---
title: "The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы"
author: "Fyodor Dostoevsky"
translator: "Constance Garnett"
title_ru: "Братья Карамазовы"
author_ru: "Фёдор Достоевский"
languages: [ru, en]
shelf: "Literature"
section: 26 of 97
url: https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/26/
cite: "Fyodor Dostoevsky, tr. Constance Garnett, The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы, section 26. Scriptura (scriptura.si), https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/26/"
---

# The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы

*Fyodor Dostoevsky, tr. Constance Garnett*

Russian: Братья Карамазовы, Фёдор Достоевский

If there is no God, is everything permitted? With the Grand Inquisitor, in Russian and English.

> English: “From the Author”, Dostoevsky’s preface, which Constance Garnett left out of her translation, is a Laurentium Cultural Industries project translation (24 October 2026).

## 26. Book IV · I. Father Ferapont · Отец Ферапонт

Source: https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/26/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/26/#p-N

### Book IV. Lacerations · Книга четвертая. Надрывы

[¶1] Alyosha was roused early, before daybreak. Father Zossima woke up feeling very weak, though he wanted to get out of bed and sit up in a chair. His mind was quite clear; his face looked very tired, yet bright and almost joyful. It wore an expression of gayety, kindness and cordiality. “Maybe I shall not live through the coming day,” he said to Alyosha. Then he desired to confess and take the sacrament at once. He always confessed to Father Païssy. After taking the communion, the service of extreme unction followed. The monks assembled and the cell was gradually filled up by the inmates of the hermitage. Meantime it was daylight. People began coming from the monastery. After the service was over the elder desired to kiss and take leave of every one. As the cell was so small the earlier visitors withdrew to make room for others. Alyosha stood beside the elder, who was seated again in his arm-chair. He talked as much as he could. Though his voice was weak, it was fairly steady. “I’ve been teaching you so many years, and therefore I’ve been talking aloud so many years, that I’ve got into the habit of talking, and so much so that it’s almost more difficult for me to hold my tongue than to talk, even now, in spite of my weakness, dear Fathers and brothers,” he jested, looking with emotion at the group round him.

> Russian: Рано утром, еще до света, был пробужден Алеша. Старец проснулся и почувствовал себя весьма слабым, хотя и пожелал с постели пересесть в кресло. Он был в полной памяти; лицо же его было хотя и весьма утомленное, но ясное, почти радостное, а взгляд веселый, приветливый, зовущий. «Может, и не переживу наступившего дня сего», — сказал он Алеше; затем возжелал исповедаться и причаститься немедленно. Духовником его всегда был отец Паисий. По совершении обоих таинств началось соборование . Собрались иеромонахи, келья мало-помалу наполнилась скитниками. Наступил меж тем день. Стали приходить и из монастыря. Когда кончилась служба, старец со всеми возжелал проститься и всех целовал. По тесноте кельи, приходившие прежде выходили и уступали другим. Алеша стоял подле старца, который опять пересел в кресло. Он говорил и учил сколько мог, голос его, хоть и слабый, был еще довольно тверд, «Столько лет учил вас и, стало быть, столько лет вслух говорил, что как бы и привычку взял говорить, а говоря, вас учить, и до того сие, что молчать мне почти и труднее было бы, чем говорить, отцы и братия милые, даже и теперь при слабости моей», — пошутил он, умиленно взирая на толпившихся около него.

[¶2] Alyosha remembered afterwards something of what he said to them. But though he spoke out distinctly and his voice was fairly steady, his speech was somewhat disconnected. He spoke of many things, he seemed anxious before the moment of death to say everything he had not said in his life, and not simply for the sake of instructing them, but as though thirsting to share with all men and all creation his joy and ecstasy, and once more in his life to open his whole heart.

> Russian: Алеша упомнил потом кое-что из того, что он тогда сказал. Но хоть и внятно говорил, и хоть и голосом достаточно твердым, но речь его была довольно несвязна. Говорил он о многом, казалось, хотел бы всё сказать, всё высказать еще раз, пред смертною минутой, изо всего недосказанного в жизни, и не поучения лишь одного ради, а как бы жаждая поделиться радостью и восторгом своим со всеми и вся, излиться еще раз в жизни сердцем своим...

[¶3] “Love one another, Fathers,” said Father Zossima, as far as Alyosha could remember afterwards. “Love God’s people. Because we have come here and shut ourselves within these walls, we are no holier than those that are outside, but on the contrary, from the very fact of coming here, each of us has confessed to himself that he is worse than others, than all men on earth.... And the longer the monk lives in his seclusion, the more keenly he must recognize that. Else he would have had no reason to come here. When he realizes that he is not only worse than others, but that he is responsible to all men for all and everything, for all human sins, national and individual, only then the aim of our seclusion is attained. For know, dear ones, that every one of us is undoubtedly responsible for all men and everything on earth, not merely through the general sinfulness of creation, but each one personally for all mankind and every individual man. This knowledge is the crown of life for the monk and for every man. For monks are not a special sort of men, but only what all men ought to be. Only through that knowledge, our heart grows soft with infinite, universal, inexhaustible love. Then every one of you will have the power to win over the whole world by love and to wash away the sins of the world with your tears.... Each of you keep watch over your heart and confess your sins to yourself unceasingly. Be not afraid of your sins, even when perceiving them, if only there be penitence, but make no conditions with God. Again I say, Be not proud. Be proud neither to the little nor to the great. Hate not those who reject you, who insult you, who abuse and slander you. Hate not the atheists, the teachers of evil, the materialists—and I mean not only the good ones—for there are many good ones among them, especially in our day—hate not even the wicked ones. Remember them in your prayers thus: Save, O Lord, all those who have none to pray for them, save too all those who will not pray. And add: it is not in pride that I make this prayer, O Lord, for I am lower than all men.... Love God’s people, let not strangers draw away the flock, for if you slumber in your slothfulness and disdainful pride, or worse still, in covetousness, they will come from all sides and draw away your flock. Expound the Gospel to the people unceasingly ... be not extortionate.... Do not love gold and silver, do not hoard them.... Have faith. Cling to the banner and raise it on high.”

> Russian: «Любите друг друга, отцы, — учил старец (сколько запомнил потом Алеша). — Любите народ божий. Не святее же мы мирских за то, что сюда пришли и в сих стенах затворились, а, напротив, всякий сюда пришедший, уже тем самым, что пришел сюда, познал про себя, что он хуже всех мирских и всех и вся на земле... И чем долее лотом будет жить инок в стенах своих, тем чувствительнее должен и сознавать сие. Ибо в противном случае незачем ему было и приходить сюда. Когда же познает, что не только он хуже всех мирских, но и пред всеми людьми за всех и за вся виноват, за все грехи людские, мировые и единоличные, то тогда лишь цель нашего единения достигается. Ибо знайте, милые, что каждый единый из нас виновен за всех и за вся на земле несомненно, не только по общей мировой вине, а единолично каждый за всех людей и за всякого человека на сей земле. Сие сознание есть венец пути иноческого, да и всякого на земле человека. Ибо иноки не иные суть человеки, а лишь только такие, какими и всем на земле людям быть надлежало бы. Тогда лишь и умилилось бы сердце наше в любовь бесконечную, вселенскую, не знающую насыщения. Тогда каждый из вас будет в силах весь мир любовию приобрести и слезами своими мировые грехи омыть... Всяк ходи около сердца своего, всяк себе исповедайся неустанно. Греха своего не бойтесь, даже и сознав его, лишь бы покаяние было, но условий с богом не делайте. Паки говорю — не гордитесь. Не гордитесь пред малыми, не гордитесь и пред великими. Не ненавидьте и отвергающих вас, позорящих вас, поносящих вас и на вас клевещущих. Не ненавидьте атеистов, злоучителей, материалистов, даже злых из них, не токмо добрых, ибо и из них много добрых, наипаче в наше время. Поминайте их на молитве тако: спаси всех, господи, за кого некому помолиться, спаси и тех, кто не хочет тебе молиться. И прибавьте тут же: не по гордости моей молю о сем, господи, ибо и сам мерзок есмь паче всех и вся... Народ божий любите, не отдавайте стада отбивать пришельцам, ибо если заснете в лени и в брезгливой гордости вашей, а пуще в корыстолюбии, то придут со всех стран и отобьют у вас стадо ваше. Толкуйте народу Евангелие неустанно... Не лихоимствуйте... Сребра и золота не любите, не держите... Веруйте и знамя держите. Высоко возносите его...»

[¶4] But the elder spoke more disconnectedly than Alyosha reported his words afterwards. Sometimes he broke off altogether, as though to take breath, and recover his strength, but he was in a sort of ecstasy. They heard him with emotion, though many wondered at his words and found them obscure.... Afterwards all remembered those words.

> Russian: Старец, впрочем, говорил отрывочнее, чем здесь было изложено и как записал потом Алеша. Иногда он пресекал говорить совсем, как бы собираясь с силами, задыхался, но был как бы в восторге. Слушали его с умилением, хотя многие и дивились словам его и видели в них темноту... Потом все эти слова вспомнили.

[¶5] When Alyosha happened for a moment to leave the cell, he was struck by the general excitement and suspense in the monks who were crowding about it. This anticipation showed itself in some by anxiety, in others by devout solemnity. All were expecting that some marvel would happen immediately after the elder’s death. Their suspense was, from one point of view, almost frivolous, but even the most austere of the monks were affected by it. Father Païssy’s face looked the gravest of all.

> Russian: Когда Алеше случилось на минуту отлучиться из кельи, то он был поражен всеобщим волнением и ожиданием толпившейся в келье и около кельи братии. Ожидание было между иными почти тревожное, у других торжественное. Все ожидали чего-то немедленного и великого тотчас по успении старца. Ожидание это, с одной точки зрения, было почти как бы и легкомысленное, но даже и самые строгие старцы подвергались сему. Всего строже было лицо старца иеромонаха Паисия.

[¶6] Alyosha was mysteriously summoned by a monk to see Rakitin, who had arrived from town with a singular letter for him from Madame Hohlakov. In it she informed Alyosha of a strange and very opportune incident. It appeared that among the women who had come on the previous day to receive Father Zossima’s blessing, there had been an old woman from the town, a sergeant’s widow, called Prohorovna. She had inquired whether she might pray for the rest of the soul of her son, Vassenka, who had gone to Irkutsk, and had sent her no news for over a year. To which Father Zossima had answered sternly, forbidding her to do so, and saying that to pray for the living as though they were dead was a kind of sorcery. He afterwards forgave her on account of her ignorance, and added, “as though reading the book of the future” (this was Madame Hohlakov’s expression), words of comfort: “that her son Vassya was certainly alive and he would either come himself very shortly or send a letter, and that she was to go home and expect him.” And “Would you believe it?” exclaimed Madame Hohlakov enthusiastically, “the prophecy has been fulfilled literally indeed, and more than that.” Scarcely had the old woman reached home when they gave her a letter from Siberia which had been awaiting her. But that was not all; in the letter written on the road from Ekaterinenburg, Vassya informed his mother that he was returning to Russia with an official, and that three weeks after her receiving the letter he hoped “to embrace his mother.”

> Russian: Алеша отлучился из кельи лишь потому, что был таинственно вызван, чрез одного монаха, прибывшим из города Ракитиным со странным письмом к Алеше от госпожи Хохлаковой. Та сообщила Алеше одно любопытное, чрезвычайно кстати пришедшее известие. Дело состояло в том, что вчера между верующими простонародными женщинами, приходившими поклониться старцу и благословиться у него, была одна городская старушка, Прохоровна, унтер-офицерская вдова. Спрашивала она старца: можно ли ей помянуть сыночка своего Васеньку, заехавшего по службе далеко в Сибирь, в Иркутск, и от которого она уже год не получала никакого известия, вместо покойника в церкви за упокой? На что старец ответил ей со строгостию, запретив и назвав такого рода поминание подобным колдовству. Но затем, простив ей по неведению, прибавил, «как бы смотря в книгу будущего» (выражалась госпожа Хохлакова в письме своем), и утешение, «что сын ее Вася жив несомненно, и что или сам приедет к ней вскорости, или письмо пришлет, и чтоб она шла в свой дом и ждала сего. И что же? — прибавляла в восторге госпожа Хохлакова, — пророчество совершилось даже буквально, и даже более того». Едва лишь старушка вернулась домой, как ей тотчас же передали уже ожидавшее ее письмо из Сибири. Но этого еще мало: в письме этом, писанном с дороги, из Екатеринбурга, Вася уведомлял свою мать, что едет сам в Россию, возвращается с одним чиновником и что недели чрез три по получении письма сего «он надеется обнять свою мать».

[¶7] Madame Hohlakov warmly entreated Alyosha to report this new “miracle of prediction” to the Superior and all the brotherhood. “All, all, ought to know of it!” she concluded. The letter had been written in haste, the excitement of the writer was apparent in every line of it. But Alyosha had no need to tell the monks, for all knew of it already. Rakitin had commissioned the monk who brought his message “to inform most respectfully his reverence Father Païssy, that he, Rakitin, has a matter to speak of with him, of such gravity that he dare not defer it for a moment, and humbly begs forgiveness for his presumption.” As the monk had given the message to Father Païssy before that to Alyosha, the latter found after reading the letter, there was nothing left for him to do but to hand it to Father Païssy in confirmation of the story.

> Russian: Госпожа Хохлакова настоятельно и горячо умоляла Алешу немедленно передать это свершившееся вновь «чудо предсказания» игумену и всей братии: «Это должно быть всем, всем известно!» — восклицала она, заключая письмо свое. Письмо ее было писано наскоро, поспешно, волнение писавшей отзывалось в каждой строчке его. Но Алеше уже и нечего было сообщать братии, ибо все уже всё знали: Ракитин, послав за ним монаха, поручил тому, кроме того, «почтительнейше донести и его высокопреподобию отцу Паисию, что имеет до него он, Ракитин, некое дело, но такой важности, что и минуты не смеет отложить для сообщения ему, за дерзость же свою земно просит простить его». Так как отцу Паисию монашек сообщил просьбу Ракитина раньше, чем Алеше, то Алеше, придя на место, осталось лишь, прочтя письмецо, сообщить его тотчас же отцу Паисию в виде лишь документа.

[¶8] And even that austere and cautious man, though he frowned as he read the news of the “miracle,” could not completely restrain some inner emotion. His eyes gleamed, and a grave and solemn smile came into his lips.

> Russian: И вот даже этот суровый и недоверчивый человек, прочтя нахмурившись известие о «чуде», не мог удержать вполне некоторого внутреннего чувства своего. Глаза его сверкнули, уста важно и проникновенно вдруг улыбнулись.

[¶9] “We shall see greater things!” broke from him.

> Russian: — То ли узрим? — как бы вырвалось у него вдруг.

[¶10] “We shall see greater things, greater things yet!” the monks around repeated. But Father Païssy, frowning again, begged all of them, at least for a time, not to speak of the matter “till it be more fully confirmed, seeing there is so much credulity among those of this world, and indeed this might well have chanced naturally,” he added, prudently, as it were to satisfy his conscience, though scarcely believing his own disavowal, a fact his listeners very clearly perceived.

> Russian: — То ли еще узрим, то ли еще узрим! — повторили кругом монахи, но отец Паисий, снова нахмурившись, попросил всех хотя бы до времени вслух о сем не сообщать никому, «пока еще более подтвердится, ибо много в светских легкомыслия, да и случай сей мог произойти естественно», — прибавил он осторожно, как бы для очистки совести, но почти сам не веруя своей оговорке, что очень хорошо усмотрели и слушавшие.

[¶11] Within the hour the “miracle” was of course known to the whole monastery, and many visitors who had come for the mass. No one seemed more impressed by it than the monk who had come the day before from St. Sylvester, from the little monastery of Obdorsk in the far North. It was he who had been standing near Madame Hohlakov the previous day and had asked Father Zossima earnestly, referring to the “healing” of the lady’s daughter, “How can you presume to do such things?”

> Russian: В тот же час, конечно, «чудо» стало известно всему монастырю и многим даже пришедшим в монастырь к литургии светским. Всех же более, казалось, был поражен совершившимся чудом вчерашний захожий в обитель монашек «от святого Сильвестра», из одной малой обители Обдорской надаль нем Севере. Он поклонился вчера старцу, стоя около госпожи Хохлаковой, и, указывая ему на «исцелевшую» дочь этой дамы, проникновенно спросил его: «Как дерзаете вы делать такие дела?»

[¶12] He was now somewhat puzzled and did not know whom to believe. The evening before he had visited Father Ferapont in his cell apart, behind the apiary, and had been greatly impressed and overawed by the visit. This Father Ferapont was that aged monk so devout in fasting and observing silence who has been mentioned already, as antagonistic to Father Zossima and the whole institution of “elders,” which he regarded as a pernicious and frivolous innovation. He was a very formidable opponent, although from his practice of silence he scarcely spoke a word to any one. What made him formidable was that a number of monks fully shared his feeling, and many of the visitors looked upon him as a great saint and ascetic, although they had no doubt that he was crazy. But it was just his craziness attracted them.

> Russian: Дело в том, что теперь он был уже в некотором недоумении и почти не знал, чему верить. Еще вчера ввечеру посетил он монастырского отца Ферапонта в особой келье его за пасекой и был поражен этою встречей, которая произвела на него чрезвычайное и ужасающее впечатление. Старец этот, отец Ферапонт, был тот самый престарелый монах, великий постник и молчальник, о котором мы уже и упоминали как о противнике старца Зосимы, и главное — старчества, которое и считал он вредным и легкомысленным новшеством. Противник этот был чрезвычайно опасный, несмотря на то, что он, как молчальник, почти и не говорил ни с кем ни слова. Опасен же был он, главное, тем, что множество братии вполне сочувствовало ему, а из приходящих мирских очень многие чтили его как великого праведника и подвижника, несмотря на то, что видели в нем несомненно юродивого. Но юродство-то и пленяло.

[¶13] Father Ferapont never went to see the elder. Though he lived in the hermitage they did not worry him to keep its regulations, and this too because he behaved as though he were crazy. He was seventy-five or more, and he lived in a corner beyond the apiary in an old decaying wooden cell which had been built long ago for another great ascetic, Father Iona, who had lived to be a hundred and five, and of whose saintly doings many curious stories were still extant in the monastery and the neighborhood.

> Russian: К старцу Зосиме этот отец Ферапонт никогда не ходил. Хотя он и проживал в скиту, но его не очень-то беспокоили скитскими правилами, потому опять-таки, что держал он себя прямо юродивым. Было ему лет семьдесят пять, если не более, а проживал он за скитскою пасекой, в углу стены, в старой, почти развалившейся деревянной келье, поставленной тут еще в древнейшие времена, еще в прошлом столетии, для одного тоже величайшего постника и молчальника, отца Ионы, прожившего до ста пяти лет и о подвигах которого даже до сих пор ходили в монастыре и в окрестностях его многие любопытнейшие рассказы.

[¶14] Father Ferapont had succeeded in getting himself installed in this same solitary cell seven years previously. It was simply a peasant’s hut, though it looked like a chapel, for it contained an extraordinary number of ikons with lamps perpetually burning before them—which men brought to the monastery as offerings to God. Father Ferapont had been appointed to look after them and keep the lamps burning. It was said (and indeed it was true) that he ate only two pounds of bread in three days. The beekeeper, who lived close by the apiary, used to bring him the bread every three days, and even to this man who waited upon him, Father Ferapont rarely uttered a word. The four pounds of bread, together with the sacrament bread, regularly sent him on Sundays after the late mass by the Father Superior, made up his weekly rations. The water in his jug was changed every day. He rarely appeared at mass. Visitors who came to do him homage saw him sometimes kneeling all day long at prayer without looking round. If he addressed them, he was brief, abrupt, strange, and almost always rude. On very rare occasions, however, he would talk to visitors, but for the most part he would utter some one strange saying which was a complete riddle, and no entreaties would induce him to pronounce a word in explanation. He was not a priest, but a simple monk. There was a strange belief, chiefly however among the most ignorant, that Father Ferapont had communication with heavenly spirits and would only converse with them, and so was silent with men.

> Russian: Отец Ферапонт добился того, что и его наконец поселили, лет семь тому назад, в этой самой уединенной келейке, то есть просто в избе, но которая весьма похожа была на часовню, ибо заключала в себе чрезвычайно много жертвованных образов с теплившимися вековечно пред ними жертвованными лампадками, как бы смотреть за которыми и возжигать их и приставлен был отец Ферапонт. Ел он, как говорили (да оно и правда было), всего лишь по два фунта хлеба в три дня, не более; приносил ему их каждые три дня живший тут же на пасеке пасечник, но даже и с этим прислуживавшим ему пасечником отец Ферапонт тоже редко когда молвил слово. Эти четыре фунта хлеба, вместе с воскресною просвиркой , после поздней обедни аккуратно присылаемой блаженному игуменом, и составляли всё его недельное пропитание. Воду же в кружке переменяли ему на каждый день. У обедни он редко появлялся. Приходившие поклонники видели, как он простаивал иногда весь день на молитве, не вставая с колен и не озираясь. Если же и вступал когда с ними в беседу, то был краток, отрывист, странен и всегда почти груб. Бывали, однако, очень редкие случаи, что и он разговорится с прибывшими, но большею частию произносил одно лишь какое-нибудь странное слово, задававшее всегда посетителю большую загадку, и затем уже, несмотря ни на какие просьбы, не произносил ничего в объяснение. Чина священнического не имел, был простой лишь монах. Ходил очень странный слух, между самыми, впрочем, темными людьми, что отец Ферапонт имеет сообщение с небесными духами и с ними только ведет беседу, вот почему с людьми и молчит.

[¶15] The monk from Obdorsk, having been directed to the apiary by the beekeeper, who was also a very silent and surly monk, went to the corner where Father Ferapont’s cell stood. “Maybe he will speak as you are a stranger and maybe you’ll get nothing out of him,” the beekeeper had warned him. The monk, as he related afterwards, approached in the utmost apprehension. It was rather late in the evening. Father Ferapont was sitting at the door of his cell on a low bench. A huge old elm was lightly rustling overhead. There was an evening freshness in the air. The monk from Obdorsk bowed down before the saint and asked his blessing.

> Russian: Обдорский монашек, пробравшись на пасеку по указанию пасечника, тоже весьма молчаливого и угрюмого монаха, пошел в уголок, где стояла келейка отца Ферапонта. «Может, и заговорит, как с пришельцем, а может, и ничего от него не добьешься», — предупредил его пасечник. Подходил монашек, как и сам передавал он потом, с величайшим страхом. Час был уже довольно поздний. Отец Ферапонт сидел в этот раз у дверей келейки, на низенькой скамеечке. Над ним слегка шумел огромный старый вяз. Набегал вечерний холодок. Обдорский монашек повергся ниц пред блаженным и попросил благословения.

[¶16] “Do you want me to bow down to you, monk?” said Father Ferapont. “Get up!”

> Russian: — Хочешь, чтоб и я пред тобой, монах, ниц упал? — проговорил отец Ферапонт. — Восстани!

[¶17] The monk got up.

> Russian: Монашек встал.

[¶18] “Blessing, be blessed! Sit beside me. Where have you come from?”

> Russian: — Благословляя да благословишися, садись подле. Откулева занесло?

[¶19] What most struck the poor monk was the fact that in spite of his strict fasting and great age, Father Ferapont still looked a vigorous old man. He was tall, held himself erect, and had a thin, but fresh and healthy face. There was no doubt he still had considerable strength. He was of athletic build. In spite of his great age he was not even quite gray, and still had very thick hair and a full beard, both of which had once been black. His eyes were gray, large and luminous, but strikingly prominent. He spoke with a broad accent. He was dressed in a peasant’s long reddish coat of coarse convict cloth (as it used to be called) and had a stout rope round his waist. His throat and chest were bare. Beneath his coat, his shirt of the coarsest linen showed almost black with dirt, not having been changed for months. They said that he wore irons weighing thirty pounds under his coat. His stockingless feet were thrust in old slippers almost dropping to pieces.

> Russian: Что всего более поразило бедного монашка, так это то, что отец Ферапонт, при несомненном великом постничестве его и будучи в столь преклонных летах, был еще на вид старик сильный, высокий, державший себя прямо, несогбенно, с лицом свежим, хоть и худым, но здоровым. Несомненно тоже сохранилась в нем еще и значительная сила. Сложения же был атлетического. Несмотря на столь великие лета его, был он даже и не вполне сед, с весьма еще густыми, прежде совсем черными волосами на голове и бороде. Глаза его были серые, большие, светящиеся, но чрезвычайно вылупившиеся, что даже поражало. Говорил с сильным ударением на о́. Одет же был в рыжеватый длинный армяк, грубого арестантского, по прежнему именованию, сукна и подпоясан толстою веревкой. Шея и грудь обнажены. Толстейшего холста почти совсем почерневшая рубаха, по месяцам не снимавшаяся, выглядывала из-под армяка. Говорили, что носит он на себе под армяком тридцатифунтовые вериги. Обут же был в старые почти развалившиеся башмаки на босу ногу.

[¶20] “From the little Obdorsk monastery, from St. Sylvester,” the monk answered humbly, whilst his keen and inquisitive, but rather frightened little eyes kept watch on the hermit.

> Russian: — Из малой Обдорской обители, от святого Селивестра, — смиренно ответил захожий монашек, быстрыми, любопытными своими глазками, хотя несколько и испуганными, наблюдая отшельника.

[¶21] “I have been at your Sylvester’s. I used to stay there. Is Sylvester well?”

> Russian: — Бывал у твоего Селивестра. Живал. Здоров ли Селивестр-от?

[¶22] The monk hesitated.

> Russian: Монашек замялся.

[¶23] “You are a senseless lot! How do you keep the fasts?”

> Russian: — Бестолковые вы человеки! Како соблюдаете пост?

[¶24] “Our dietary is according to the ancient conventual rules. During Lent there are no meals provided for Monday, Wednesday, and Friday. For Tuesday and Thursday we have white bread, stewed fruit with honey, wild berries, or salt cabbage and wholemeal stirabout. On Saturday white cabbage soup, noodles with peas, kasha, all with hemp oil. On weekdays we have dried fish and kasha with the cabbage soup. From Monday till Saturday evening, six whole days in Holy Week, nothing is cooked, and we have only bread and water, and that sparingly; if possible not taking food every day, just the same as is ordered for first week in Lent. On Good Friday nothing is eaten. In the same way on the Saturday we have to fast till three o’clock, and then take a little bread and water and drink a single cup of wine. On Holy Thursday we drink wine and have something cooked without oil or not cooked at all, inasmuch as the Laodicean council lays down for Holy Thursday: ‘It is unseemly by remitting the fast on the Holy Thursday to dishonor the whole of Lent!’ This is how we keep the fast. But what is that compared with you, holy Father,” added the monk, growing more confident, “for all the year round, even at Easter, you take nothing but bread and water, and what we should eat in two days lasts you full seven. It’s truly marvelous—your great abstinence.”

> Russian: — Трапезник наш по древлему скитскому тако устроен: о четыредесятнице в понедельник, в среду и пяток трапезы не поставляют. Во вторник и четверток на братию хлебы белые, взвар с медом, ягода морошка или капуста соленая да толокно мешано. В субботу шти белые, лапша гороховая, каша соковая, всё с маслом. В неделю ко штям сухая рыба да каша. В страстную же седмицу от понедельника даже до субботнего вечера, дней шесть, хлеб с водою точию ясти и зелие не варено, и се с воздержанием; аще есть можно и не на всяк день приимати, но, яко же речено бысть, о первой седмице. Во святый же великий пяток ничесо же ясти, такожде и великую субботу поститися нам до третиего часа и тогда вкусити мало хлеба с водой и по единой чаше вина испити. Во святый же великий четверток ядим варения без масла, пием же вино и ино сухоядением. Ибо иже в Лаодикии собор о велицем четвертке тако глаголет: «Яко не достоит в четыредесятницу последней недели четверток разрешити и всю четыредесятницу бесчестити». Вот как у нас. Но что сие сравнительно с вами, великий отче, — ободрившись, прибавил монашек,— ибо и круглый год, даже и во святую пасху, лишь хлебом с водою питаетесь, и что у нас хлеба на два дня, то у вас на всю седмицу идет. Воистину дивно таковое великое воздержание ваше.

[¶25] “And mushrooms?” asked Father Ferapont, suddenly.

> Russian: — А грузди? — спросил вдруг отец Ферапонт, произнося букву г придыхательно, почти как хер.

[¶26] “Mushrooms?” repeated the surprised monk.

> Russian: — Грузди? — переспросил удивленный монашек.

[¶27] “Yes. I can give up their bread, not needing it at all, and go away into the forest and live there on the mushrooms or the berries, but they can’t give up their bread here, wherefore they are in bondage to the devil. Nowadays the unclean deny that there is need of such fasting. Haughty and unclean is their judgment.”

> Russian: — То-то. Я-то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба, стало быть, черту связаны. Ныне поганцы рекут, что поститься столь нечего. Надменное и поганое, сие есть рассуждение их.

[¶28] “Och, true,” sighed the monk.

> Russian: — Ох, правда, — вздохнул монашек.

[¶29] “And have you seen devils among them?” asked Ferapont.

> Russian: — А чертей у тех видел? — спросил отец Ферапонт.

[¶30] “Among them? Among whom?” asked the monk, timidly.

> Russian: — у кого же у тех? — робко осведомился монашек.

[¶31] “I went to the Father Superior on Trinity Sunday last year, I haven’t been since. I saw a devil sitting on one man’s chest hiding under his cassock, only his horns poked out; another had one peeping out of his pocket with such sharp eyes, he was afraid of me; another settled in the unclean belly of one, another was hanging round a man’s neck, and so he was carrying him about without seeing him.”

> Russian: — Я к игумену прошлого года во святую пятидесятницу восходил, а с тех пор и не был. Видел, у которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня-то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.

[¶32] “You—can see spirits?” the monk inquired.

> Russian: — Вы... видите? — осведомился монашек.

[¶33] “I tell you I can see, I can see through them. When I was coming out from the Superior’s I saw one hiding from me behind the door, and a big one, a yard and a half or more high, with a thick long gray tail, and the tip of his tail was in the crack of the door and I was quick and slammed the door, pinching his tail in it. He squealed and began to struggle, and I made the sign of the cross over him three times. And he died on the spot like a crushed spider. He must have rotted there in the corner and be stinking, but they don’t see, they don’t smell it. It’s a year since I have been there. I reveal it to you, as you are a stranger.”

> Russian: — Говорю — вижу, наскрозь вижу. Как стал от игумена выходить, смотрю — один за дверь от меня прячется, да матерой такой, аршина в полтора али больше росту, хвостище же толстый, бурый, длинный, да концом хвоста в щель дверную и попади, а я не будь глуп, дверь-то вдруг и прихлопнул, да хвост-то ему и защемил. Как завизжит, начал биться, а я его крестным знамением, да трижды — и закрестил. Тут и подох, как паук давленый. Теперь надоть быть погнил в углу-то, смердит, а они-то не видят, не чухают. Год не хожу. Тебе лишь, как иностранцу, открываю.

[¶34] “Your words are terrible! But, holy and blessed Father,” said the monk, growing bolder and bolder, “is it true, as they noise abroad even to distant lands about you, that you are in continual communication with the Holy Ghost?”

> Russian: — Страшные словеса ваши! А что, великий и блаженный отче, — осмеливался всё больше и больше монашек, — правда ли, про вас великая слава идет, даже до отдаленных земель, будто со святым духом беспрерывное общение имеете?

[¶35] “He does fly down at times.”

> Russian: — Слетает. Бывает.

[¶36] “How does he fly down? In what form?”

> Russian: — Как же слетает? В каком же виде?

[¶37] “As a bird.”

> Russian: — Птицею.

[¶38] “The Holy Ghost in the form of a dove?”

> Russian: — Святый дух в виде голубине?

[¶39] “There’s the Holy Ghost and there’s the Holy Spirit. The Holy Spirit can appear as other birds—sometimes as a swallow, sometimes a goldfinch and sometimes as a blue-tit.”

> Russian: — То святый дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другою птицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею.

[¶40] “How do you know him from an ordinary tit?”

> Russian: — Как же вы узнаете его от синицы-то?

[¶41] “He speaks.”

> Russian: — Говорит.

[¶42] “How does he speak, in what language?”

> Russian: — Как же говорит, каким языком?

[¶43] “Human language.”

> Russian: — Человечьим.

[¶44] “And what does he tell you?”

> Russian: — А что же он вам говорит?

[¶45] “Why, to-day he told me that a fool would visit me and would ask me unseemly questions. You want to know too much, monk.”

> Russian: — Вот сегодня возвестил, что дурак посетит и спрашивать будет негожее. Много, инок, знать хочеши.

[¶46] “Terrible are your words, most holy and blessed Father,” the monk shook his head. But there was a doubtful look in his frightened little eyes.

> Russian: — Ужасны словеса ваши, блаженнейший и святейший отче, — качал головою монашек. В пугливых глазках его завиделась, впрочем, и недоверчивость.

[¶47] “Do you see this tree?” asked Father Ferapont, after a pause.

> Russian: — А видишь ли древо сие? — спросил, помолчав, отец Ферапонт.

[¶48] “I do, blessed Father.”

> Russian: — Вижу, блаженнейший отче.

[¶49] “You think it’s an elm, but for me it has another shape.”

> Russian: — По-твоему, вяз, а по-моему, иная картина.

[¶50] “What sort of shape?” inquired the monk, after a pause of vain expectation.

> Russian: — Какая же? — помолчал в тщетном ожидании монашек.

[¶51] “It happens at night. You see those two branches? In the night it is Christ holding out His arms to me and seeking me with those arms, I see it clearly and tremble. It’s terrible, terrible!”

> Russian: — Бывает в нощи. Видишь сии два сука? В нощи же и се Христос руце ко мне простирает и руками теми ищет меня, явно вижу и трепещу. Страшно, о страшно!

[¶52] “What is there terrible if it’s Christ Himself?”

> Russian: — Что же страшного, коли сам бы Христос?

[¶53] “Why, He’ll snatch me up and carry me away.”

> Russian: — А захватит и вознесет.

[¶54] “Alive?”

> Russian: — Живого-то?

[¶55] “In the spirit and glory of Elijah, haven’t you heard? He will take me in His arms and bear me away.” Though the monk returned to the cell he was sharing with one of the brothers, in considerable perplexity of mind, he still cherished at heart a greater reverence for Father Ferapont than for Father Zossima. He was strongly in favor of fasting, and it was not strange that one who kept so rigid a fast as Father Ferapont should “see marvels.” His words seemed certainly queer, but God only could tell what was hidden in those words, and were not worse words and acts commonly seen in those who have sacrificed their intellects for the glory of God? The pinching of the devil’s tail he was ready and eager to believe, and not only in the figurative sense. Besides he had, before visiting the monastery, a strong prejudice against the institution of “elders,” which he only knew of by hearsay and believed to be a pernicious innovation. Before he had been long at the monastery, he had detected the secret murmurings of some shallow brothers who disliked the institution. He was, besides, a meddlesome, inquisitive man, who poked his nose into everything. This was why the news of the fresh “miracle” performed by Father Zossima reduced him to extreme perplexity. Alyosha remembered afterwards how their inquisitive guest from Obdorsk had been continually flitting to and fro from one group to another, listening and asking questions among the monks that were crowding within and without the elder’s cell. But he did not pay much attention to him at the time, and only recollected it afterwards.

> Russian: — А в духе и славе Илии, не слыхал, что ли? обымет и унесет... Хотя обдорский монашек после сего разговора воротился в указанную ему келейку, у одного из братии, даже в довольно сильном недоумении, но сердце его несомненно всё же лежало больше к отцу Ферапонту, чем к отцу Зосиме. Монашек обдорский был прежде всего за пост, а такому великому постнику, как отец Ферапонт, не дивно было и «чудная видети». Слова его, конечно, были как бы и нелепые, но ведь господь знает, что в них заключалось-то, в этих словах, а у всех Христа ради юродивых и не такие еще бывают слова и поступки. Защемленному же чертову хвосту он не только в иносказательном, но и в прямом смысле душевно и с удовольствием готов был поверить. Кроме сего, он и прежде, еще до прихода в монастырь, был в большом предубеждении против старчества, которое знал доселе лишь по рассказам и принимал его вслед за многими другими решительно за вредное новшество. Ободняв уже в монастыре, успел отметить и тайный ропот некоторых легкомысленных и несогласных на старчество братии. Был он к тому же по натуре своей инок шныряющий и проворный, с превеликим ко всему любопытством. Вот почему великое известие о новом «чуде», совершенном старцем Зосимою, повергло его в чрезвычайное недоумение. Алеша припомнил потом, как в числе теснившихся к старцу и около кельи его иноков мелькала много раз пред ним шныряющая везде по всем кучкам фигурка любопытного обдорского гостя, ко всему прислушивающегося и всех вопрошающего. Но тогда он мало обратил внимания на него и только потом всё припомнил...

[¶56] He had no thought to spare for it indeed, for when Father Zossima, feeling tired again, had gone back to bed, he thought of Alyosha as he was closing his eyes, and sent for him. Alyosha ran at once. There was no one else in the cell but Father Païssy, Father Iosif, and the novice Porfiry. The elder, opening his weary eyes and looking intently at Alyosha, asked him suddenly:

> Russian: Да и не до того ему было: старец Зосима, почувствовавший вновь усталость и улегшийся опять в постель, вдруг, заводя уже очи, вспомнил о нем и потребовал его к себе. Алеша немедленно прибежал. Около старца находились тогда всего лишь отец Паисий, отец иеромонах Иосиф да Порфирий-послушник. Старец, раскрыв утомленные очи и пристально глянув на Алешу, вдруг спросил его:

[¶57] “Are your people expecting you, my son?”

> Russian: — Ждут ли тебя твои, сынок?

[¶58] Alyosha hesitated.

> Russian: Алеша замялся.

[¶59] “Haven’t they need of you? Didn’t you promise some one yesterday to see them to-day?”

> Russian: — Не имеют ли нужды в тебе? Обещал ли кому вчера на сегодня быти?

[¶60] “I did promise—to my father—my brothers—others too.”

> Russian: — Обещался... отцу... братьям... другим тоже...

[¶61] “You see, you must go. Don’t grieve. Be sure I shall not die without your being by to hear my last word. To you I will say that word, my son, it will be my last gift to you. To you, dear son, because you love me. But now go to keep your promise.”

> Russian: — Видишь. Непременно иди. Не печалься. Знай, что не умру без того, чтобы не сказать при тебе последнее мое на земле слово. Тебе скажу это слово, сынок, тебе и завещаю его. Тебе, сынок милый, ибо любишь меня. А теперь пока иди к тем, кому обещал.

[¶62] Alyosha immediately obeyed, though it was hard to go. But the promise that he should hear his last word on earth, that it should be the last gift to him, Alyosha, sent a thrill of rapture through his soul. He made haste that he might finish what he had to do in the town and return quickly. Father Païssy, too, uttered some words of exhortation which moved and surprised him greatly. He spoke as they left the cell together.

> Russian: Алеша немедленно покорился, хотя и тяжело ему было уходить. Но обещание слышать последнее слово его на земле и, главное, как бы ему, Алеше, завещанное, потрясло его душу восторгом. Он заспешил, чтоб, окончив всё в городе, поскорей воротиться. Как раз и отец Паисий молвил ему напутственное слово, произведшее на него весьма сильное и неожиданное впечатление. Это когда уже они оба вышли из кельи старца.

[¶63] “Remember, young man, unceasingly,” Father Païssy began, without preface, “that the science of this world, which has become a great power, has, especially in the last century, analyzed everything divine handed down to us in the holy books. After this cruel analysis the learned of this world have nothing left of all that was sacred of old. But they have only analyzed the parts and overlooked the whole, and indeed their blindness is marvelous. Yet the whole still stands steadfast before their eyes, and the gates of hell shall not prevail against it. Has it not lasted nineteen centuries, is it not still a living, a moving power in the individual soul and in the masses of people? It is still as strong and living even in the souls of atheists, who have destroyed everything! For even those who have renounced Christianity and attack it, in their inmost being still follow the Christian ideal, for hitherto neither their subtlety nor the ardor of their hearts has been able to create a higher ideal of man and of virtue than the ideal given by Christ of old. When it has been attempted, the result has been only grotesque. Remember this especially, young man, since you are being sent into the world by your departing elder. Maybe, remembering this great day, you will not forget my words, uttered from the heart for your guidance, seeing you are young, and the temptations of the world are great and beyond your strength to endure. Well, now go, my orphan.”

> Russian: — Помни, юный, неустанно, — так прямо и безо всякого предисловия начал отец Пенсий, — что мирская наука, соединившись в великую силу, разобрала, в последний век особенно, всё, что завещано в книгах святых нам небесного, и после жестокого анализа у ученых мира сего не осталось изо всей прежней святыни решительно ничего. Но разбирали они по частям, а целое просмотрели, и даже удивления достойно, до какой слепоты. Тогда как целое стоит пред их же глазами незыблемо, как и прежде, и врата адовы не одолеют его. Разве не жило оно девятнадцать веков, разве не живет и теперь в движениях единичных душ и в движениях народных масс? Даже в движениях душ тех же самых, всё разрушивших атеистов живет оно, как прежде, незыблемо! Ибо и отрекшиеся от христианства и бунтующие против него в существе своем сами того же самого Христова облика суть, таковыми же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их, ни жар сердца их не в силах были создать иного высшего образа человеку и достоинству его, как образ, указанный древле Христом. А что было попыток, то выходили одни лишь уродливости. Запомни сие особенно, юный, ибо в мир назначаешься отходящим старцем твоим. Может, вспоминая сей день великий, не забудешь и слов моих, ради сердечного тебе напутствия данных, ибо млад еси, а соблазны в мире тяжелые и не твоим силам вынести их. Ну теперь ступай, сирота.

[¶64] With these words Father Païssy blessed him. As Alyosha left the monastery and thought them over, he suddenly realized that he had met a new and unexpected friend, a warmly loving teacher, in this austere monk who had hitherto treated him sternly. It was as though Father Zossima had bequeathed him to him at his death, and “perhaps that’s just what had passed between them,” Alyosha thought suddenly. The philosophic reflections he had just heard so unexpectedly testified to the warmth of Father Païssy’s heart. He was in haste to arm the boy’s mind for conflict with temptation and to guard the young soul left in his charge with the strongest defense he could imagine.

> Russian: С этим словом отец Паисий благословил его. Выходя из монастыря и обдумывая все эти внезапные слова, Алеша вдруг понял, что в этом строгом и суровом доселе к нему монахе он встречает теперь нового неожиданного друга и горячо любящего его нового руководителя, — точно как бы старец Зосима завещал ему его умирая. «А может быть, так оно и впрямь между ними произошло», — подумал вдруг Алеша. Неожиданное же и ученое рассуждение его, которое он сейчас выслушал, именно это, а не другое какое-нибудь, свидетельствовало лишь о горячности сердца отца Паисия: он уже спешил как можно скорее вооружить юный ум для борьбы с соблазнами и огородить юную душу, ему завещанную, оградой, какой крепче и сам не мог представить себе.
