---
title: "The Idiot · Идиот"
author: "Fyodor Dostoevsky"
translator: "Eva Martin"
title_ru: "Идиот"
author_ru: "Фёдор Достоевский"
languages: [ru, en]
shelf: "Literature"
section: 48 of 50
url: https://scriptura.si/works/dostoevsky-the-idiot/48/
cite: "Fyodor Dostoevsky, tr. Eva Martin, The Idiot · Идиот, section 48. Scriptura (scriptura.si), https://scriptura.si/works/dostoevsky-the-idiot/48/"
---

# The Idiot · Идиот

*Fyodor Dostoevsky, tr. Eva Martin*

Russian: Идиот, Фёдор Достоевский

Prince Myshkin, a truly good man, comes home to Petersburg: Dostoevsky’s novel in Russian, English and French.

## 48. Part Four · Chapter X

Source: https://scriptura.si/works/dostoevsky-the-idiot/48/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/dostoevsky-the-idiot/48/#p-N

[¶0] The prince did not die before his wedding—either by day or night, as he had foretold that he might. Very probably he passed disturbed nights, and was afflicted with bad dreams; but, during the daytime, among his fellow-men, he seemed as kind as ever, and even contented; only a little thoughtful when alone. The wedding was hurried on. The day was fixed for exactly a week after Evgenie’s visit to the prince. In the face of such haste as this, even the prince’s best friends (if he had had any) would have felt the hopelessness of any attempt to save “the poor madman.” Rumour said that in the visit of Evgenie Pavlovitch was to be discerned the influence of Lizabetha Prokofievna and her husband... But if those good souls, in the boundless kindness of their hearts, were desirous of saving the eccentric young fellow from ruin, they were unable to take any stronger measures to attain that end. Neither their position, nor their private inclination, perhaps (and only naturally), would allow them to use any more pronounced means. We have observed before that even some of the prince’s nearest neighbours had begun to oppose him. Vera Lebedeff’s passive disagreement was limited to the shedding of a few solitary tears; to more frequent sitting alone at home, and to a diminished frequency in her visits to the prince’s apartments. Colia was occupied with his father at this time. The old man died during a second stroke, which took place just eight days after the first. The prince showed great sympathy in the grief of the family, and during the first days of their mourning he was at the house a great deal with Nina Alexandrovna. He went to the funeral, and it was observable that the public assembled in church greeted his arrival and departure with whisperings, and watched him closely. The same thing happened in the park and in the street, wherever he went. He was pointed out when he drove by, and he often overheard the name of Nastasia Philipovna coupled with his own as he passed. People looked out for her at the funeral, too, but she was not there; and another conspicuous absentee was the captain’s widow, whom Lebedeff had prevented from coming. The funeral service produced a great effect on the prince. He whispered to Lebedeff that this was the first time he had ever heard a Russian funeral service since he was a little boy. Observing that he was looking about him uneasily, Lebedeff asked him whom he was seeking.

> Russian: Князь, однако же, не умер до своей свадьбы, ни наяву, ни «во сне», как предсказал Евгению Павловичу. Может, он и в самом деле спал нехорошо и видел дурные сны; но днем, с людьми, казался добрым и даже довольным, иногда только очень задумчивым, но это когда бывал один. Со свадьбой спешили; она пришлась около недели спустя после посещения Евгения Павловича. При такой поспешности даже самые лучшие друзья князя, если б он имел таковых, должны были бы разочароваться в своих усилиях «спасти» несчастного сумасброда. Ходили слухи, будто бы в визите Евгения Павловича были отчасти виновны генерал Иван Федорович и супруга его, Лизавета Прокофьевна. Но если б они оба, по безмерной доброте своего сердца, и могли пожелать спасти жалкого безумца от бездны, то, конечно, должны были ограничиться только одною этою слабою попыткой; ни положение их, ни даже, может быть, сердечное расположение (что натурально) не могли соответствовать более серьезным усилиям. Мы упоминали, что даже и окружавшие князя отчасти восстали против него. Вера Лебедева, впрочем, ограничилась одними слезами наедине да еще тем, что больше сидела у себя дома и меньше заглядывала к князю, чем прежде. Коля в это время хоронил своего отца; старик умер от второго удара, дней восемь спустя после первого. Князь принял большое участие в горе семейства и в первые дни по нескольку часов проводил у Нины Александровны; был на похоронах и в церкви. Многие заметили, что публика, бывшая в церкви, с невольным шепотом встречала и провожала князя; то же бывало и на улицах и в саду: когда он проходил или проезжал, раздавался говор, называли его, указывали, слышалось имя Настасьи Филипповны. Ее искали и на похоронах, но на похоронах ее не было. Не было на похоронах и капитанши, которую успел-таки остановить и сократить вовремя Лебедев. Отпевание произвело на князя впечатление сильное и болезненное; он шепнул Лебедеву еще в церкви, в ответ на какой-то его вопрос, что в первый раз присутствует при православном отпевании и только в детстве помнит еще другое отпевание в какой-то деревенской церкви. — Да-с, точно ведь и не тот самый человек лежит, во гробе-то-с, которого мы еще так недавно к себе председателем посадили, помните-с? — шепнул Лебедев князю. — Кого ищете-с?

[¶1] “Nothing. I only thought I—”

> Russian: — Так, ничего, мне показалось...

[¶2] “Is it Rogojin?”

> Russian: — Не Рогожина?

[¶3] “Why—is he here?”

> Russian: — Разве он здесь?

[¶4] “Yes, he’s in church.”

> Russian: — В церкви-с.

[¶5] “I thought I caught sight of his eyes!” muttered the prince, in confusion. “But what of it!—Why is he here? Was he asked?”

> Russian: — То-то мне как будто его глаза показались, — пробормотал князь в смущении, — да что ж... зачем он? Приглашен?

[¶6] “Oh, dear, no! Why, they don’t even know him! Anyone can come in, you know. Why do you look so amazed? I often meet him; I’ve seen him at least four times, here at Pavlofsk, within the last week.”

> Russian: — И не думали-с. Он ведь и не знакомый совсем-с. Здесь ведь всякие-с, публика-с. Да чего вы так изумились? Я его теперь часто встречаю; раза четыре уже в последнюю неделю здесь встречал, в Павловске.

[¶7] “I haven’t seen him once—since that day!” the prince murmured.

> Russian: — Я его ни разу еще не видал... с того времени, — пробормотал князь.

[¶8] As Nastasia Philipovna had not said a word about having met Rogojin since “that day,” the prince concluded that the latter had his own reasons for wishing to keep out of sight. All the day of the funeral our hero was in a deeply thoughtful state, while Nastasia Philipovna was particularly merry, both in the daytime and in the evening.

> Russian: Так как Настасья Филипповна тоже ни разу еще не сообщала ему о том, что встречала «с тех пор» Рогожина, то князь и заключил теперь, что Рогожин нарочно почему-нибудь на глаза не кажется. Весь этот день он был в сильной задумчивости; Настасья же Филипповна была необыкновенно весела весь тот день и в тот вечер.

[¶9] Colia had made it up with the prince before his father’s death, and it was he who urged him to make use of Keller and Burdovsky, promising to answer himself for the former’s behaviour. Nina Alexandrovna and Lebedeff tried to persuade him to have the wedding in St. Petersburg, instead of in the public fashion contemplated, down here at Pavlofsk in the height of the season. But the prince only said that Nastasia Philipovna desired to have it so, though he saw well enough what prompted their arguments.

> Russian: Коля, помирившийся с князем еще до смерти отца, предложил ему пригласить в шафера (так как дело было насущное и неотлагательное) Келлера и Бурдовского. Он ручался за Келлера, что тот будет вести себя прилично, а может быть, и «пригодится», а про Бурдовского и говорить было нечего, человек тихий и скромный. Нина Александровна и Лебедев замечали князю, что если уж решена свадьба, то по крайней мере зачем в Павловске, да еще в дачный, в модный сезон, зачем так публично? Не лучше ли в Петербурге и даже на дому? Князю слишком ясно было, к чему клонились все эти страхи; но он ответил коротко и просто, что таково непременное желание Настасьи Филипповны.

[¶10] The next day Keller came to visit the prince. He was in a high state of delight with the post of honour assigned to him at the wedding. Before entering he stopped on the threshold, raised his hand as if making a solemn vow, and cried:

> Russian: Назавтра явился к князю и Келлер, повещенный о том, что он шафер. Прежде чем войти, он остановился в дверях и, как только увидел князя, поднял кверху правую руку с разогнутым указательным пальцем и прокричал в виде клятвы:

[¶11] “I won’t drink!”

> Russian: — Не пью!

[¶12] Then he went up to the prince, seized both his hands, shook them warmly, and declared that he had at first felt hostile towards the project of this marriage, and had openly said so in the billiard-rooms, but that the reason simply was that, with the impatience of a friend, he had hoped to see the prince marry at least a Princess de Rohan or de Chabot; but that now he saw that the prince’s way of thinking was ten times more noble than that of “all the rest put together.” For he desired neither pomp nor wealth nor honour, but only the truth! The sympathies of exalted personages were well known, and the prince was too highly placed by his education, and so on, not to be in some sense an exalted personage! “But all the common herd judge differently; in the town, at the meetings, in the villas, at the band, in the inns and the billiard-rooms, the coming event has only to be mentioned and there are shouts and cries from everybody. I have even heard talk of getting up a ‘charivari’ under the windows on the wedding-night. So if ‘you have need of the pistol’ of an honest man, prince, I am ready to fire half a dozen shots even before you rise from your nuptial couch!” Keller also advised, in anticipation of the crowd making a rush after the ceremony, that a fire-hose should be placed at the entrance to the house; but Lebedeff was opposed to this measure, which he said might result in the place being pulled down.

> Russian: Затем подошел к князю, крепко сжал и потряс ему обе руки и объявил, что, конечно, он вначале, как услышал, был враг, что и провозгласил за бильярдом, и не почему другому, как потому, что прочил за князя и ежедневно, с нетерпением друга, ждал видеть за ним не иначе как принцессу де Роган; но теперь видит сам, что князь мыслит по крайней мере в двенадцать раз благороднее, чем все они «вместе взятые»! Ибо ему нужны не блеск, не богатство и даже не почесть, а только — истина! Симпатии высоких особ слишком известны, а князь слишком высок своим образованием, чтобы не быть высокою особой, говоря вообще! «Но сволочь и всякая шушера судят иначе; в городе, в домах, в собраниях, на дачах, на музыке, в распивочных, за бильярдами только и толку, только и крику, что о предстоящем событии. Слышал, что хотят даже шаривари устроить под окнами, и это, так сказать, в первую ночь! Если вам нужен, князь, пистолет честного человека, то с полдюжины благородных выстрелов готов обменять, прежде еще чем вы подниметесь на другое утро с медового ложа». Советовал тоже, в опасении большого прилива жаждущих, по выходе из церкви, пожарную трубу на дворе приготовить; но Лебедев воспротивился: «Дом, говорит, на щепки разнесут, в случае пожарной-то трубы».

[¶13] “I assure you, prince, that Lebedeff is intriguing against you. He wants to put you under control. Imagine that! To take ‘from you the use of your free-will and your money’—that is to say, the two things that distinguish us from the animals! I have heard it said positively. It is the sober truth.”

> Russian: — Этот Лебедев интригует против вас, князь, ей-богу! Они хотят вас под казенную опеку взять, можете вы себе это представить, со всем, со свободною волей и с деньгами, то есть с двумя предметами, отличающими каждого из нас от четвероногого! Слышал, доподлинно слышал! Одна правда истинная!

[¶14] The prince recollected that somebody had told him something of the kind before, and he had, of course, scoffed at it. He only laughed now, and forgot the hint at once. Lebedeff really had been busy for some little while; but, as usual, his plans had become too complex to succeed, through sheer excess of ardour. When he came to the prince—the very day before the wedding—to confess (for he always confessed to the persons against whom he intrigued, especially when the plan failed), he informed our hero that he himself was a born Talleyrand, but for some unknown reason had become simple Lebedeff. He then proceeded to explain his whole game to the prince, interesting the latter exceedingly. According to Lebedeff’s account, he had first tried what he could do with General Epanchin. The latter informed him that he wished well to the unfortunate young man, and would gladly do what he could to “save him,” but that he did not think it would be seemly for him to interfere in this matter. Lizabetha Prokofievna would neither hear nor see him. Prince S. and Evgenie Pavlovitch only shrugged their shoulders, and implied that it was no business of theirs. However, Lebedeff had not lost heart, and went off to a clever lawyer,—a worthy and respectable man, whom he knew well. This old gentleman informed him that the thing was perfectly feasible if he could get hold of competent witnesses as to Muishkin’s mental incapacity. Then, with the assistance of a few influential persons, he would soon see the matter arranged. Lebedeff immediately procured the services of an old doctor, and carried the latter away to Pavlofsk to see the prince, by way of viewing the ground, as it were, and to give him (Lebedeff) counsel as to whether the thing was to be done or not. The visit was not to be official, but merely friendly. Muishkin remembered the doctor’s visit quite well. He remembered that Lebedeff had said that he looked ill, and had better see a doctor; and although the prince scouted the idea, Lebedeff had turned up almost immediately with his old friend, explaining that they had just met at the bedside of Hippolyte, who was very ill, and that the doctor had something to tell the prince about the sick man. The prince had, of course, at once received him, and had plunged into a conversation about Hippolyte. He had given the doctor an account of Hippolyte’s attempted suicide; and had proceeded thereafter to talk of his own malady,—of Switzerland, of Schneider, and so on; and so deeply was the old man interested by the prince’s conversation and his description of Schneider’s system, that he sat on for two hours. Muishkin gave him excellent cigars to smoke, and Lebedeff, for his part, regaled him with liqueurs, brought in by Vera, to whom the doctor—a married man and the father of a family—addressed such compliments that she was filled with indignation. They parted friends, and, after leaving the prince, the doctor said to Lebedeff: “If all such people were put under restraint, there would be no one left for keepers.” Lebedeff then, in tragic tones, told of the approaching marriage, whereupon the other nodded his head and replied that, after all, marriages like that were not so rare; that he had heard that the lady was very fascinating and of extraordinary beauty, which was enough to explain the infatuation of a wealthy man; that, further, thanks to the liberality of Totski and of Rogojin, she possessed—so he had heard—not only money, but pearls, diamonds, shawls, and furniture, and consequently she could not be considered a bad match. In brief, it seemed to the doctor that the prince’s choice, far from being a sign of foolishness, denoted, on the contrary, a shrewd, calculating, and practical mind. Lebedeff had been much struck by this point of view, and he terminated his confession by assuring the prince that he was ready, if need be, to shed his very life’s blood for him.

> Russian: Князь припомнил, что как будто и сам он что-то в этом роде уже слышал, но, разумеется, не обратил внимания. Он и теперь только рассмеялся и тут же опять забыл. Лебедев действительно некоторое время хлопотал; расчеты этого человека всегда зарождались как бы по вдохновению и от излишнего жару усложнялись, разветвлялись и удалялись от первоначального пункта во все стороны; вот почему ему мало что и удавалось в его жизни. Когда он пришел потом, почти уже в день свадьбы, к князю каяться (у него была непременная привычка приходить всегда каяться к тем, против кого он интриговал, и особенно если не удавалось), то объявил ему, что он рождён Талейраном и неизвестно каким образом остался лишь Лебедевым. Затем обнаружил пред ним всю игру, причем заинтересовал князя чрезвычайно. По словам его, он начал с того, что принялся искать покровительства высоких особ, на которых бы в случае надобности ему опереться, и ходил к генералу Ивану Федоровичу. Генерал Иван Федорович был в недоумении, очень желал добра «молодому человеку», но объявил, что, «при всем желании спасти, ему здесь действовать неприлично». Лизавета Прокофьевна ни слышать, ни видеть его не захотела; Евгений Павлович и князь Щ. только руками отмахивались. Но он, Лебедев, духом не упал и советовался с одним тонким юристом, почтенным старичком, большим ему приятелем и почти благодетелем; тот заключил, что это дело совершенно возможное, лишь бы были свидетели компетентные умственного расстройства и совершенного помешательства, да при этом, главное, покровительство высоких особ. Лебедев не уныл и тут и однажды привел к князю даже доктора, тоже почтенного старичка, дачника, с Анной на шее, единственно для того, чтоб осмотреть, так сказать, самую местность, ознакомиться с князем и покамест не официально, но, так сказать, дружески сообщить о нем свое заключение. Князь помнил это посещение к нему доктора; он помнил, что Лебедев еще накануне приставал к нему, что он нездоров, и когда князь решительно отказался от медицины, то вдруг явился с доктором, под предлогом, что сейчас они оба от господина Терентьева, которому очень худо, и что доктор имеет кое-что сообщить о больном князю. Князь похвалил Лебедева и принял доктора с чрезвычайным радушием. Тотчас же разговорились о больном Ипполите; доктор попросил рассказать подробнее тогдашнюю сцену самоубийства, и князь совершенно увлек его своим рассказом и объяснением события. Заговорили о петербургском климате, о болезни самого князя, о Швейцарии, о Шнейдере. Изложением системы лечения Шнейдера и рассказами князь до того заинтересовал доктора, что тот просидел два часа; при этом курил превосходные сигары князя, а со стороны Лебедева явилась превкусная наливка, которую принесла Вера, причем доктор, женатый и семейный человек, пустился перед Верой в особые комплименты, чем и возбудил в ней глубокое негодование. Расстались друзьями. Выйдя от князя, доктор сообщил Лебедеву, что если всё таких брать в опеку, так кого же бы приходилось делать опекунами? На трагическое же изложение, со стороны Лебедева, предстоящего вскорости события доктор лукаво и коварно качал головой и наконец заметил, что, не говоря уже о том, «мало ли кто на ком женится», «обольстительная особа, сколько он, по крайней мере, слышал, кроме непомерной красоты, что уже одно может увлечь человека с состоянием, обладает и капиталами, от Тоцкого и от Рогожина, жемчугами и бриллиантами, шалями и мебелями, а потому предстоящий выбор не только не выражает со стороны дорогого князя, так сказать, особенной, бьющей в очи глупости, но даже свидетельствует о хитрости тонкого светского ума и расчета, а стало быть, способствует к заключению противоположному и для князя совершенно приятному...». Эта мысль поразила и Лебедева; с тем он и остался, и теперь, прибавил он князю, «теперь, кроме преданности и пролития крови, ничего от меня не увидите; с тем и явился».

[¶15] Hippolyte, too, was a source of some distraction to the prince at this time; he would send for him at any and every hour of the day. They lived,—Hippolyte and his mother and the children,—in a small house not far off, and the little ones were happy, if only because they were able to escape from the invalid into the garden. The prince had enough to do in keeping the peace between the irritable Hippolyte and his mother, and eventually the former became so malicious and sarcastic on the subject of the approaching wedding, that Muishkin took offence at last, and refused to continue his visits. A couple of days later, however, Hippolyte’s mother came with tears in her eyes, and begged the prince to come back, “or _he_ would eat her up bodily.” She added that Hippolyte had a great secret to disclose. Of course the prince went. There was no secret, however, unless we reckon certain pantings and agitated glances around (probably all put on) as the invalid begged his visitor to “beware of Rogojin.” “He is the sort of man,” he continued, “who won’t give up his object, you know; he is not like you and me, prince—he belongs to quite a different order of beings. If he sets his heart on a thing he won’t be afraid of anything—” and so on. Hippolyte was very ill, and looked as though he could not long survive. He was tearful at first, but grew more and more sarcastic and malicious as the interview proceeded. The prince questioned him in detail as to his hints about Rogojin. He was anxious to seize upon some facts which might confirm Hippolyte’s vague warnings; but there were none; only Hippolyte’s own private impressions and feelings. However, the invalid—to his immense satisfaction—ended by seriously alarming the prince. At first Muishkin had not cared to make any reply to his sundry questions, and only smiled in response to Hippolyte’s advice to “run for his life—abroad, if necessary. There are Russian priests everywhere, and one can get married all over the world.” But it was Hippolyte’s last idea which upset him. “What I am really alarmed about, though,” he said, “is Aglaya Ivanovna. Rogojin knows how you love her. Love for love. You took Nastasia Philipovna from him. He will murder Aglaya Ivanovna; for though she is not yours, of course, now, still such an act would pain you,—wouldn’t it?” He had attained his end. The prince left the house beside himself with terror.

> Russian: Развлекал в эти последние дни князя и Ипполит; он слишком часто присылал за ним. Они жили недалеко, в маленьком домике; маленькие дети, брат и сестра Ипполита, были по крайней мере тем рады даче, что спасались от больного в сад; бедная же капитанша оставалась во всей его воле и вполне его жертвой; князь должен был их делить и мирить ежедневно, и больной продолжал называть его своею «нянькой», в то же время как бы не смея и не презирать его за роль примирителя. Он был в чрезвычайной претензии на Колю за то, что тот почти не ходил к нему, оставаясь сперва с умиравшим отцом, а потом с овдовевшею матерью. Наконец, он поставил целью своих насмешек ближайший брак князя с Настасьей Филипповной и кончил тем, что оскорбил князя и вывел его наконец из себя: тот перестал посещать его. Через два дня приплелась поутру капитанша и в слезах просила князя пожаловать к ним, не то _тот_ ее сгложет. Она прибавила, что он желает открыть большой секрет. Князь пошел. Ипполит желал помириться, заплакал и после слез, разумеется, еще пуще озлобился, но только трусил выказать злобу. Он был очень плох, и по всему было видно, что теперь уже умрет скоро. Секрета не было никакого, кроме одних чрезвычайных, так сказать задыхающихся от волнения (может быть, выделанного), просьб «беречься Рогожина». «Это человек такой, который своего не уступит; это, князь, не нам с вами чета: этот если захочет, то уж не дрогнет...» и пр., и пр. Князь стал расспрашивать подробнее, желал добиться каких-нибудь фактов; но фактов не было никаких, кроме личных ощущений и впечатлений Ипполита. К чрезвычайному удовлетворению своему, Ипполит кончил тем, что напугал наконец князя ужасно. Сначала князь не хотел отвечать на некоторые особенные его вопросы и только улыбался на советы «бежать даже хоть за границу; русские священники есть везде, и там обвенчаться можно». Но наконец Ипполит кончил следующею мыслью: «Я ведь боюсь лишь за Аглаю Ивановну: Рогожин знает, как вы ее любите; любовь за любовь; вы у него отняли Настасью Филипповну, он убьет Аглаю Ивановну; хоть она теперь и не ваша, а все-таки ведь вам тяжело будет, не правда ли?». Он достиг цели: князь ушел от него сам не свой.

[¶16] These warnings about Rogojin were expressed on the day before the wedding. That evening the prince saw Nastasia Philipovna for the last time before they were to meet at the altar; but Nastasia was not in a position to give him any comfort or consolation. On the contrary, she only added to his mental perturbation as the evening went on. Up to this time she had invariably done her best to cheer him—she was afraid of his looking melancholy; she would try singing to him, and telling him every sort of funny story or reminiscence that she could recall. The prince nearly always pretended to be amused, whether he were so actually or no; but often enough he laughed sincerely, delighted by the brilliancy of her wit when she was carried away by her narrative, as she very often was. Nastasia would be wild with joy to see the impression she had made, and to hear his laugh of real amusement; and she would remain the whole evening in a state of pride and happiness. But this evening her melancholy and thoughtfulness grew with every hour. The prince had told Evgenie Pavlovitch with perfect sincerity that he loved Nastasia Philipovna with all his soul. In his love for her there was the sort of tenderness one feels for a sick, unhappy child which cannot be left alone. He never spoke of his feelings for Nastasia to anyone, not even to herself. When they were together they never discussed their “feelings,” and there was nothing in their cheerful, animated conversation which an outsider could not have heard. Daria Alexeyevna, with whom Nastasia was staying, told afterwards how she had been filled with joy and delight only to look at them, all this time.

> Russian: Эти предостережения о Рогожине пришлись уже накануне свадьбы. В этот же вечер, в последний раз пред венцом, виделся князь и с Настасьей Филипповной; но Настасья Филипповна не в состоянии была успокоить его, и даже, напротив, в последнее время всё более и более усиливала его смущение. Прежде, то есть несколько дней назад, она при свиданиях с ним употребляла все усилия, чтобы развеселить его, боялась ужасно его грустного вида: пробовала даже петь ему; всего же чаще рассказывала ему всё, что могла запомнить смешного. Князь всегда почти делал вид, что очень смеется, а иногда и в самом деле смеялся блестящему уму и светлому чувству, с которым она иногда рассказывала, когда увлекалась, а она увлекалась часто. Видя же смех князя, видя произведенное на него впечатление, она приходила в восторг и начинала гордиться собой. Но теперь грусть и задумчивость ее возрастали почти с каждым часом. Мнения его о Настасье Филипповне были установлены, не то, разумеется, всё в ней показалось бы ему теперь загадочным и непонятным. Но он искренно верил, что она может еще воскреснуть. Он совершенно справедливо сказал Евгению Павловичу, что искренно и вполне ее любит, и в любви его к ней заключалось действительно как бы влечение к какому-то жалкому и больному ребенку, которого трудно и даже невозможно оставить на свою волю. Он не объяснял никому своих чувств к ней и даже не любил говорить об этом, если и нельзя было миновать разговора; с самою же Настасьей Филипповной они никогда, сидя вместе, не рассуждали «о чувстве», точно оба слово себе такое дали. В их обыкновенном, веселом и оживленном разговоре мог всякий участвовать. Дарья Алексеевна рассказывала потом, что всё это время только любовалась и радовалась, на них глядя.

[¶17] Thanks to the manner in which he regarded Nastasia’s mental and moral condition, the prince was to some extent freed from other perplexities. She was now quite different from the woman he had known three months before. He was not astonished, for instance, to see her now so impatient to marry him—she who formerly had wept with rage and hurled curses and reproaches at him if he mentioned marriage! “It shows that she no longer fears, as she did then, that she would make me unhappy by marrying me,” he thought. And he felt sure that so sudden a change could not be a natural one. This rapid growth of self-confidence could not be due only to her hatred for Aglaya. To suppose that would be to suspect the depth of her feelings. Nor could it arise from dread of the fate that awaited her if she married Rogojin. These causes, indeed, as well as others, might have played a part in it, but the true reason, Muishkin decided, was the one he had long suspected—that the poor sick soul had come to the end of its forces. Yet this was an explanation that did not procure him any peace of mind. At times he seemed to be making violent efforts to think of nothing, and one would have said that he looked on his marriage as an unimportant formality, and on his future happiness as a thing not worth considering. As to conversations such as the one held with Evgenie Pavlovitch, he avoided them as far as possible, feeling that there were certain objections to which he could make no answer.

> Russian: Но этот же взгляд его на душевное и умственное состояние Настасьи Филипповны избавлял его отчасти и от многих других недоумений. Теперь это была совершенно иная женщина, чем та, какую он знал месяца три назад. Он уже не задумывался теперь, например, почему она тогда бежала от брака с ним, со слезами, с проклятиями и упреками, а теперь настаивает сама скорее на свадьбе? «Стало быть, уж не боится, как тогда, что браком с ним составит его несчастье», — думал князь. Такая быстро возродившаяся уверенность в себе, на его взгляд, не могла быть в ней натуральною Не из одной же ненависти к Аглае, опять-таки, могла произойти эта уверенность: Настасья Филипповна несколько глубже умела чувствовать. Не из страху же перед участью с Рогожиным? Одним словом, тут могли иметь участие и все эти причины вместе с прочим; но для него было всего яснее, что тут именно то, что он подозревает уже давно, и что бедная, больная душа не вынесла. Всё это, хоть и избавляло, в своем роде, от недоумений, не могло дать ему ни спокойствия, ни отдыха во всё это время. Иногда он как бы старался ни о чем не думать; на брак он, кажется, и в самом деле смотрел как бы на какую-то неважную формальность; свою собственную судьбу он слишком дешево ценил. Что же касается до возражений, до разговоров, вроде разговора с Евгением Павловичем, то тут он решительно бы ничего не мог ответить и чувствовал себя вполне некомпетентным, а потому и удалялся от всякого разговора в этом роде.

[¶18] The prince had observed that Nastasia knew well enough what Aglaya was to him. He never spoke of it, but he had seen her face when she had caught him starting off for the Epanchins’ house on several occasions. When the Epanchins left Pavlofsk, she had beamed with radiance and happiness. Unsuspicious and unobservant as he was, he had feared at that time that Nastasia might have some scheme in her mind for a scene or scandal which would drive Aglaya out of Pavlofsk. She had encouraged the rumours and excitement among the inhabitants of the place as to her marriage with the prince, in order to annoy her rival; and, finding it difficult to meet the Epanchins anywhere, she had, on one occasion, taken him for a drive past their house. He did not observe what was happening until they were almost passing the windows, when it was too late to do anything. He said nothing, but for two days afterwards he was ill. Nastasia did not try that particular experiment again. A few days before that fixed for the wedding, she grew grave and thoughtful. She always ended by getting the better of her melancholy, and becoming merry and cheerful again, but not quite so unaffectedly happy as she had been some days earlier. The prince redoubled his attentive study of her symptoms. It was a most curious circumstance, in his opinion, that she never spoke of Rogojin. But once, about five days before the wedding, when the prince was at home, a messenger arrived begging him to come at once, as Nastasia Philipovna was very ill. He had found her in a condition approaching to absolute madness. She screamed, and trembled, and cried out that Rogojin was hiding out there in the garden—that she had seen him herself—and that he would murder her in the night—that he would cut her throat. She was terribly agitated all day. But it so happened that the prince called at Hippolyte’s house later on, and heard from his mother that she had been in town all day, and had there received a visit from Rogojin, who had made inquiries about Pavlofsk. On inquiry, it turned out that Rogojin visited the old lady in town at almost the same moment when Nastasia declared that she had seen him in the garden; so that the whole thing turned out to be an illusion on her part. Nastasia immediately went across to Hippolyte’s to inquire more accurately, and returned immensely relieved and comforted.

> Russian: Он, впрочем, заметил, что Настасья Филипповна слишком хорошо знала и понимала, что значила для него Аглая. Она только не говорила, но он видел ее «лицо» в то время, когда она заставала его иногда, еще вначале, собирающимся к Епанчиным. Когда выехали Епанчины, она точно просияла. Как ни был он незаметлив и недогадлив, но его стала было беспокоить мысль, что Настасья Филипповна решится на какой-нибудь скандал, чтобы выжить Аглаю из Павловска. Шум и грохот по всем дачам о свадьбе был, конечно, отчасти поддержан Настасьей Филипповной для того, чтобы раздражить соперницу. Так как Епанчиных трудно было встретить, то Настасья Филипповна, посадив однажды в свою коляску князя, распорядилась проехать с ним мимо самых окон их дачи. Это было для князя ужасным сюрпризом; он спохватился, по своему обыкновению, когда уже нельзя было поправить дела и когда коляска уже проезжала мимо самых окон. Он не сказал ничего, но после этого был два дня сряду болен; Настасья Филипповна уже не повторяла более опыта. В последние дни пред свадьбой она сильно стала задумываться; она кончала всегда тем, что побеждала свою грусть и становилась опять весела, но как-то тише, не так шумно, не так счастливо весела, как прежде, еще так недавно. Князь удвоил свое внимание. Любопытно было ему, что она никогда не заговаривала с ним о Рогожине. Только раз, дней за пять до свадьбы, к нему вдруг прислали от Дарьи Алексеевны, чтоб он шел немедля, потому что с Настасьей Филипповной очень дурно. Он нашел ее в состоянии, похожем на совершенное помешательство: она вскрикивала, дрожала, кричала, что Рогожин спрятан в саду, у них же в доме, что она его сейчас видела, что он ее убьет ночью... зарежет! Целый день она не могла успокоиться. Но в тот же вечер, когда князь на минуту зашел к Ипполиту, капитанша, только что возвратившаяся из города, куда ездила по каким-то своим делишкам, рассказала, что к ней в Петербурге заходил сегодня на квартиру Рогожин и расспрашивал о Павловске. На вопрос князя, когда именно заходил Рогожин, капитанша назвала почти тот самый час, в который видела будто бы его сегодня в своем саду Настасья Филипповна. Дело объяснялось простым миражем; Настасья Филипповна сама ходила к капитанше подробнее справиться и была чрезвычайно утешена.

[¶19] On the day before the wedding, the prince left Nastasia in a state of great animation. Her wedding-dress and all sorts of finery had just arrived from town. Muishkin had not imagined that she would be so excited over it, but he praised everything, and his praise rendered her doubly happy. But Nastasia could not hide the cause of her intense interest in her wedding splendour. She had heard of the indignation in the town, and knew that some of the populace was getting up a sort of charivari with music, that verses had been composed for the occasion, and that the rest of Pavlofsk society more or less encouraged these preparations. So, since attempts were being made to humiliate her, she wanted to hold her head even higher than usual, and to overwhelm them all with the beauty and taste of her toilette. “Let them shout and whistle, if they dare!” Her eyes flashed at the thought. But, underneath this, she had another motive, of which she did not speak. She thought that possibly Aglaya, or at any rate someone sent by her, would be present incognito at the ceremony, or in the crowd, and she wished to be prepared for this eventuality. The prince left her at eleven, full of these thoughts, and went home. But it was not twelve o’clock when a messenger came to say that Nastasia was very bad, and he must come at once. On hurrying back he found his bride locked up in her own room and could hear her hysterical cries and sobs. It was some time before she could be made to hear that the prince had come, and then she opened the door only just sufficiently to let him in, and immediately locked it behind him. She then fell on her knees at his feet. (So at least Dana Alexeyevna reported.) “What am I doing? What am I doing to you?” she sobbed convulsively, embracing his knees.

> Russian: Накануне свадьбы князь оставил Настасью Филипповну в большом одушевлении: из Петербурга прибыли от модистки завтрашние наряды, венчальное платье, головной убор и пр., и пр. Князь и не ожидал, что она будет до такой степени возбуждена нарядами; сам он всё хвалил, и от похвал его она становилась еще счастливее. Но она проговорилась: она уже слышала, что в городе негодование и что действительно устраивается какими-то повесами шаривари, с музыкой и чуть ли не со стихами, нарочно сочиненными, и что всё это чуть ли не одобряется и остальным обществом. И вот ей именно захотелось теперь еще больше поднять пред ними голову, затмить всех вкусом и богатством своего наряда, — «пусть же кричат, пусть свистят, если осмелятся!». От одной мысли об этом у ней сверкали глаза. Была у ней еще одна тайная мечта, но вслух она ее не высказывала: ей мечталось, что Аглая, или по крайней мере кто-нибудь из посланных ею, будет тоже в толпе, инкогнито, в церкви, будет смотреть и видеть, и она про себя приготовлялась. Рассталась она с князем вся занятая этими мыслями, часов в одиннадцать вечера; но еще не пробило и полуночи, как прибежали к князю от Дарьи Алексеевны, чтобы «шел скорее, что очень худо». Князь застал невесту запертою в спальне, в слезах, в отчаянии, в истерике; она долго ничего не слыхала, что говорили ей сквозь запертую дверь, наконец отворила, впустила одного князя, заперла за ним дверь и пала пред ним на колени. (Так, по крайней мере, передавала потом Дарья Алексеевна, успевшая кое-что подглядеть). — Что я делаю! Что я делаю! Что я с тобой-то делаю! — восклицала она, судорожно обнимая его ноги.

[¶20] The prince was a whole hour soothing and comforting her, and left her, at length, pacified and composed. He sent another messenger during the night to inquire after her, and two more next morning. The last brought back a message that Nastasia was surrounded by a whole army of dressmakers and maids, and was as happy and as busy as such a beauty should be on her wedding morning, and that there was not a vestige of yesterday’s agitation remaining. The message concluded with the news that at the moment of the bearer’s departure there was a great confabulation in progress as to which diamonds were to be worn, and how. This message entirely calmed the prince’s mind.

> Russian: Князь целый час просидел с нею; мы не знаем, про что они говорили. Дарья Алексеевна рассказывала, что они расстались через час примиренно и счастливо. Князь присылал еще раз в эту ночь осведомиться, но Настасья Филипповна уже заснула. Наутро, еще до пробуждения ее, являлись еще два посланные к Дарье Алексеевне от князя, и уже третьему посланному поручено было передать, что «около Настасьи Филипповны теперь целый рой модисток и парикмахеров из Петербурга, что вчерашнего и следу нет, что она занята, как только может быть занята своим нарядом такая красавица пред венцом, и что теперь, именно в сию минуту, идет чрезвычайный конгресс о том, что именно надеть из бриллиантов и как надеть?». Князь успокоился совершенно.

[¶21] The following report of the proceedings on the wedding day may be depended upon, as coming from eye-witnesses.

> Russian: Весь последующий анекдот об этой свадьбе рассказывался людьми знающими следующим образом и, кажется, верно:

[¶22] The wedding was fixed for eight o’clock in the evening. Nastasia Philipovna was ready at seven. From six o’clock groups of people began to gather at Nastasia’s house, at the prince’s, and at the church door, but more especially at the former place. The church began to fill at seven. Colia and Vera Lebedeff were very anxious on the prince’s account, but they were so busy over the arrangements for receiving the guests after the wedding, that they had not much time for the indulgence of personal feelings. There were to be very few guests besides the best men and so on; only Dana Alexeyevna, the Ptitsins, Gania, and the doctor. When the prince asked Lebedeff why he had invited the doctor, who was almost a stranger, Lebedeff replied: “Why, he wears an ‘order,’ and it looks so well!” This idea amused the prince. Keller and Burdovsky looked wonderfully correct in their dress-coats and white kid gloves, although Keller caused the bridegroom some alarm by his undisguisedly hostile glances at the gathering crowd of sight-seers outside. At about half-past seven the prince started for the church in his carriage. We may remark here that he seemed anxious not to omit a single one of the recognized customs and traditions observed at weddings. He wished all to be done as openly as possible, and “in due order.” Arrived at the church, Muishkin, under Keller’s guidance, passed through the crowd of spectators, amid continuous whispering and excited exclamations. The prince stayed near the altar, while Keller made off once more to fetch the bride. On reaching the gate of Daria Alexeyevna’s house, Keller found a far denser crowd than he had encountered at the prince’s. The remarks and exclamations of the spectators here were of so irritating a nature that Keller was very near making them a speech on the impropriety of their conduct, but was luckily caught by Burdovsky, in the act of turning to address them, and hurried indoors. Nastasia Philipovna was ready. She rose from her seat, looked into the glass and remarked, as Keller told the tale afterwards, that she was “as pale as a corpse.” She then bent her head reverently, before the ikon in the corner, and left the room. A torrent of voices greeted her appearance at the front door. The crowd whistled, clapped its hands, and laughed and shouted; but in a moment or two isolated voices were distinguishable.

> Russian: Венчание назначено было в восемь часов пополудни; Настасья Филипповна готова была еще в семь. Уже с шести часов начали мало-помалу собираться толпы зевак кругом дачи Лебедева, но особенно у дома Дарьи Алексеевны; с семи часов начала наполняться и церковь. Вера Лебедева и Коля были в ужаснейшем страхе за князя; у них, однако, было много хлопот дома: они распоряжались в комнатах князя приемом и угощением. Впрочем, после венца почти и не предполагалось никакого собрания; кроме необходимых лиц, присутствующих при бракосочетании, приглашены были Лебедевым Птицыны, Ганя, доктор с Анной на шее, Дарья Алексеевна. Когда князь полюбопытствовал у Лебедева, для чего он вздумал позвать доктора, «почти вовсе незнакомого», то Лебедев самодовольно отвечал: «Орден на шее, почтенный человек-с, для виду-с», — и рассмешил князя. Келлер и Бурдовский, во фраках и в перчатках, смотрели очень прилично; только Келлер всё еще смущал немного князя и своих доверителей некоторыми откровенными наклонностями к битве и смотрел на зевак, собиравшихся около дома, очень враждебно. Наконец, в половине восьмого, князь отправился в церковь, в карете. Заметим кстати, что он сам нарочно не хотел пропустить ни одного из принятых обычаев и обыкновений; всё делалось гласно, явно, открыто и «как следует». В церкви, пройдя кое-как сквозь толпу, при беспрерывном шепоте и восклицаниях публики, под руководством Келлера, бросавшего направо и налево грозные взгляды, князь скрылся на время в алтаре, а Келлер отправился за невестой, где у крыльца дома Дарьи Алексеевны нашел толпу не только вдвое или втрое погуще, чем у князя, но даже, может быть, и втрое поразвязнее. Подымаясь на крыльцо, он услышал такие восклицания, что не мог выдержать и уже совсем было обратился к публике с намерением произнести надлежащую речь, но, к счастию, был остановлен Бурдовским и самою Дарьей Алексеевной, выбежавшею с крыльца; они подхватили и увели его силой в комнаты. Келлер был раздражен и торопился. Настасья Филипповна поднялась, взглянула еще раз в зеркало, заметила, с «кривою» улыбкой, как передавал потом Келлер, что она «бледна как мертвец», набожно поклонилась образу и вышла на крыльцо. Гул голосов приветствовал ее появление. Правда, в первое мгновение послышался смех, аплодисменты, чуть не свистки; но через мгновение же раздались и другие голоса:

[¶23] “What a beauty!” cried one.

> Russian: — Экая красавица! — кричали в толпе.

[¶24] “Well, she isn’t the first in the world, nor the last,” said another.

> Russian: — Не она первая, не она и последняя!

[¶25] “Marriage covers everything,” observed a third.

> Russian: — Венцом всё прикрывается, дураки!

[¶26] “I defy you to find another beauty like that,” said a fourth.

> Russian: — Нет, вы найдите-ка такую раскрасавицу, ура! — кричали ближайшие.

[¶27] “She’s a real princess! I’d sell my soul for such a princess as that!”

> Russian: — Княгиня! За такую княгиню я бы душу продал! — закричал какой-то канцелярист. — «Ценою жизни ночь мою!..».

[¶28] Nastasia came out of the house looking as white as any handkerchief; but her large dark eyes shone upon the vulgar crowd like blazing coals. The spectators’ cries were redoubled, and became more exultant and triumphant every moment. The door of the carriage was open, and Keller had given his hand to the bride to help her in, when suddenly with a loud cry she rushed from him, straight into the surging crowd. Her friends about her were stupefied with amazement; the crowd parted as she rushed through it, and suddenly, at a distance of five or six yards from the carriage, appeared Rogojin. It was his look that had caught her eyes. Nastasia rushed to him like a madwoman, and seized both his hands.

> Russian: Настасья Филипповна вышла действительно бледная как платок; но большие черные глаза ее сверкали на толпу как раскаленные угли; этого-то взгляда толпа и не вынесла; негодование обратилось в восторженные крики. Уже отворились дверцы кареты, уже Келлер подал невесте руку, как вдруг она вскрикнула и бросилась с крыльца прямо в народ. Все провожавшие ее оцепенели от изумления, толпа раздвинулась пред нею, и в пяти, в шести шагах от крыльца показался вдруг Рогожин. Его-то взгляд и поймала в толпе Настасья Филипповна. Она добежала до него как безумная и схватила его за обе руки:

[¶29] “Save me!” she cried. “Take me away, anywhere you like, quick!”

> Russian: — Спаси меня! Увези меня! Куда хочешь, сейчас!

[¶30] Rogojin seized her in his arms and almost carried her to the carriage. Then, in a flash, he tore a hundred-rouble note out of his pocket and held it to the coachman.

> Russian: Рогожин подхватил ее почти на руки и чуть не поднес к карете. Затем, в один миг, вынул из портмоне сторублевую и протянул ее к кучеру.

[¶31] “To the station, quick! If you catch the train you shall have another. Quick!” He leaped into the carriage after Nastasia and banged the door. The coachman did not hesitate a moment; he whipped up the horses, and they were off. “One more second and I should have stopped him,” said Keller, afterwards. In fact, he and Burdovsky jumped into another carriage and set off in pursuit; but it struck them as they drove along that it was not much use trying to bring Nastasia back by force.

> Russian: — На железную дорогу, а поспеешь к машине, так еще сторублевую! И сам прыгнул в карету за Настасьей Филипповной и затворил дверцы. Кучер не сомневался ни одной минуты и ударил по лошадям. Келлер сваливал потом на нечаянность: «Еще одна секунда, и я бы нашелся, я бы не допустил!» — объяснял он, рассказывая приключение. Он было схватил с Бурдовским другой экипаж, тут же случившийся, и бросился было в погоню, но раздумал, уже дорогой, что «во всяком случае поздно! Силой не воротишь!».

[¶32] “Besides,” said Burdovsky, “the prince would not like it, would he?” So they gave up the pursuit.

> Russian: — Да и князь не захочет! — решил потрясенный Бурдовский.

[¶33] Rogojin and Nastasia Philipovna reached the station just in time for the train. As he jumped out of the carriage and was almost on the point of entering the train, Rogojin accosted a young girl standing on the platform and wearing an old-fashioned, but respectable-looking, black cloak and a silk handkerchief over her head.

> Russian: А Рогожин и Настасья Филипповна доскакали до станции вовремя. Выйдя из кареты, Рогожин, почти садясь на машину, успел еще остановить одну проходившую девушку в старенькой, но приличной темной мантильке и в фуляровом платочке, накинутом на голову.

[¶34] “Take fifty roubles for your cloak?” he shouted, holding the money out to the girl. Before the astonished young woman could collect her scattered senses, he pushed the money into her hand, seized the mantle, and threw it and the handkerchief over Nastasia’s head and shoulders. The latter’s wedding-array would have attracted too much attention, and it was not until some time later that the girl understood why her old cloak and kerchief had been bought at such a price.

> Russian: — Угодно пятьдесят рублев за вашу мантилью! — протянул он вдруг деньги девушке. Покамест та успела изумиться, пока еще собиралась понять, он уже всунул ей в руку пятидесятирублевую, снял мантилью с платком и накинул всё на плечи и на голову Настасье Филипповне. Слишком великолепный наряд ее бросался в глаза, остановил бы внимание в вагоне, и потом только поняла девушка, для чего у нее купили, с таким для нее барышом, ее старую, ничего не стоившую рухлядь.

[¶35] The news of what had happened reached the church with extraordinary rapidity. When Keller arrived, a host of people whom he did not know thronged around to ask him questions. There was much excited talking, and shaking of heads, even some laughter; but no one left the church, all being anxious to observe how the now celebrated bridegroom would take the news. He grew very pale upon hearing it, but took it quite quietly. “I was afraid,” he muttered, scarcely audibly, “but I hardly thought it would come to this.” Then after a short silence, he added: “However, in her state, it is quite consistent with the natural order of things.” Even Keller admitted afterwards that this was “extraordinarily philosophical” on the prince’s part. He left the church quite calm, to all appearances, as many witnesses were found to declare afterwards. He seemed anxious to reach home and be left alone as quickly as possible; but this was not to be. He was accompanied by nearly all the invited guests, and besides this, the house was almost besieged by excited bands of people, who insisted upon being allowed to enter the verandah. The prince heard Keller and Lebedeff remonstrating and quarrelling with these unknown individuals, and soon went out himself. He approached the disturbers of his peace, requested courteously to be told what was desired; then politely putting Lebedeff and Keller aside, he addressed an old gentleman who was standing on the verandah steps at the head of the band of would-be guests, and courteously requested him to honour him with a visit. The old fellow was quite taken aback by this, but entered, followed by a few more, who tried to appear at their ease. The rest remained outside, and presently the whole crowd was censuring those who had accepted the invitation. The prince offered seats to his strange visitors, tea was served, and a general conversation sprang up. Everything was done most decorously, to the considerable surprise of the intruders. A few tentative attempts were made to turn the conversation to the events of the day, and a few indiscreet questions were asked; but Muishkin replied to everybody with such simplicity and good-humour, and at the same time with so much dignity, and showed such confidence in the good breeding of his guests, that the indiscreet talkers were quickly silenced. By degrees the conversation became almost serious. One gentleman suddenly exclaimed, with great vehemence: “Whatever happens, I shall not sell my property; I shall wait. Enterprise is better than money, and there, sir, you have my whole system of economy, if you wish!” He addressed the prince, who warmly commended his sentiments, though Lebedeff whispered in his ear that this gentleman, who talked so much of his “property,” had never had either house or home. Nearly an hour passed thus, and when tea was over the visitors seemed to think that it was time to go. As they went out, the doctor and the old gentleman bade Muishkin a warm farewell, and all the rest took their leave with hearty protestations of good-will, dropping remarks to the effect that “it was no use worrying,” and that “perhaps all would turn out for the best,” and so on. Some of the younger intruders would have asked for champagne, but they were checked by the older ones. When all had departed, Keller leaned over to Lebedeff, and said: “With you and me there would have been a scene. We should have shouted and fought, and called in the police. But he has simply made some new friends—and such friends, too! I know them!” Lebedeff, who was slightly intoxicated, answered with a sigh: “Things are hidden from the wise and prudent, and revealed unto babes. I have applied those words to him before, but now I add that God has preserved the babe himself from the abyss, He and all His saints.”

> Russian: Гул о приключении достиг в церковь с необыкновенною быстротой. Когда Келлер проходил к князю, множество людей, совершенно ему незнакомых, бросались его расспрашивать. Шел громкий говор, покачиванья головами, даже смех; никто не выходил из церкви, все ждали, как примет известие жених. Он побледнел, но принял известие тихо, едва слышно проговорив: «Я боялся; но я все-таки не думал, что будет это...» — и потом, помолчав немного, прибавил: «Впрочем... в ее состоянии... это совершенно в порядке вещей». Такой отзыв уже сам Келлер называл потом «беспримерною философией». Князь вышел из церкви, по-видимому, спокойный и бодрый; так по крайней мере многие заметили и потом рассказывали. Казалось, ему очень хотелось добраться до дому и остаться поскорей одному; но этого ему не дали. Вслед за ним вошли в комнату некоторые из приглашенных, между прочими Птицын, Гаврила Ардалионович и с ними доктор, который тоже не располагал уходить. Кроме того, весь дом был буквально осажден праздною публикой. Еще с террасы услыхал князь, как Келлер и Лебедев вступили в жестокий спор с некоторыми, совершенно неизвестными, хотя на вид и чиновными людьми, во что бы то ни стало желавшими войти на террасу. Князь подошел к спорившим, осведомился в чем дело и, вежливо отстранив Лебедева и Келлера, деликатно обратился к одному уже седому и плотному господину, стоявшему на ступеньках крыльца во главе нескольких других желающих, и пригласил его сделать честь удостоить его своим посещением. Господин законфузился, но, однако ж, пошел; за ним другой, третий. Из всей толпы выискалось человек семь-восемь посетителей, которые и вошли, стараясь сделать это как можно развязнее; но более охотников не оказалось, и вскоре, в толпе же, стали осуждать выскочек. Вошедших усадили, начался разговор, стали подавать чай, — всё это чрезвычайно прилично, скромно, к некоторому удивлению вошедших. Было, конечно, несколько попыток подвеселить разговор и навести на «надлежащую» тему; произнесено было несколько нескромных вопросов, сделано несколько «лихих» замечаний. Князь отвечал всем так просто и радушно и в то же время с таким достоинством, с такою доверчивостью к порядочности своих гостей, что нескромные вопросы затихли сами собой. Мало-помалу разговор начал становиться почти серьезным. Один господин, привязавшись к слову, вдруг поклялся, в чрезвычайном негодовании, что не продаст имения, что бы там ни случилось; что, напротив, будет ждать и выждет и что «предприятия лучше денег»; «вот-с, милостивый государь, в чем состоит моя экономическая система-с, можете узнать-с». Так как он обращался к князю, то князь с жаром похвалил его, несмотря на то что Лебедев шептал ему на ухо, что у этого господина ни кола ни двора и никогда никакого имения не бывало. Прошел почти час, чай отпили, и после чаю гостям стало наконец совестно еще дольше сидеть. Доктор и седой господин с жаром простились с князем; да и все прощались с жаром и с шумом. Произносились пожелания и мнения, вроде того, что «горевать нечего и что, может быть, оно всё этак и к лучшему», и пр. Были, правда, попытки спросить шампанского, но старшие из гостей остановили младших. Когда все разошлись, Келлер нагнулся к Лебедеву и сообщил ему: «Мы бы с тобой затеяли крик, подрались, осрамились, притянули бы полицию; а он вон друзей себе приобрел новых, да еще каких; я их знаю!». Лебедев, который был довольно «готов», вздохнул и произнес: «Утаил от премудрых и разумных и открыл младенцам, я это говорил еще и прежде про него, но теперь прибавляю, что и самого младенца бог сохранил, спас от бездны, он и все святые его!».

[¶36] At last, about half-past ten, the prince was left alone. His head ached. Colia was the last to go, after having helped him to change his wedding clothes. They parted on affectionate terms, and, without speaking of what had happened, Colia promised to come very early the next day. He said later that the prince had given no hint of his intentions when they said good-bye, but had hidden them even from him. Soon there was hardly anyone left in the house. Burdovsky had gone to see Hippolyte; Keller and Lebedeff had wandered off together somewhere. Only Vera Lebedeff remained hurriedly rearranging the furniture in the rooms. As she left the verandah, she glanced at the prince. He was seated at the table, with both elbows upon it, and his head resting on his hands. She approached him, and touched his shoulder gently. The prince started and looked at her in perplexity; he seemed to be collecting his senses for a minute or so, before he could remember where he was. As recollection dawned upon him, he became violently agitated. All he did, however, was to ask Vera very earnestly to knock at his door and awake him in time for the first train to Petersburg next morning. Vera promised, and the prince entreated her not to tell anyone of his intention. She promised this, too; and at last, when she had half-closed the door, he called her back a third time, took her hands in his, kissed them, then kissed her forehead, and in a rather peculiar manner said to her, “Until tomorrow!” Such was Vera’s story afterwards. She went away in great anxiety about him, but when she saw him in the morning, he seemed to be quite himself again, greeted her with a smile, and told her that he would very likely be back by the evening. It appears that he did not consider it necessary to inform anyone excepting Vera of his departure for town.

> Russian: Наконец, около половины одиннадцатого, князя оставили одного, у него болела голова; всех позже ушел Коля, помогший ему переменить подвенечное одеяние на домашнее платье. Они расстались горячо. Коля не распространялся о событии, но обещался прийти завтра пораньше. Он же засвидетельствовал потом, что князь ни о чем не предупредил его в последнее прощанье, стало быть, и от него даже скрывал свои намерения. Скоро во всем доме почти никого не осталось: Бурдовский ушел к Ипполиту, Келлер и Лебедев куда-то отправились. Одна только Вера Лебедева оставалась еще некоторое время в комнатах, приводя их наскоро из праздничного в обыкновенный вид. Уходя, она заглянула к князю. Он сидел за столом, опершись на него обоими локтями и закрыв руками голову. Она тихо подошла к нему и тронула его за плечо; князь в недоумении посмотрел на нее и почти с минуту как бы припоминал; но припомнив и всё сообразив, он вдруг пришел в чрезвычайное волнение. Всё, впрочем, разрешилось чрезвычайною и горячею просьбой к Вере, чтобы завтра утром, с первой машиной, в семь часов, постучались к нему в комнату. Вера обещалась; князь начал с жаром просить ее никому об этом не сообщать; она пообещалась и в этом, и наконец, когда уже совсем отворила дверь, чтобы выйти, князь остановил ее еще в третий раз, взял за руки, поцеловал их, потом поцеловал ее самое в лоб и с каким-то «необыкновенным» видом выговорил ей: «До завтра!». Так, по крайней мере, передавала потом Вера. Она ушла в большом за него страхе. Поутру она несколько ободрилась, когда в восьмом часу, по уговору, постучалась в его дверь и возвестила ему, что машина в Петербург уйдет через четверть часа; ей показалось, что он отворил ей совершенно бодрый, и даже с улыбкой. Он почти не раздевался ночью, но, однако же, спал. По его мнению, он мог возвратиться сегодня же. Выходило, стало быть, что одной ей он нашел возможным и нужным сообщить в эту минуту, что отправляется в город.
