — вскричал князь, — вы напечатали статью в том предположении, что я ни за что не соглашусь удовлетворить господина Бурдовского, а стало быть, чтобы меня за это напугать и чем-нибудь отметить. Но почему вы знали: я, может быть, и решил удовлетворить Бурдовского. Я вам прямо, при всех теперь заявляю, что я удовлетворю...

[¶54] “The noble and intelligent word of an intelligent and most noble man, at last!” exclaimed the boxer.

> Russian: — Вот наконец умное и благородное слово умного и благороднейшего человека! — провозгласил боксер.

[¶55] “Good God!” exclaimed Lizabetha Prokofievna involuntarily.

> Russian: — Господи! — вырвалось у Лизаветы Прокофьевны.

[¶56] “This is intolerable,” growled the general.

> Russian: — Это невыносимо! — пробормотал генерал.

[¶57] “Allow me, gentlemen, allow me,” urged the prince. “I will explain matters to you. Five weeks ago I received a visit from Tchebaroff, your agent, Mr. Burdovsky. You have given a very flattering description of him in your article, Mr. Keller,” he continued, turning to the boxer with a smile, “but he did not please me at all. I saw at once that Tchebaroff was the moving spirit in the matter, and, to speak frankly, I thought he might have induced you, Mr. Burdovsky, to make this claim, by taking advantage of your simplicity.”

> Russian: — Позвольте же, господа, позвольте, я изложу дело, — умолял князь, — недель пять назад ко мне явился в З. уполномоченный и ходатай ваш, господин Бурдовский, Чебаров. Вы его уж очень лестно описали, господин Келлер, в вашей статье, — обратился князь, вдруг засмеявшись, к боксеру, — но он мне совсем не понравился. Я только понял с первого разу, что в этом Чебарове всё главное дело и заключается, что, может быть, он-то и подучил вас, господин Бурдовский, воспользовавшись вашею простотой, начать это всё, если говорить откровенно.

[¶58] “You have no right.... I am not simple,” stammered Burdovsky, much agitated.

> Russian: — Это вы не имеете права... я... не простой... это... — залепетал в волнении Бурдовский.

[¶59] “You have no sort of right to suppose such things,” said Lebedeff’s nephew in a tone of authority.

> Russian: — Вы не имеете никакого права делать такие предположения, — назидательно вступился племянник Лебедева.

[¶60] “It is most offensive!” shrieked Hippolyte; “it is an insulting suggestion, false, and most ill-timed.”

> Russian: — Это в высшей степени обидно! — завизжал Ипполит. — Предположение обидное, ложное и не идущее к делу!

[¶61] “I beg your pardon, gentlemen; please excuse me,” said the prince. “I thought absolute frankness on both sides would be best, but have it your own way. I told Tchebaroff that, as I was not in Petersburg, I would commission a friend to look into the matter without delay, and that I would let you know, Mr. Burdovsky. Gentlemen, I have no hesitation in telling you that it was the fact of Tchebaroff’s intervention that made me suspect a fraud. Oh! do not take offence at my words, gentlemen, for Heaven’s sake do not be so touchy!” cried the prince, seeing that Burdovsky was getting excited again, and that the rest were preparing to protest. “If I say I suspected a fraud, there is nothing personal in that. I had never seen any of you then; I did not even know your names; I only judged by Tchebaroff; I am speaking quite generally—if you only knew how I have been ‘done’ since I came into my fortune!”

> Russian: — Виноват, господа, виноват, — торопливо повинился князь, — пожалуйста, извините; это потому, что мне подумалось, что не лучше ли нам быть совершенно откровенными друг с другом, но ваша воля, как хотите. Я Чебарову сказал, что так как я не в Петербурге, то немедленно уполномочиваю приятеля повести это дело, а вас, господин Бурдовский, о том извещу. Я прямо вам скажу, господа, что мне показалось это дело самым мошенническим, именно потому что тут Чебаров... Ох, не обижайтесь, господа! Ради бога, не обижайтесь! — испуганно вскричал князь, видя снова проявление обидного смятения Бурдовского, волнение и протест в его друзьях. — Это не может до вас относиться лично, если я говорю, что считал это дело мошенническим! Ведь я никого из вас не знал тогда лично, и фамилий ваших не знал; я судил по одному Чебарову; я говорю вообще, потому что... если бы вы знали только, как меня ужасно обманывали с тех пор, как я получил наследство!

[¶62] “You are shockingly naive, prince,” said Lebedeff’s nephew in mocking tones.

> Russian: — Князь, вы ужасно наивны, — насмешливо заметил племянник Лебедева.

[¶63] “Besides, though you are a prince and a millionaire, and even though you may really be simple and good-hearted, you can hardly be outside the general law,” Hippolyte declared loudly.

> Russian: — И при этом — князь и миллионер! При вашем, может быть, и в самом деле добром и простоватом сердце вы все-таки не можете, конечно, избавиться от общего закона, — провозгласил Ипполит.

[¶64] “Perhaps not; it is very possible,” the prince agreed hastily, “though I do not know what general law you allude to. I will go on—only please do not take offence without good cause. I assure you I do not mean to offend you in the least. Really, it is impossible to speak three words sincerely without your flying into a rage! At first I was amazed when Tchebaroff told me that Pavlicheff had a son, and that he was in such a miserable position. Pavlicheff was my benefactor, and my father’s friend. Oh, Mr. Keller, why does your article impute things to my father without the slightest foundation? He never squandered the funds of his company nor ill-treated his subordinates, I am absolutely certain of it; I cannot imagine how you could bring yourself to write such a calumny! But your assertions concerning Pavlicheff are absolutely intolerable! You do not scruple to make a libertine of that noble man; you call him a sensualist as coolly as if you were speaking the truth, and yet it would not be possible to find a chaster man. He was even a scholar of note, and in correspondence with several celebrated scientists, and spent large sums in the interests of science. As to his kind heart and his good actions, you were right indeed when you said that I was almost an idiot at that time, and could hardly understand anything—(I could speak and understand Russian, though),—but now I can appreciate what I remember—”

> Russian: — Может быть, очень может быть, господа, — торопился князь, — хоть я и не понимаю, про какой вы общий закон говорите; но я продолжаю, не обижайтесь только напрасно; клянусь, я не имею ни малейшего желания вас обидеть. И что это в самом деле, господа: ни одного-то слова нельзя сказать искренно, тотчас же вы обижаетесь! Но, во-первых, меня ужасно поразило, что существует «сын Павлищева», и существует в таком ужасном положении, как объяснил мне Чебаров. Павлищев мой благодетель и друг моего отца. (Ах, зачем вы такую неправду написали, господин Келлер, в вашей статье про моего отца? Никакой растраты ротной суммы и никаких обид подчиненным не было, — в этом я положительно убежден, — и как у вас рука поднялась такую клевету написать?). А то, что вы написали про Павлищева, то уж совершенно невыносимо: вы называете этого благороднейшего человека сладострастным и легкомысленным так смело, так положительно, как будто вы и в самом деле говорите правду, а между тем это был самый целомудренный человек, какие были на свете! Это был даже замечательный ученый; он был корреспондентом многих уважаемых людей в науке и много денег в помощь науки употребил. Что же касается до его сердца, до его добрых дел, о, конечно, вы справедливо написали, что я тогда был почти идиотом и ничего не мог понимать (хотя я по-русски все-таки говорил и мог понимать), но ведь могу же я оценить всё, что теперь припоминаю...

[¶65] “Excuse me,” interrupted Hippolyte, “is not this rather sentimental? You said you wished to come to the point; please remember that it is after nine o’clock.”

> Russian: — Позвольте, — визжал Ипполит, — не слишком ли это будет чувствительно? Мы не дети. Вы хотели идти прямо к делу, десятый час, это вспомните.

[¶66] “Very well, gentlemen—very well,” replied the prince. “At first I received the news with mistrust, then I said to myself that I might be mistaken, and that Pavlicheff might possibly have had a son. But I was absolutely amazed at the readiness with which the son had revealed the secret of his birth at the expense of his mother’s honour. For Tchebaroff had already menaced me with publicity in our interview....”

> Russian: — Извольте, извольте, господа, — тотчас же согласился князь, — после первой недоверчивости я решил, что я могу ошибаться и что Павлищев действительно мог иметь сына. Но меня поразило ужасно, что этот сын так легко, то есть, я хочу сказать, так публично выдает секрет своего рождения и, главное, позорит свою мать. Потому что Чебаров уже и тогда пугал меня гласностию...

[¶67] “What nonsense!” Lebedeff’s nephew interrupted violently.

> Russian: — Какая глупость! — закричал племянник Лебедева.

[¶68] “You have no right—you have no right!” cried Burdovsky.

> Russian: — Вы не имеете права... не имеете права! — вскричал Бурдовский.

[¶69] “The son is not responsible for the misdeeds of his father; and the mother is not to blame,” added Hippolyte, with warmth.

> Russian: — Сын не отвечает за развратный поступок отца, а мать не виновата, — с жаром провизжал Ипполит.

[¶70] “That seems to me all the more reason for sparing her,” said the prince timidly.

> Russian: — Тем скорее, казалось бы, надо было щадить... — робко проговорил князь.

[¶71] “Prince, you are not only simple, but your simplicity is almost past the limit,” said Lebedeff’s nephew, with a sarcastic smile.

> Russian: — Вы, князь, не только наивны, но, может быть, еще и подальше пошли, — злобно усмехнулся племянник Лебедева.

[¶72] “But what right had you?” said Hippolyte in a very strange tone.

> Russian: — И какое право имели вы!.. — завизжал самым неестественным голосом Ипполит.

[¶73] “None—none whatever,” agreed the prince hastily. “I admit you are right there, but it was involuntary, and I immediately said to myself that my personal feelings had nothing to do with it,—that if I thought it right to satisfy the demands of Mr. Burdovsky, out of respect for the memory of Pavlicheff, I ought to do so in any case, whether I esteemed Mr. Burdovsky or not. I only mentioned this, gentlemen, because it seemed so unnatural to me for a son to betray his mother’s secret in such a way. In short, that is what convinced me that Tchebaroff must be a rogue, and that he had induced Mr. Burdovsky to attempt this fraud.”

> Russian: — Никакого, никакого! — поспешно перебил князь. — В этом вы правы, признаюсь, но это было невольно, и я тотчас же сказал себе тогда же, что мои личные чувства не должны иметь влияния на дело, потому что если я сам себя признаю уже обязанным удовлетворить требования господина Бурдовского, во имя чувств моих к Павлищеву, то должен удовлетворить в каком бы то ни было случае, то есть уважал бы или не уважал бы я господина Бурдовского. Я потому только, господа, начал об этом, что мне все-таки показалось неестественным, что сын так публично открывает секрет своей матери... Одним словом, я, главное, поэтому и убедился, что Чебаров должен быть каналья и сам наустил господина Бурдовского, обманом, на такое мошенничество.

[¶74] “But this is intolerable!” cried the visitors, some of them starting to their feet.

> Russian: — Но ведь это уж невыносимо! — раздалось со стороны его гостей, из которых некоторые даже повскакали со стульев.

[¶75] “Gentlemen, I supposed from this that poor Mr. Burdovsky must be a simple-minded man, quite defenceless, and an easy tool in the hands of rogues. That is why I thought it my duty to try and help him as ‘Pavlicheff’s son’; in the first place by rescuing him from the influence of Tchebaroff, and secondly by making myself his friend. I have resolved to give him ten thousand roubles; that is about the sum which I calculate that Pavlicheff must have spent on me.” “What, only ten thousand!” cried Hippolyte.

> Russian: — Господа! Да я потому-то и решил, что несчастный господин Бурдовский должен быть человек простой, беззащитный, человек, легко подчиняющийся мошенникам, стало быть, тем пуще я обязан был помочь ему, как «сыну Павлищева», — во-первых, противодействием господину Чебарову, во-вторых, моею преданностью и дружбой, чтоб его руководить, а в третьих, назначил выдать ему десять тысяч рублей, то есть всё, что, по расчету моему, мог истратить на меня Павлищев деньгами... — Как! Только десять тысяч! — закричал Ипполит.

[¶76] “Well, prince, your arithmetic is not up to much, or else you are mighty clever at it, though you affect the air of a simpleton,” said Lebedeff’s nephew.

> Russian: — Ну, князь, вы очень не сильны в арифметике, или уж очень сильны, хоть и представляетесь простячком! — вскричал племянник Лебедева.

[¶77] “I will not accept ten thousand roubles,” said Burdovsky.

> Russian: — Я на десять тысяч не согласен, — сказал Бурдовский.

[¶78] “Accept, Antip,” whispered the boxer eagerly, leaning past the back of Hippolyte’s chair to give his friend this piece of advice. “Take it for the present; we can see about more later on.”

> Russian: — Антип! Согласись! — скорым и явственным шепотом подсказал боксер, перегнувшись сзади чрез спинку стула Ипполита, — согласись, а потом после увидим!

[¶79] “Look here, Mr. Muishkin,” shouted Hippolyte, “please understand that we are not fools, nor idiots, as your guests seem to imagine; these ladies who look upon us with such scorn, and especially this fine gentleman” (pointing to Evgenie Pavlovitch) “whom I have not the honour of knowing, though I think I have heard some talk about him—”

> Russian: — Па-аслушайте, господин Мышкин, — визжал Ипполит, — поймите, что мы не дураки, не пошлые дураки, как думают, вероятно, о нас все ваши гости и эти дамы, которые с таким негодованием на нас усмехаются, и особенно этот великосветский господин (он указал на Евгения Павловича), которого я, разумеется, не имею чести знать, но о котором, кажется, кое-что слышал...

[¶80] “Really, really, gentlemen,” cried the prince in great agitation, “you are misunderstanding me again. In the first place, Mr. Keller, you have greatly overestimated my fortune in your article. I am far from being a millionaire. I have barely a tenth of what you suppose. Secondly, my treatment in Switzerland was very far from costing tens of thousands of roubles. Schneider received six hundred roubles a year, and he was only paid for the first three years. As to the pretty governesses whom Pavlicheff is supposed to have brought from Paris, they only exist in Mr. Keller’s imagination; it is another calumny. According to my calculations, the sum spent on me was very considerably under ten thousand roubles, but I decided on that sum, and you must admit that in paying a debt I could not offer Mr. Burdovsky more, however kindly disposed I might be towards him; delicacy forbids it; I should seem to be offering him charity instead of rightful payment. I don’t know how you cannot see that, gentlemen! Besides, I had no intention of leaving the matter there. I meant to intervene amicably later on and help to improve poor Mr. Burdovsky’s position. It is clear that he has been deceived, or he would never have agreed to anything so vile as the scandalous revelations about his mother in Mr. Keller’s article. But, gentlemen, why are you getting angry again? Are we never to come to an understanding? Well, the event has proved me right! I have just seen with my own eyes the proof that my conjecture was correct!” he added, with increasing eagerness. He meant to calm his hearers, and did not perceive that his words had only increased their irritation.

> Russian: — Позвольте, позвольте, господа, вы опять меня не поняли! — в волнении обратился к ним князь. — Во-первых, вы, господин Келлер, в вашей статье чрезвычайно неточно обозначили мое состояние: никаких миллионов я не получал: у меня, может быть, только восьмая или десятая доля того, что вы у меня предполагаете; во-вторых, никаких десятков тысяч на меня в Швейцарии истрачено не было: Шнейдер получал по шестисот рублей в год, да и то всего только первые три года, а за хорошенькими гувернантками в Париж Павлищев никогда не ездил; это опять клевета. По-моему, на меня далеко еще меньше десяти тысяч всего истрачено, но я положил десять тысяч, и, согласитесь сами, что, отдавая долг, я никак не мог предлагать господину Бурдовскому более, даже если б я его ужасно любил, и не мог уже по одному чувству деликатности, именно потому, что отдавал ему долг, а не посылал ему подаяние. Я не знаю, господа, как вы этого не понимаете! Но я всё это хотел вознаградить потом моею дружбой, моим деятельным участием в судьбе несчастного господина Бурдовского, очевидно обманутого, потому что не мог же он сам, без обмана, согласиться на такую низость, как например сегодняшняя огласка в этой статье господина Келлера про его мать... Да что же вы, наконец, опять выходите из себя, господа! Ведь, наконец, мы совершенно не будем понимать друг друга! Ведь вышло же на мое! Я теперь собственными глазами убедился, что моя догадка была справедлива, — убеждал разгоряченный князь, желая утишить волнение и не замечая того, что только его увеличивал.

[¶81] “What do you mean? What are you convinced of?” they demanded angrily.

> Russian: — Как? В чем убедились? — приступали к нему чуть не с остервенением.

[¶82] “In the first place, I have had the opportunity of getting a correct idea of Mr. Burdovsky. I see what he is for myself. He is an innocent man, deceived by everyone! A defenceless victim, who deserves indulgence! Secondly, Gavrila Ardalionovitch, in whose hands I had placed the matter, had his first interview with me barely an hour ago. I had not heard from him for some time, as I was away, and have been ill for three days since my return to St. Petersburg. He tells me that he has exposed the designs of Tchebaroff and has proof that justifies my opinion of him. I know, gentlemen, that many people think me an idiot. Counting upon my reputation as a man whose purse-strings are easily loosened, Tchebaroff thought it would be a simple matter to fleece me, especially by trading on my gratitude to Pavlicheff. But the main point is—listen, gentlemen, let me finish!—the main point is that Mr. Burdovsky is not Pavlicheff’s son at all. Gavrila Ardalionovitch has just told me of his discovery, and assures me that he has positive proofs. Well, what do you think of that? It is scarcely credible, even after all the tricks that have been played upon me. Please note that we have positive proofs! I can hardly believe it myself, I assure you; I do not yet believe it; I am still doubtful, because Gavrila Ardalionovitch has not had time to go into details; but there can be no further doubt that Tchebaroff is a rogue! He has deceived poor Mr. Burdovsky, and all of you, gentlemen, who have come forward so nobly to support your friend—(he evidently needs support, I quite see that!). He has abused your credulity and involved you all in an attempted fraud, for when all is said and done this claim is nothing else!”

> Russian: — Да помилуйте, во-первых, я успел сам отлично разглядеть господина Бурдовского, я ведь вижу сам теперь, каков он... Это человек невинный, но которого все обманывают! Человек беззащитный... и потому-то я и должен его щадить, а во-вторых, Гаврила Ардалионович, которому поручено было дело и от которого я давно не получал известий, так как был в дороге и три дня потом болен в Петербурге, — вдруг теперь, всего час назад, при первом нашем свидании, сообщает мне, что намерения Чебарова он все раскусил, имеет доказательства, и что Чебаров именно то, чем я его предположил. Я ведь знаю же, господа, что меня многие считают идиотом, и Чебаров по репутации моей, что я деньги отдаю легко, думал очень легко меня обмануть, и именно рассчитывая на мои чувства к Павлищеву. Но главное то, — да дослушайте же, господа, дослушайте! — главное то, что теперь вдруг оказывается, что господин Бурдовский вовсе и не сын Павлищева! Сейчас Гаврила Ардалионович сообщил мне это и уверяет, что достал доказательства положительные. Ну, как вам это покажется, ведь поверить невозможно после всего того, что уже натворили! И слушайте: положительные доказательства! Я еще не верю, сам не верю, уверяю вас; я еще сомневаюсь, потому что Гаврила Ардалионович не успел еще сообщить мне всех подробностей, но что Чебаров каналья, то в этом уже нет теперь никакого сомнения! Он и несчастного господина Бурдовского и вас всех, господа, которые благородно пришли поддержать вашего друга (так как он в поддержке очевидно нуждается, ведь я понимаю же это!), он всех вас надул и всех вас запутал в случай мошеннический, потому что ведь это, в сущности, плутовство-мошенничество!

[¶83] “What! a fraud? What, he is not Pavlicheff’s son? Impossible!” These exclamations but feebly expressed the profound bewilderment into which the prince’s words had plunged Burdovsky’s companions.

> Russian: — Как мошенничество!.. Как не «сын Павлищева»?.. Как это можно!.. — раздавались восклицания. Вся компания Бурдовского была в невыразимом смятении.

[¶84] “Certainly it is a fraud! Since Mr. Burdovsky is not Pavlicheff’s son, his claim is neither more nor less than attempted fraud (supposing, of course, that he had known the truth), but the fact is that he has been deceived. I insist on this point in order to justify him; I repeat that his simple-mindedness makes him worthy of pity, and that he cannot stand alone; otherwise he would have behaved like a scoundrel in this matter. But I feel certain that he does not understand it! I was just the same myself before I went to Switzerland; I stammered incoherently; one tries to express oneself and cannot. I understand that. I am all the better able to pity Mr. Burdovsky, because I know from experience what it is to be like that, and so I have a right to speak. Well, though there is no such person as ‘Pavlicheff’s son,’ and it is all nothing but a humbug, yet I will keep to my decision, and I am prepared to give up ten thousand roubles in memory of Pavlicheff. Before Mr. Burdovsky made this claim, I proposed to found a school with this money, in memory of my benefactor, but I shall honour his memory quite as well by giving the ten thousand roubles to Mr. Burdovsky, because, though he was not Pavlicheff’s son, he was treated almost as though he were. That is what gave a rogue the opportunity of deceiving him; he really did think himself Pavlicheff’s son. Listen, gentlemen; this matter must be settled; keep calm; do not get angry; and sit down! Gavrila Ardalionovitch will explain everything to you at once, and I confess that I am very anxious to hear all the details myself. He says that he has even been to Pskoff to see your mother, Mr. Burdovsky; she is not dead, as the article which was just read to us makes out. Sit down, gentlemen, sit down!”

> Russian: — Да разумеется, мошенничество! Ведь если господин Бурдовский окажется теперь не «сын Павлищева», то ведь в таком случае требование господина Бурдовского выходит прямое мошенническое (то есть, разумеется, если б он знал истину!), но ведь в том-то и дело, что его обманули, потому-то я и настаиваю, чтоб его оправдать; потому-то я и говорю, что он достоин сожаления, по своей простоте, и не может быть без поддержки; иначе ведь он тоже выйдет по этому делу мошенником. Да ведь я уже сам убежден, что он ничего не понимает! Я сам тоже был в таком положении до отъезда в Швейцарию, так же лепетал бессвязные слова, — хочешь выразиться и не можешь... Я это понимаю; я могу очень сочувствовать, потому что я сам почти такой же, мне позволительно говорить! И, наконец, я все-таки, — несмотря на то что уже нет теперь «сына Павлищева» и что всё это оказывается мистификацией, — я все-таки не изменяю своего решения и готов возвратить десять тысяч, в память Павлищева. Я ведь хотел же до господина Бурдовского эти десять тысяч на школу употребить, в память Павлищева, но ведь теперь это всё равно будет, что на школу, что господину Бурдовскому, потому что господин Бурдовский, если и не «сын Павлищева», то ведь почти как «сын Павлищева»: потому что ведь его самого так злобно обманули; он сам искренно считал себя сыном Павлищева! Выслушайте же, господа, Гаврилу Ардалионовича, кончим это, не сердитесь, не волнуйтесь, садитесь! Гаврила Ардалионович сейчас нам всё это объяснит, и я, признаюсь, чрезвычайно желаю сам узнать все подробности. Он говорит, что ездил даже в Псков к вашей матушке, господин Бурдовский, которая вовсе не умирала, как вас заставили в статье написать... Садитесь, господа, садитесь!

[¶85] The prince sat down, and at length prevailed upon Burdovsky’s company to do likewise. During the last ten or twenty minutes, exasperated by continual interruptions, he had raised his voice, and spoken with great vehemence. Now, no doubt, he bitterly regretted several words and expressions which had escaped him in his excitement. If he had not been driven beyond the limits of endurance, he would not have ventured to express certain conjectures so openly. He had no sooner sat down than his heart was torn by sharp remorse. Besides insulting Burdovsky with the supposition, made in the presence of witnesses, that he was suffering from the complaint for which he had himself been treated in Switzerland, he reproached himself with the grossest indelicacy in having offered him the ten thousand roubles before everyone. “I ought to have waited till to-morrow and offered him the money when we were alone,” thought Muishkin. “Now it is too late, the mischief is done! Yes, I am an idiot, an absolute idiot!” he said to himself, overcome with shame and regret.

> Russian: Князь сел и успел опять посадить повскакавшую с мест компанию господина Бурдовского. В последние десять или двадцать минут он говорил разгорячившись, громко, нетерпеливою скороговоркой, увлекшись, стараясь всех переговорить, перекричать, и, уж конечно, пришлось ему потом горько раскаяться в иных вырвавшихся у него теперь словечках и предположениях. Если бы не разгорячили и не вывели его почти из себя, — не позволил бы он себе так обнаженно и торопливо высказать вслух иные догадки свои и излишние откровенности. Но только что сел он на место, как одно жгучее раскаяние до боли пронзило его сердце. Кроме уж того, что он «обидел» Бурдовского, так гласно предположив и в нем ту же болезнь, от которой сам лечился в Швейцарии, — кроме того, предложение десяти тысяч вместо школы было сделано, по его мнению, грубо и неосторожно, как подаяние, и именно тем, что при людях вслух было высказано. «Надо было бы переждать и предложить завтра наедине, — тотчас же подумал князь, — а теперь, пожалуй, уж не поправишь! Да, я идиот, истинный идиот!» — решил он про себя в припадке стыда и чрезвычайного огорчения.

[¶86] Till then Gavrila Ardalionovitch had sat apart in silence. When the prince called upon him, he came and stood by his side, and in a calm, clear voice began to render an account of the mission confided to him. All conversation ceased instantly. Everyone, especially the Burdovsky party, listened with the utmost curiosity.

> Russian: Между тем Гаврила Ардалионович, до сих пор державшийся в стороне и молчавший упорно, вышел по приглашению князя вперед, стал подле него и спокойно и ясно принялся излагать отчет по порученному ему князем делу. Все разговоры умолкли мгновенно. Все слушали с чрезвычайным любопытством, особенно вся компания Бурдовского.
