---
title: "The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы"
author: "Fyodor Dostoevsky"
translator: "Constance Garnett"
title_ru: "Братья Карамазовы"
author_ru: "Фёдор Достоевский"
languages: [ru, en]
shelf: "Literature"
section: 8 of 97
url: https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/8/
cite: "Fyodor Dostoevsky, tr. Constance Garnett, The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы, section 8. Scriptura (scriptura.si), https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/8/"
---

# The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы

*Fyodor Dostoevsky, tr. Constance Garnett*

Russian: Братья Карамазовы, Фёдор Достоевский

If there is no God, is everything permitted? With the Grand Inquisitor, in Russian and English.

> English: “From the Author”, Dostoevsky’s preface, which Constance Garnett left out of her translation, is a Laurentium Cultural Industries project translation (24 October 2026).

## 8. Book II · II. The Old Buffoon · Старый шут

Source: https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/8/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/8/#p-N

[¶0] They entered the room almost at the same moment that the elder came in from his bedroom. There were already in the cell, awaiting the elder, two monks of the hermitage, one the Father Librarian, and the other Father Païssy, a very learned man, so they said, in delicate health, though not old. There was also a tall young man, who looked about two and twenty, standing in the corner throughout the interview. He had a broad, fresh face, and clever, observant, narrow brown eyes, and was wearing ordinary dress. He was a divinity student, living under the protection of the monastery. His expression was one of unquestioning, but self-respecting, reverence. Being in a subordinate and dependent position, and so not on an equality with the guests, he did not greet them with a bow.

> Russian: Они вступили в комнату почти одновременно со старцем, который при появлении их тотчас показался из своей спаленки. В келье еще раньше их дожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один — отец библиотекарь, а другой — отец Паисий, человек больной, хотя и не старый, но очень, как говорили про него, ученый. Кроме того, ожидал, стоя в уголку (и всё время потом оставался стоя), молодой паренек, лет двадцати двух на вид, в статском сюртуке, семинарист и будущий богослов, покровительствуемый почему-то монастырем и братиею. Он был довольно высокого роста, со свежим лицом, с широкими скулами, с умными и внимательными узенькими карими глазами. В лице выражалась совершенная почтительность, но приличная, без видимого заискивания. Вошедших гостей он даже и не приветствовал поклоном, как лицо им не равное, а, напротив, подведомственное и зависимое.

[¶1] Father Zossima was accompanied by a novice, and by Alyosha. The two monks rose and greeted him with a very deep bow, touching the ground with their fingers; then kissed his hand. Blessing them, the elder replied with as deep a reverence to them, and asked their blessing. The whole ceremony was performed very seriously and with an appearance of feeling, not like an everyday rite. But Miüsov fancied that it was all done with intentional impressiveness. He stood in front of the other visitors. He ought—he had reflected upon it the evening before—from simple politeness, since it was the custom here, to have gone up to receive the elder’s blessing, even if he did not kiss his hand. But when he saw all this bowing and kissing on the part of the monks he instantly changed his mind. With dignified gravity he made a rather deep, conventional bow, and moved away to a chair. Fyodor Pavlovitch did the same, mimicking Miüsov like an ape. Ivan bowed with great dignity and courtesy, but he too kept his hands at his sides, while Kalganov was so confused that he did not bow at all. The elder let fall the hand raised to bless them, and bowing to them again, asked them all to sit down. The blood rushed to Alyosha’s cheeks. He was ashamed. His forebodings were coming true.

> Russian: Старец Зосима вышел в сопровождении послушника и Алеши. Иеромонахи поднялись и приветствовали его глубочайшим поклоном, пальцами касаясь земли, затем, благословившись, поцеловали руку его. Благословив их, старец ответил им каждому столь же глубоким поклоном, перстами касаясь земли, и у каждого из них попросил и для себя благословения. Вся церемония произошла весьма серьезно, вовсе не как вседневный обряд какой-нибудь, а почти с каким-то чувством. Миусову, однако, показалось, что всё делается с намеренным внушением. Он стоял впереди всех вошедших с ним товарищей. Следовало бы, — и он даже обдумывал это еще вчера вечером, — несмотря ни на какие идеи, единственно из простой вежливости (так как уж здесь такие обычаи), подойти и благословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж не целовать руку. Но, увидя теперь все эти поклоны и лобызания иеромонахов, он в одну секунду переменил решение: важно и серьезно отдал он довольно глубокий, по-светскому, поклон и отошел к стулу. Точно так же поступил и Федор Павлович, на этот раз как обезьяна совершенно передразнив Миусова. Иван Федорович раскланялся очень важно и вежливо, но тоже держа руки по швам, а Калганов до того сконфузился, что и совсем не поклонился. Старец опустил поднявшуюся было для благословения руку и, поклонившись им в другой раз, попросил всех садиться. Кровь залила щеки Алеши; ему стало стыдно. Сбывались его дурные предчувствия.

[¶2] Father Zossima sat down on a very old-fashioned mahogany sofa, covered with leather, and made his visitors sit down in a row along the opposite wall on four mahogany chairs, covered with shabby black leather. The monks sat, one at the door and the other at the window. The divinity student, the novice, and Alyosha remained standing. The cell was not very large and had a faded look. It contained nothing but the most necessary furniture, of coarse and poor quality. There were two pots of flowers in the window, and a number of holy pictures in the corner. Before one huge ancient ikon of the Virgin a lamp was burning. Near it were two other holy pictures in shining settings, and, next them, carved cherubims, china eggs, a Catholic cross of ivory, with a Mater Dolorosa embracing it, and several foreign engravings from the great Italian artists of past centuries. Next to these costly and artistic engravings were several of the roughest Russian prints of saints and martyrs, such as are sold for a few farthings at all the fairs. On the other walls were portraits of Russian bishops, past and present.

> Russian: Старец уселся на кожаный красного дерева диванчик, очень старинной постройки, а гостей, кроме обоих иеромонахов, поместил у противоположной стены, всех четверых рядышком, на четырех красного дерева обитых черною сильно протершеюся кожей стульях. Иеромонахи уселись по сторонам, один у дверей, другой у окна. Семинарист, Алеша и послушник оставались стоя. Вся келья была очень необширна и какого-то вялого вида. Вещи и мебель были грубые, бедные и самые лишь необходимые. Два горшка цветов на окне, а в углу много икон — одна из них богородицы, огромного размера и писанная, вероятно, еще задолго до раскола . Пред ней теплилась лампадка. Около нее две другие иконы в сияющих ризах, затем около них деланные херувимчики, фарфоровые яички, католический крест из слоновой кости с обнимающею его Mater dolorosa 1 и несколько заграничных гравюр с великих итальянских художников прошлых столетий. Подле этих изящных и дорогих гравюрных изображений красовалось несколько листов самых простонароднейших русских литографий святых, мучеников, святителей и проч., продающихся за копейки на всех ярмарках. Было несколько литографических портретов русских современных и прежних архиереев, но уже по другим стенам.

[¶3] Miüsov took a cursory glance at all these “conventional” surroundings and bent an intent look upon the elder. He had a high opinion of his own insight, a weakness excusable in him as he was fifty, an age at which a clever man of the world of established position can hardly help taking himself rather seriously. At the first moment he did not like Zossima. There was, indeed, something in the elder’s face which many people besides Miüsov might not have liked. He was a short, bent, little man, with very weak legs, and though he was only sixty-five, he looked at least ten years older. His face was very thin and covered with a network of fine wrinkles, particularly numerous about his eyes, which were small, light-colored, quick, and shining like two bright points. He had a sprinkling of gray hair about his temples. His pointed beard was small and scanty, and his lips, which smiled frequently, were as thin as two threads. His nose was not long, but sharp, like a bird’s beak.

> Russian: Миусов бегло окинул всю эту «казенщину» и пристальным взглядом уперся в старца. Он уважал свой взгляд, имел эту слабость, во всяком случае в нем простительную, приняв в соображение, что было ему уже пятьдесят лет — возраст, в который умный светский и обеспеченный человек всегда становится к себе почтительнее, иногда даже поневоле. С первого мгновения старец ему не понравился. В самом деле, было что-то в лице старца, что многим бы, и кроме Миусова, не понравилось. Это был невысокий сгорбленный человечек с очень слабыми ногами, всего только шестидесяти пяти лет, но казавшийся от болезни гораздо старше, по крайней мере лет на десять. Всё лицо его, впрочем очень сухенькое, было усеяно мелкими морщинками, особенно было много их около глаз. Глаза же были небольшие, из светлых, быстрые и блестящие, вроде как бы две блестящие точки. Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечная и реденькая, клином, а губы, часто усмехавшиеся, — тоненькие, как две бечевочки. Нос не то чтобы длинный, а востренький, точно у птички.

[¶4] “To all appearances a malicious soul, full of petty pride,” thought Miüsov. He felt altogether dissatisfied with his position.

> Russian: «По всем признакам злобная и мелко-надменная душонка», — пролетело в голове Миусова. Вообще он был очень недоволен собой.

[¶5] A cheap little clock on the wall struck twelve hurriedly, and served to begin the conversation.

> Russian: Пробившие часы помогли начать разговор. Ударило скорым боем на дешевых маленьких стенных часах с гирями ровно двенадцать.

[¶6] “Precisely to our time,” cried Fyodor Pavlovitch, “but no sign of my son, Dmitri. I apologize for him, sacred elder!” (Alyosha shuddered all over at “sacred elder.”) “I am always punctual myself, minute for minute, remembering that punctuality is the courtesy of kings....”

> Russian: — Ровнешенько настоящий час, — вскричал Федор Павлович, — а сына моего Дмитрия Федоровича всё еще нет. Извиняюсь за него, священный старец! (Алеша весь так и вздрогнул от «священного старца»). Сам же я всегда аккуратен, минута в минуту, помня, что точность есть вежливость королей ...

[¶7] “But you are not a king, anyway,” Miüsov muttered, losing his self-restraint at once.

> Russian: — Но ведь вы по крайней мере не король, — пробормотал, сразу не удержавшись, Миусов.

[¶8] “Yes; that’s true. I’m not a king, and, would you believe it, Pyotr Alexandrovitch, I was aware of that myself. But, there! I always say the wrong thing. Your reverence,” he cried, with sudden pathos, “you behold before you a buffoon in earnest! I introduce myself as such. It’s an old habit, alas! And if I sometimes talk nonsense out of place it’s with an object, with the object of amusing people and making myself agreeable. One must be agreeable, mustn’t one? I was seven years ago in a little town where I had business, and I made friends with some merchants there. We went to the captain of police because we had to see him about something, and to ask him to dine with us. He was a tall, fat, fair, sulky man, the most dangerous type in such cases. It’s their liver. I went straight up to him, and with the ease of a man of the world, you know, ‘Mr. Ispravnik,’ said I, ‘be our Napravnik.’ ‘What do you mean by Napravnik?’ said he. I saw, at the first half-second, that it had missed fire. He stood there so glum. ‘I wanted to make a joke,’ said I, ‘for the general diversion, as Mr. Napravnik is our well-known Russian orchestra conductor and what we need for the harmony of our undertaking is some one of that sort.’ And I explained my comparison very reasonably, didn’t I? ‘Excuse me,’ said he, ‘I am an Ispravnik, and I do not allow puns to be made on my calling.’ He turned and walked away. I followed him, shouting, ‘Yes, yes, you are an Ispravnik, not a Napravnik.’ ‘No,’ he said, ‘since you called me a Napravnik I am one.’ And would you believe it, it ruined our business! And I’m always like that, always like that. Always injuring myself with my politeness. Once, many years ago, I said to an influential person: ‘Your wife is a ticklish lady,’ in an honorable sense, of the moral qualities, so to speak. But he asked me, ‘Why, have you tickled her?’ I thought I’d be polite, so I couldn’t help saying, ‘Yes,’ and he gave me a fine tickling on the spot. Only that happened long ago, so I’m not ashamed to tell the story. I’m always injuring myself like that.”

> Russian: — Да, это так, не король. И представьте, Петр Александрович, ведь это я и сам знал, ей-богу! И вот всегда-то я так некстати скажу! Ваше преподобие! — воскликнул он с каким-то мгновенным пафосом. — Вы видите пред собою шута, шута воистину! Так и рекомендуюсь. Старая привычка, увы! А что некстати иногда вру, так это даже с намерением, с намерением рассмешить и приятным быть. Надобно же быть приятным, не правда ли? Приезжаю лет семь назад в один городишко, были там делишки, а я кой с какими купчишками завязал было компаньишку. Идем к исправнику, потому что его надо было кой о чем попросить и откушать к нам позвать. Выходит исправник, высокий, толстый, белокурый и угрюмый человек, — самые опасные в таких случаях субъекты: печень у них, печень. Я к нему прямо, и знаете, с развязностию светского человека: «Господин исправник, будьте, говорю, нашим, так сказать, Направником!» — «Каким это, говорит, Направником?» Я уж вижу с первой полсекунды, что дело не выгорело, стоит серьезный, уперся: «Я, говорю, пошутить желал, для общей веселости, так как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде как бы тоже капельмейстера...» И резонно ведь разъяснил и сравнил, не правда ли? «Извините, говорит, я исправник и каламбуров из звания моего строить не позволю». Повернулся и уходит. Я за ним, кричу: «Да, да, вы исправник, а не Направник!» —«Нет, говорит, уж коль сказано, так, значит, я Направник». И представьте, ведь дело-то наше расстроилось! И всё-то я так, всегда-то я так. Непременно-то я своею же любезностью себе наврежу! Раз, много лет уже тому назад, говорю одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то есть чести, так сказать нравственных качеств, а он мне вдруг на то: «А вы ее щекотали?» Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: «Да, говорю, щекотал-с» — ну тут он меня и пощекотал... Только давно уж это произошло, так что уж не стыдно и рассказать; вечно-то я так себе наврежу!

[¶9] “You’re doing it now,” muttered Miüsov, with disgust.

> Russian: — Вы это и теперь делаете, — с отвращением пробормотал Миусов.

[¶10] Father Zossima scrutinized them both in silence.

> Russian: Старец молча разглядывал того и другого.

[¶11] “Am I? Would you believe it, I was aware of that, too, Pyotr Alexandrovitch, and let me tell you, indeed, I foresaw I should as soon as I began to speak. And do you know I foresaw, too, that you’d be the first to remark on it. The minute I see my joke isn’t coming off, your reverence, both my cheeks feel as though they were drawn down to the lower jaw and there is almost a spasm in them. That’s been so since I was young, when I had to make jokes for my living in noblemen’s families. I am an inveterate buffoon, and have been from birth up, your reverence, it’s as though it were a craze in me. I dare say it’s a devil within me. But only a little one. A more serious one would have chosen another lodging. But not your soul, Pyotr Alexandrovitch; you’re not a lodging worth having either. But I do believe—I believe in God, though I have had doubts of late. But now I sit and await words of wisdom. I’m like the philosopher, Diderot, your reverence. Did you ever hear, most Holy Father, how Diderot went to see the Metropolitan Platon, in the time of the Empress Catherine? He went in and said straight out, ‘There is no God.’ To which the great bishop lifted up his finger and answered, ‘The fool hath said in his heart there is no God.’ And he fell down at his feet on the spot. ‘I believe,’ he cried, ‘and will be christened.’ And so he was. Princess Dashkov was his godmother, and Potyomkin his godfather.”

> Russian: — Будто! Представьте, ведь я и это знал, Петр Александрович, и даже, знаете, предчувствовал, что делаю, только что стал говорить, и даже, знаете, предчувствовал, что вы мне первый это и заметите. В эти секунды, когда вижу, что шутка у меня не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижним деснам присыхать начинают, почти как бы судорога делается; это у меня еще с юности, как я был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал. Я шут коренной, с рождения, всё равно, ваше преподобие, что юродивый; не спорю, что и дух нечистый, может, во мне заключается , небольшого, впрочем, калибра, поважнее-то другую бы квартиру выбрал, только не вашу, Петр Александрович, и вы ведь квартира неважная. Но зато я верую, в бога верую. Я только в последнее время усумнился, но зато теперь сижу и жду великих словес. Я, ваше преподобие, как философ Дидерот . Известно ли вам, святейший отец, как Дидерот-философ явился к митрополиту Платону при императрице Екатерине . Входит и прямо сразу: «Нет бога». На что великий святитель подымает перст и отвечает: «Рече безумец в сердце своем несть бог!» Тот как был, так и в ноги: «Верую, кричит, и крещенье принимаю». Так его и окрестили тут же. Княгиня Дашкова была восприемницей, а Потемкин крестным отцом ...

[¶12] “Fyodor Pavlovitch, this is unbearable! You know you’re telling lies and that that stupid anecdote isn’t true. Why are you playing the fool?” cried Miüsov in a shaking voice.

> Russian: — Федор Павлович, это несносно! Ведь вы сами знаете, что вы врете и что этот глупый анекдот неправда, к чему вы ломаетесь? — дрожащим голосом проговорил, совершенно уже не сдерживая себя, Миусов.

[¶13] “I suspected all my life that it wasn’t true,” Fyodor Pavlovitch cried with conviction. “But I’ll tell you the whole truth, gentlemen. Great elder! Forgive me, the last thing about Diderot’s christening I made up just now. I never thought of it before. I made it up to add piquancy. I play the fool, Pyotr Alexandrovitch, to make myself agreeable. Though I really don’t know myself, sometimes, what I do it for. And as for Diderot, I heard as far as ‘the fool hath said in his heart’ twenty times from the gentry about here when I was young. I heard your aunt, Pyotr Alexandrovitch, tell the story. They all believe to this day that the infidel Diderot came to dispute about God with the Metropolitan Platon....”

> Russian: — Всю жизнь предчувствовал, что неправда! — с увлечением воскликнул Федор Павлович, — Я вам, господа, зато всю правду скажу: старец великий! простите, я последнее, о крещении-то Дидерота, сам сейчас присочинил, вот сию только минуточку, вот как рассказывал, а прежде никогда и в голову не приходило. Для пикантности присочинил. Для того и ломаюсь, Петр Александрович, чтобы милее быть. А впрочем, и сам не знаю иногда для чего. А что до Дидерота, так я этого «рече безумца» раз двадцать от здешних же помещиков еще в молодых летах моих слышал, как у них проживал; от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал. Все-то они до сих пор уверены, что безбожник Дидерот к митрополиту Платону спорить о боге приходил...

[¶14] Miüsov got up, forgetting himself in his impatience. He was furious, and conscious of being ridiculous.

> Russian: Миусов встал, не только потеряв терпение, но даже как бы забывшись. Он был в бешенстве и сознавал, что от этого сам смешон.

[¶15] What was taking place in the cell was really incredible. For forty or fifty years past, from the times of former elders, no visitors had entered that cell without feelings of the profoundest veneration. Almost every one admitted to the cell felt that a great favor was being shown him. Many remained kneeling during the whole visit. Of those visitors, many had been men of high rank and learning, some even freethinkers, attracted by curiosity, but all without exception had shown the profoundest reverence and delicacy, for here there was no question of money, but only, on the one side love and kindness, and on the other penitence and eager desire to decide some spiritual problem or crisis. So that such buffoonery amazed and bewildered the spectators, or at least some of them. The monks, with unchanged countenances, waited, with earnest attention, to hear what the elder would say, but seemed on the point of standing up, like Miüsov. Alyosha stood, with hanging head, on the verge of tears. What seemed to him strangest of all was that his brother Ivan, on whom alone he had rested his hopes, and who alone had such influence on his father that he could have stopped him, sat now quite unmoved, with downcast eyes, apparently waiting with interest to see how it would end, as though he had nothing to do with it. Alyosha did not dare to look at Rakitin, the divinity student, whom he knew almost intimately. He alone in the monastery knew Rakitin’s thoughts.

> Russian: Действительно, в келье происходило нечто совсем невозможное. В этой самой келье, может быть уже сорок или пятьдесят лет, еще при прежних старцах, собирались посетители, но всегда с глубочайшим благоговением, не иначе. Все почти допускаемые, входя в келью, понимали, что им оказывают тем великую милость. Многие повергались на колени и не вставали с колен во всё время посещения. Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во всё время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца. Так что вдруг такое шутовство, которое обнаружил Федор Павлович, непочтительное к месту, в котором он находился, произвело в свидетелях, по крайней мере в некоторых из них, недоумение и удивление. Иеромонахи, впрочем нисколько не изменившие своих физиономий, с серьезным вниманием следили, что скажет старец, но, кажется, готовились уже встать, как Миусов. Алеша готов был заплакать и стоял, понурив голову. Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это всё кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек. На Ракитина (семинариста), тоже Алеше очень знакомого и почти близкого, Алеша и взглянуть не мог: он знал его мысли (хотя знал их один Алеша во всем монастыре).

[¶16] “Forgive me,” began Miüsov, addressing Father Zossima, “for perhaps I seem to be taking part in this shameful foolery. I made a mistake in believing that even a man like Fyodor Pavlovitch would understand what was due on a visit to so honored a personage. I did not suppose I should have to apologize simply for having come with him....”

> Russian: — Простите меня... — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что я, может быть, тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в том, что я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности... Я не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что с ним входишь...

[¶17] Pyotr Alexandrovitch could say no more, and was about to leave the room, overwhelmed with confusion.

> Russian: Петр Александрович не договорил и, совсем сконфузившись, хотел было уже выйти из комнаты.

[¶18] “Don’t distress yourself, I beg.” The elder got on to his feeble legs, and taking Pyotr Alexandrovitch by both hands, made him sit down again. “I beg you not to disturb yourself. I particularly beg you to be my guest.” And with a bow he went back and sat down again on his little sofa.

> Russian: — Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг с своего места на свои хилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. — Будьте спокойны, прошу вас. Я особенно прошу вас быть моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик.

[¶19] “Great elder, speak! Do I annoy you by my vivacity?” Fyodor Pavlovitch cried suddenly, clutching the arms of his chair in both hands, as though ready to leap up from it if the answer were unfavorable.

> Russian: — Великий старец, изреките, оскорбляю я вас моею живостью или нет? — вскричал вдруг Федор Павлович, схватившись обеими руками за ручки кресел и как бы готовясь из них выпрыгнуть сообразно с ответом.

[¶20] “I earnestly beg you, too, not to disturb yourself, and not to be uneasy,” the elder said impressively. “Do not trouble. Make yourself quite at home. And, above all, do not be so ashamed of yourself, for that is at the root of it all.”

> Russian: — Убедительно и вас прошу не беспокоиться и не стесняться, — внушительно проговорил ему старец... — Не стесняйтесь, будьте совершенно как дома. А главное, не стыдитесь столь самого себя, ибо от сего лишь всё и выходит.

[¶21] “Quite at home? To be my natural self? Oh, that is much too much, but I accept it with grateful joy. Do you know, blessed Father, you’d better not invite me to be my natural self. Don’t risk it.... I will not go so far as that myself. I warn you for your own sake. Well, the rest is still plunged in the mists of uncertainty, though there are people who’d be pleased to describe me for you. I mean that for you, Pyotr Alexandrovitch. But as for you, holy being, let me tell you, I am brimming over with ecstasy.”

> Russian: — Совершенно как дома? То есть в натуральном-то виде? О, этого много, слишком много, но — с умилением принимаю! Знаете, благословенный отец, вы меня на натуральный-то вид не вызывайте, не рискуйте... до натурального вида я и сам не дойду. Это я, чтобы вас охранить, предупреждаю. Ну-с, а прочее всё еще подвержено мраку неизвестности, хотя бы некоторые и желали расписать меня. Это я по вашему адресу, Петр Александрович, говорю, а вам, святейшее существо, вот что вам: восторг изливаю!

[¶22] He got up, and throwing up his hands, declaimed, “Blessed be the womb that bare thee, and the paps that gave thee suck—the paps especially. When you said just now, ‘Don’t be so ashamed of yourself, for that is at the root of it all,’ you pierced right through me by that remark, and read me to the core. Indeed, I always feel when I meet people that I am lower than all, and that they all take me for a buffoon. So I say, ‘Let me really play the buffoon. I am not afraid of your opinion, for you are every one of you worse than I am.’ That is why I am a buffoon. It is from shame, great elder, from shame; it’s simply over-sensitiveness that makes me rowdy. If I had only been sure that every one would accept me as the kindest and wisest of men, oh, Lord, what a good man I should have been then! Teacher!” he fell suddenly on his knees, “what must I do to gain eternal life?”

> Russian: — Он привстал и, подняв вверх руки, произнес: — Блаженно чрево, носившее тебя, и сосцы, тебя питавшие, — сосцы особенно! Вы меня сейчас замечанием вашим: «Не стыдиться столь самого себя, потому что от сего лишь всё и выходит», — вы меня замечанием этим как бы насквозь прочкнули и внутри прочли. Именно мне всё так и кажется, когда я к людям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот «давай же я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!» Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда. От мнительности одной и буяню. Ведь если б я только был уверен, когда вхожу, что все меня за милейшего и умнейшего человека сейчас же примут, — господи! какой бы я тогда был добрый человек! Учитель! — повергся он вдруг на колени, — что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную?

[¶23] It was difficult even now to decide whether he was joking or really moved.

> Russian: — Трудно было и теперь решить: шутит он или в самом деле в таком умилении?

[¶24] Father Zossima, lifting his eyes, looked at him, and said with a smile:

> Russian: Старец поднял на него глаза и с улыбкой произнес:

[¶25] “You have known for a long time what you must do. You have sense enough: don’t give way to drunkenness and incontinence of speech; don’t give way to sensual lust; and, above all, to the love of money. And close your taverns. If you can’t close all, at least two or three. And, above all—don’t lie.”

> Russian: — Сами давно знаете, что надо делать, ума в вас довольно: не предавайтесь пьянству и словесному невоздержанию, не предавайтесь сладострастию, а особенно обожанию денег, да закройте ваши питейные дома, если не можете всех, то хоть два или три. А главное, самое главное — не лгите.

[¶26] “You mean about Diderot?”

> Russian: — То есть это про Дидерота, что ли?

[¶27] “No, not about Diderot. Above all, don’t lie to yourself. The man who lies to himself and listens to his own lie comes to such a pass that he cannot distinguish the truth within him, or around him, and so loses all respect for himself and for others. And having no respect he ceases to love, and in order to occupy and distract himself without love he gives way to passions and coarse pleasures, and sinks to bestiality in his vices, all from continual lying to other men and to himself. The man who lies to himself can be more easily offended than any one. You know it is sometimes very pleasant to take offense, isn’t it? A man may know that nobody has insulted him, but that he has invented the insult for himself, has lied and exaggerated to make it picturesque, has caught at a word and made a mountain out of a molehill—he knows that himself, yet he will be the first to take offense, and will revel in his resentment till he feels great pleasure in it, and so pass to genuine vindictiveness. But get up, sit down, I beg you. All this, too, is deceitful posturing....”

> Russian: — Нет, не то что про Дидерота. Главное, самому себе не лгите. Лгущий самому себе и собственную ложь свою слушающий до того доходит, что уж никакой правды ни в себе, ни кругом не различает, а стало быть, входит в неуважение и к себе и к другим. Не уважая же никого, перестает любить, а чтобы, не имея любви, занять себя и развлечь, предается страстям и грубым сладостям и доходит совсем до скотства в пороках своих, а всё от беспрерывной лжи и людям и себе самому. Лгущий себе самому прежде всех и обидеться может. Ведь обидеться иногда очень приятно, не так ли? И ведь знает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и из горошинки сделал гору, — знает сам это, а все-таки самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения большого удовольствия, а тем самым доходит и до вражды истинной... Да встаньте же, сядьте, прошу вас очень, ведь всё это тоже ложные жесты...

[¶28] “Blessed man! Give me your hand to kiss.” Fyodor Pavlovitch skipped up, and imprinted a rapid kiss on the elder’s thin hand. “It is, it is pleasant to take offense. You said that so well, as I never heard it before. Yes, I have been all my life taking offense, to please myself, taking offense on esthetic grounds, for it is not so much pleasant as distinguished sometimes to be insulted—that you had forgotten, great elder, it is distinguished! I shall make a note of that. But I have been lying, lying positively my whole life long, every day and hour of it. Of a truth, I am a lie, and the father of lies. Though I believe I am not the father of lies. I am getting mixed in my texts. Say, the son of lies, and that will be enough. Only ... my angel ... I may sometimes talk about Diderot! Diderot will do no harm, though sometimes a word will do harm. Great elder, by the way, I was forgetting, though I had been meaning for the last two years to come here on purpose to ask and to find out something. Only do tell Pyotr Alexandrovitch not to interrupt me. Here is my question: Is it true, great Father, that the story is told somewhere in the _Lives of the Saints_ of a holy saint martyred for his faith who, when his head was cut off at last, stood up, picked up his head, and, ‘courteously kissing it,’ walked a long way, carrying it in his hands. Is that true or not, honored Father?”

> Russian: — Блаженный человек! Дайте ручку поцеловать, — подскочил Федор Павлович и быстро чмокнул старца в худенькую его руку. — Именно, именно приятно обидеться. Это вы так хорошо сказали, что я и не слыхал еще. Именно, именно я-то всю жизнь и обижался до приятности, для эстетики обижался, ибо не токмо приятно, но и красиво иной раз обиженным быть; — вот что вы забыли, великий старец: красиво! Это я в книжку запишу! А лгал я, лгал, решительно всю жизнь мою, на всяк день и час. Воистину ложь есмь и отец лжи! Впрочем, кажется, не отец лжи, это я всё в текстах сбиваюсь, ну хоть сын лжи, и того будет довольно . Только... ангел вы мой... про Дидерота иногда можно! Дидерот не повредит, а вот иное словцо повредит. Старец великий, кстати, вот было забыл, а ведь так и положил, еще с третьего года, здесь справиться, именно заехать сюда и настоятельно разузнать и спросить: не прикажите только Петру Александровичу прерывать. Вот что спрошу: справедливо ли, отец великий, то, что в Четьи-Минеи повествуется где-то о каком-то святом чудотворце, которого мучили за веру, и когда отрубили ему под конец голову, то он встал, поднял свою голову и «любезно ее лобызаше» , и долго шел, неся ее в руках, и «любезно ее лобызаше». Справедливо это или нет, отцы честные?

[¶29] “No, it is untrue,” said the elder.

> Russian: — Нет, несправедливо, — сказал старец.

[¶30] “There is nothing of the kind in all the lives of the saints. What saint do you say the story is told of?” asked the Father Librarian.

> Russian: — Ничего подобного во всех Четьих-Минеях не существует. Про какого это святого, вы говорите, так написано? — спросил иеромонах, отец библиотекарь.

[¶31] “I do not know what saint. I do not know, and can’t tell. I was deceived. I was told the story. I had heard it, and do you know who told it? Pyotr Alexandrovitch Miüsov here, who was so angry just now about Diderot. He it was who told the story.”

> Russian: — Сам не знаю про какого. Не знаю и не ведаю. Введен в обман, говорили. Слышал, и знаете кто рассказал? А вот Петр Александрович Миусов, вот что за Дидерота сейчас рассердился, вот он-то и рассказал.

[¶32] “I have never told it you, I never speak to you at all.”

> Russian: — Никогда я вам этого не рассказывал, я с вами и не говорю никогда вовсе.

[¶33] “It is true you did not tell me, but you told it when I was present. It was three years ago. I mentioned it because by that ridiculous story you shook my faith, Pyotr Alexandrovitch. You knew nothing of it, but I went home with my faith shaken, and I have been getting more and more shaken ever since. Yes, Pyotr Alexandrovitch, you were the cause of a great fall. That was not a Diderot!”

> Russian: — Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где и я находился, четвертого года это дело было. Я потому и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой и с тех пор всё более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были причиной! Это уж не Дидерот-с!

[¶34] Fyodor Pavlovitch got excited and pathetic, though it was perfectly clear to every one by now that he was playing a part again. Yet Miüsov was stung by his words.

> Russian: Федор Павлович патетически разгорячился, хотя и совершенно ясно было уже всем, что он опять представляется. Но Миусов все-таки был больно уязвлен.

[¶35] “What nonsense, and it is all nonsense,” he muttered. “I may really have told it, some time or other ... but not to you. I was told it myself. I heard it in Paris from a Frenchman. He told me it was read at our mass from the _Lives of the Saints_ ... he was a very learned man who had made a special study of Russian statistics and had lived a long time in Russia.... I have not read the _Lives of the Saints_ myself, and I am not going to read them ... all sorts of things are said at dinner—we were dining then.”

> Russian: — Какой вздор, и всё это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть, говорил когда-то... только не вам. Мне самому говорили. Я это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи это за обедней читают... Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России... долго жил в России... Я сам Четьи-Минеи не читал... да и не стану читать... Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали...

[¶36] “Yes, you were dining then, and so I lost my faith!” said Fyodor Pavlovitch, mimicking him.

> Russian: — Да, вот вы тогда обедали, а я вот веру-то и потерял! — поддразнивал Федор Павлович.

[¶37] “What do I care for your faith?” Miüsov was on the point of shouting, but he suddenly checked himself, and said with contempt, “You defile everything you touch.”

> Russian: — Какое мне дело до вашей веры! — крикнул было Миусов, но вдруг сдержал себя, с презрением проговорив: — Вы буквально мараете всё, к чему ни прикоснетесь.

[¶38] The elder suddenly rose from his seat. “Excuse me, gentlemen, for leaving you a few minutes,” he said, addressing all his guests. “I have visitors awaiting me who arrived before you. But don’t you tell lies all the same,” he added, turning to Fyodor Pavlovitch with a good-humored face. He went out of the cell. Alyosha and the novice flew to escort him down the steps. Alyosha was breathless: he was glad to get away, but he was glad, too, that the elder was good-humored and not offended. Father Zossima was going towards the portico to bless the people waiting for him there. But Fyodor Pavlovitch persisted in stopping him at the door of the cell.

> Russian: Старец вдруг поднялся с места: — Простите, господа, что оставляю вас пока на не сколько лишь минут, — проговорил он, обращаясь ко всем посетителям, — но меня ждут еще раньше вашего прибывшие. А вы все-таки не лгите, — прибавил он, обратившись к Федору Павловичу с веселым лицом. Он пошел из кельи, Алеша и послушник бросились, чтобы свести его с лестницы. Алеша задыхался, он рад был уйти, но рад был и тому, что старец не обижен и весел. Старец направился к галерее, чтобы благословить ожидавших его. Но Федор Павлович все-таки остановил его в дверях кельи.

[¶39] “Blessed man!” he cried, with feeling. “Allow me to kiss your hand once more. Yes, with you I could still talk, I could still get on. Do you think I always lie and play the fool like this? Believe me, I have been acting like this all the time on purpose to try you. I have been testing you all the time to see whether I could get on with you. Is there room for my humility beside your pride? I am ready to give you a testimonial that one can get on with you! But now, I’ll be quiet; I will keep quiet all the time. I’ll sit in a chair and hold my tongue. Now it is for you to speak, Pyotr Alexandrovitch. You are the principal person left now—for ten minutes.”

> Russian: — Блаженнейший человек! — вскричал он с чувством, — позвольте мне еще раз вашу ручку облобызать! Нет, с вами еще можно говорить, можно жить! Вы думаете, что я всегда так лгу и шутов изображаю? Знайте же, что это я всё время нарочно, чтобы вас испробовать, так представлялся. Это я всё время вас ощупывал, можно ли с вами жить? Моему-то смирению есть ли при вашей гордости место? Лист вам похвальный выдаю: можно с вами жить! А теперь молчу, на всё время умолкаю. Сяду в кресло и замолчу. Теперь вам, Петр Александрович, говорить, вы теперь самый главный человек остались... на десять минут.
