---
title: "The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы"
author: "Fyodor Dostoevsky"
translator: "Constance Garnett"
title_ru: "Братья Карамазовы"
author_ru: "Фёдор Достоевский"
languages: [ru, en]
shelf: "Literature"
section: 88 of 97
url: https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/88/
cite: "Fyodor Dostoevsky, tr. Constance Garnett, The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы, section 88. Scriptura (scriptura.si), https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/88/"
---

# The Brothers Karamazov · Братья Карамазовы

*Fyodor Dostoevsky, tr. Constance Garnett*

Russian: Братья Карамазовы, Фёдор Достоевский

If there is no God, is everything permitted? With the Grand Inquisitor, in Russian and English.

> English: “From the Author”, Dostoevsky’s preface, which Constance Garnett left out of her translation, is a Laurentium Cultural Industries project translation (24 October 2026).

## 88. Book XII · VIII. A Treatise On Smerdyakov · Трактат о Смердякове

Source: https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/88/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/fyodor-dostoevsky-the-brothers-karamazov/88/#p-N

[¶0] “To begin with, what was the source of this suspicion?” (Ippolit Kirillovitch began.) “The first person who cried out that Smerdyakov had committed the murder was the prisoner himself at the moment of his arrest, yet from that time to this he had not brought forward a single fact to confirm the charge, nor the faintest suggestion of a fact. The charge is confirmed by three persons only—the two brothers of the prisoner and Madame Svyetlov. The elder of these brothers expressed his suspicions only to-day, when he was undoubtedly suffering from brain fever. But we know that for the last two months he has completely shared our conviction of his brother’s guilt and did not attempt to combat that idea. But of that later. The younger brother has admitted that he has not the slightest fact to support his notion of Smerdyakov’s guilt, and has only been led to that conclusion from the prisoner’s own words and the expression of his face. Yes, that astounding piece of evidence has been brought forward twice to-day by him. Madame Svyetlov was even more astounding. ‘What the prisoner tells you, you must believe; he is not a man to tell a lie.’ That is all the evidence against Smerdyakov produced by these three persons, who are all deeply concerned in the prisoner’s fate. And yet the theory of Smerdyakov’s guilt has been noised about, has been and is still maintained. Is it credible? Is it conceivable?”

> Russian: «Во-первых, откуда взялась возможность подобного подозрения? — начал с этого вопроса Ипполит Кириллович.— Первый крикнувший, что убил Смердяков, был сам подсудимый в минуту своего ареста, и, однако, не представивший с самого первого крика своего и до самой сей минуты суда ни единого факта в подтверждение своего обвинения — и не только факта, но даже сколько-нибудь сообразного с человеческим смыслом намека на какой-нибудь факт. Затем подтверждают обвинение это только три лица: оба брата подсудимого и госпожа Светлова. Но старший брат подсудимого объявил свое подозрение только сегодня, в болезни, в припадке бесспорного умоисступления и горячки, а прежде, во все два месяца, как нам положительно это известно, совершенно разделял убеждение о виновности своего брата, даже не искал возражать против этой идеи. Но мы этим займемся особенно еще потом. Затем младший брат подсудимого нам объявляет давеча сам, что фактов в подтверждение своей мысли о виновности Смердякова не имеет никаких, ни малейших, а заключает так лишь со слов самого подсудимого и „по выражению его лица“ — да, это колоссальное доказательство было дважды произнесено давеча его братом. Госпожа же Светлова выразилась даже, может быть, и еще колоссальнее: „Что подсудимый вам скажет, тому и верьте, не таков человек, чтобы солгал“. Вот все фактические доказательства на Смердякова от этих трех лиц, слишком заинтересованных в судьбе подсудимого. И между тем обвинение на Смердякова ходило и держалось, и держится— можно этому поверить, можно это представить?»

[¶1] Here Ippolit Kirillovitch thought it necessary to describe the personality of Smerdyakov, “who had cut short his life in a fit of insanity.” He depicted him as a man of weak intellect, with a smattering of education, who had been thrown off his balance by philosophical ideas above his level and certain modern theories of duty, which he learnt in practice from the reckless life of his master, who was also perhaps his father—Fyodor Pavlovitch; and, theoretically, from various strange philosophical conversations with his master’s elder son, Ivan Fyodorovitch, who readily indulged in this diversion, probably feeling dull or wishing to amuse himself at the valet’s expense. “He spoke to me himself of his spiritual condition during the last few days at his father’s house,” Ippolit Kirillovitch explained; “but others too have borne witness to it—the prisoner himself, his brother, and the servant Grigory—that is, all who knew him well.

> Russian: Тут Ипполит Кириллович нашел нужным слегка очертить характер покойного Смердякова, «прекратившего жизнь свою в припадке болезненного умоисступления и помешательства». Он представил его человеком слабоумным, с зачатком некоторого смутного образования, сбитого с толку философскими идеями не под силу его уму и испугавшегося иных современных учений о долге и обязанности, широко преподанных ему практически — бесшабашною жизнию покойного его барина, а может быть и отца, Федора Павловича, а теоретически — разными странными философскими разговорами с старшим сыном барина, Иваном Федоровичем, охотно позволявшим себе это развлечение — вероятно, от скуки или от потребности насмешки, не нашедшей лучшего приложения. Он мне сам рассказывал о своем душевном состоянии в последние дни своего пребывания в доме своего барина,— пояснил Ипполит Кириллович,— но свидетельствуют о том же и другие: сам подсудимый, брат его и даже слуга Григорий, то есть все те, которые должны были знать его весьма близко.

[¶2] “Moreover, Smerdyakov, whose health was shaken by his attacks of epilepsy, had not the courage of a chicken. ‘He fell at my feet and kissed them,’ the prisoner himself has told us, before he realized how damaging such a statement was to himself. ‘He is an epileptic chicken,’ he declared about him in his characteristic language. And the prisoner chose him for his confidant (we have his own word for it) and he frightened him into consenting at last to act as a spy for him. In that capacity he deceived his master, revealing to the prisoner the existence of the envelope with the notes in it and the signals by means of which he could get into the house. How could he help telling him, indeed? ‘He would have killed me, I could see that he would have killed me,’ he said at the inquiry, trembling and shaking even before us, though his tormentor was by that time arrested and could do him no harm. ‘He suspected me at every instant. In fear and trembling I hastened to tell him every secret to pacify him, that he might see that I had not deceived him and let me off alive.’ Those are his own words. I wrote them down and I remember them. ‘When he began shouting at me, I would fall on my knees.’

> Russian: Кроме того, удрученный падучею болезнию, Смердяков был „труслив как курица“. „Он падал мне в ноги и целовал мои ноги,— сообщал нам сам подсудимый в ту минуту, когда еще не сознавал некоторой для себя невыгоды в таком сообщении,— это курица в падучей болезни“,— выразился он про него своим характерным языком. И вот его-то подсудимый (о чем и сам свидетельствует) выбирает в свои доверенные и запугивает настолько, что тот соглашается наконец служить ему шпионом и переносчиком. В этом качестве домашнего соглядатая он изменяет своему барину, сообщает подсудимому и о существовании пакета с деньгами, и про знаки, по которым можно проникнуть к барину,— да и как бы он мог не сообщить! „Убьют-с, видел прямо, что убьют меня-с“,— говорил он на следствии, трясясь и трепеща даже перед нами, несмотря на то, что запугавший его мучитель был уже сам тогда под арестом и не мог уже прийти наказать его. „Подозревали меня всякую минуту-с, сам в страхе и трепете, чтобы только их гнев утолить, спешил сообщать им всякую тайну-с, чтобы тем самым невинность мою перед ними видеть могли-с и живого на покаяние отпустили-с“. Вот собственные слова его, я их записал и запомнил: „Как закричит, бывало, на меня, я так на коленки перед ними и паду“.

[¶3] “He was naturally very honest and enjoyed the complete confidence of his master, ever since he had restored him some money he had lost. So it may be supposed that the poor fellow suffered pangs of remorse at having deceived his master, whom he loved as his benefactor. Persons severely afflicted with epilepsy are, so the most skillful doctors tell us, always prone to continual and morbid self-reproach. They worry over their ‘wickedness,’ they are tormented by pangs of conscience, often entirely without cause; they exaggerate and often invent all sorts of faults and crimes. And here we have a man of that type who had really been driven to wrong-doing by terror and intimidation.

> Russian: Будучи высокочестным от природы своей молодым человеком и войдя тем в доверенность своего барина, отличившего в нем эту честность, когда тот возвратил ему потерянные им деньги, несчастный Смердяков, надо думать, страшно мучился раскаянием в измене своему барину, которого любил как своего благодетеля. Сильно страдающие от падучей болезни, по свидетельству глубочайших психиатров, всегда наклонны к беспрерывному и, конечно, болезненному самообвинению. Они мучаются от своей „виновности“ в чем-то и перед кем-то, мучаются угрызениями совести, часто, даже безо всякого основания, преувеличивают и даже сами выдумывают на себя разные вины и преступления. И вот подобный-то субъект становится действительно виновным и преступным от страху и от запугивания.

[¶4] “He had, besides, a strong presentiment that something terrible would be the outcome of the situation that was developing before his eyes. When Ivan Fyodorovitch was leaving for Moscow, just before the catastrophe, Smerdyakov besought him to remain, though he was too timid to tell him plainly what he feared. He confined himself to hints, but his hints were not understood.

> Russian: Кроме того, он сильно предчувствовал, что из слагающихся на глазах его обстоятельств может выйти нечто недоброе. Когда старший сын Федора Павловича, Иван Федорович, перед самою катастрофой уезжал в Москву, Смердяков умолял его остаться, не смея, однако же, по трусливому обычаю своему, высказать ему все опасения свои в виде ясном и категорическом. Он лишь удовольствовался намеками, но намеков не поняли.

[¶5] “It must be observed that he looked on Ivan Fyodorovitch as a protector, whose presence in the house was a guarantee that no harm would come to pass. Remember the phrase in Dmitri Karamazov’s drunken letter, ‘I shall kill the old man, if only Ivan goes away.’ So Ivan Fyodorovitch’s presence seemed to every one a guarantee of peace and order in the house.

> Russian: Надо заметить, что в Иване Федоровиче он видел как бы свою защиту, как бы гарантию в том, что пока тот дома, то не случится беды. Вспомните выражение в «пьяном» письме Дмитрия Карамазова: „Убью старика, если только уедет Иван“; стало быть, присутствие Ивана Федоровича казалось всем как бы гарантией тишины и порядка в доме.

[¶6] “But he went away, and within an hour of his young master’s departure Smerdyakov was taken with an epileptic fit. But that’s perfectly intelligible. Here I must mention that Smerdyakov, oppressed by terror and despair of a sort, had felt during those last few days that one of the fits from which he had suffered before at moments of strain, might be coming upon him again. The day and hour of such an attack cannot, of course, be foreseen, but every epileptic can feel beforehand that he is likely to have one. So the doctors tell us. And so, as soon as Ivan Fyodorovitch had driven out of the yard, Smerdyakov, depressed by his lonely and unprotected position, went to the cellar. He went down the stairs wondering if he would have a fit or not, and what if it were to come upon him at once. And that very apprehension, that very wonder, brought on the spasm in his throat that always precedes such attacks, and he fell unconscious into the cellar. And in this perfectly natural occurrence people try to detect a suspicion, a hint that he was shamming an attack _on purpose_. But, if it were on purpose, the question arises at once, what was his motive? What was he reckoning on? What was he aiming at? I say nothing about medicine: science, I am told, may go astray: the doctors were not able to discriminate between the counterfeit and the real. That may be so, but answer me one question: what motive had he for such a counterfeit? Could he, had he been plotting the murder, have desired to attract the attention of the household by having a fit just before?

> Russian: И вот он-то и уезжает, а Смердяков тотчас же, почти через час по отъезде молодого барина, упадает в падучей болезни. Но это совершенно понятно. Здесь надо упомянуть, что, удрученный страхами и своего рода отчаянием, Смердяков в последние дни особенно ощущал в себе возможность приближения припадков падучей, которая и прежде всегда случалась с ним в минуты нравственного напряжения и потрясения. День и час этих припадков угадать, конечно, нельзя, но расположение к припадку каждый эпилептик ощутить в себе может заранее. Так говорит медицина. И вот только что съезжает со двора Иван Федорович, как Смердяков, под впечатлением своего, так сказать, сиротства и своей беззащитности, идет за домашним делом в погреб, спускается вниз по лестнице и думает: „Будет или не будет припадок, а что, коль сейчас придет?“ И вот именно от этого настроения, от этой мнительности, от этих вопросов и схватывает его горловая спазма, всегда предшествующая падучей, и он летит стремглав без сознания на дно погреба. И вот, в этой самой естественной случайности ухищряются видеть какое-то подозрение, какое-то указание, какой-то намек на то, что он нарочно притворился больным! Но если нарочно, то является тотчас вопрос: для чего же? Из какого расчета, с какою же целью? Я уже не говорю про медицину; наука, дескать, лжет, наука ошибается, доктора не сумели отличить истины от притворства,— пусть, пусть, но ответьте же мне, однако, на вопрос: для чего ему было притворяться? Не для того ли, чтобы, замыслив убийство, обратить на себя случившимся припадком заранее и поскорее внимание в доме?

[¶7] “You see, gentlemen of the jury, on the night of the murder, there were five persons in Fyodor Pavlovitch’s—Fyodor Pavlovitch himself (but he did not kill himself, that’s evident); then his servant, Grigory, but he was almost killed himself; the third person was Grigory’s wife, Marfa Ignatyevna, but it would be simply shameful to imagine her murdering her master. Two persons are left—the prisoner and Smerdyakov. But, if we are to believe the prisoner’s statement that he is not the murderer, then Smerdyakov must have been, for there is no other alternative, no one else can be found. That is what accounts for the artful, astounding accusation against the unhappy idiot who committed suicide yesterday. Had a shadow of suspicion rested on any one else, had there been any sixth person, I am persuaded that even the prisoner would have been ashamed to accuse Smerdyakov, and would have accused that sixth person, for to charge Smerdyakov with that murder is perfectly absurd.

> Russian: Видите ли, господа присяжные заседатели, в доме Федора Павловича в ночь преступления было и перебывало пять человек: во-первых, сам Федор Павлович, но ведь не он же убил себя, это ясно; во-вторых, слуга его Григорий, но ведь того самого чуть не убили, в-третьих, жена Григория, служанка Марфа Игнатьева, но представить ее убийцей своего барина просто стыдно. Остаются, стало быть, на виду два человека: подсудимый и Смердяков. Но так как подсудимый уверяет, что убил не он, то, стало быть, должен был убить Смердяков, другого выхода нет, ибо никого другого нельзя найти, никакого другого убийцы не подберешь. Вот, вот, стало быть, откуда произошло это «хитрое» и колоссальное обвинение на несчастного, вчера покончившего с собой идиота! Именно только по тому одному, что другого некого подобрать! Будь хоть тень, хоть подозрение на кого другого, на какое-нибудь шестое лицо, то я убежден, что даже сам подсудимый постыдился бы показать тогда на Смердякова, а показал бы на это шестое лицо, ибо обвинять Смердякова в этом убийстве есть совершенный абсурд.

[¶8] “Gentlemen, let us lay aside psychology, let us lay aside medicine, let us even lay aside logic, let us turn only to the facts and see what the facts tell us. If Smerdyakov killed him, how did he do it? Alone or with the assistance of the prisoner? Let us consider the first alternative—that he did it alone. If he had killed him it must have been with some object, for some advantage to himself. But not having a shadow of the motive that the prisoner had for the murder—hatred, jealousy, and so on—Smerdyakov could only have murdered him for the sake of gain, in order to appropriate the three thousand roubles he had seen his master put in the envelope. And yet he tells another person—and a person most closely interested, that is, the prisoner—everything about the money and the signals, where the envelope lay, what was written on it, what it was tied up with, and, above all, told him of those signals by which he could enter the house. Did he do this simply to betray himself, or to invite to the same enterprise one who would be anxious to get that envelope for himself? ‘Yes,’ I shall be told, ‘but he betrayed it from fear.’ But how do you explain this? A man who could conceive such an audacious, savage act, and carry it out, tells facts which are known to no one else in the world, and which, if he held his tongue, no one would ever have guessed!

> Russian: Господа, оставим психологию, оставим медицину, оставим даже самую логику, обратимся лишь к фактам, к одним только фактам, и посмотрим, что скажут нам факты. Убил Смердяков, но как? Один или в сообществе с подсудимым? Рассмотрим сперва первый случай, то есть, что Смердяков убивает один. Конечно, если убил, то для чего же нибудь, из какой-нибудь выгоды. Но, не имея ни тени мотивов к убийству из таких, какие имел подсудимый, то есть ненависти, ревности и проч., и проч., Смердяков, без сомнения, мог убить только лишь из-за денег, чтобы присвоить себе именно эти три тысячи, которые сам же видел, как барин его укладывал в пакет. И вот, замыслив убийство, он заранее сообщает другому лицу — и к тому же в высочайшей степени заинтересованному лицу, именно подсудимому,— все обстоятельства о деньгах и знаках: где лежит пакет, что именно на пакете написано, чем он обернут, а главное, главное сообщает про эти „знаки“, которыми к барину можно пройти. Что ж, он прямо, чтоб выдать себя, это делает? Или чтобы найти себе соперника, который, пожалуй, и сам пожелает войти и приобресть пакет? Да, скажут мне, но ведь он сообщил от страху. Но как же это? Человек, не смигнувший задумать такое бесстрашное и зверское дело и потом исполнить его,— сообщает такие известия, которые знает только он в целом мире и о которых, если бы только он об них умолчал, никто и не догадался бы никогда в целом мире.

[¶9] “No, however cowardly he might be, if he had plotted such a crime, nothing would have induced him to tell any one about the envelope and the signals, for that was as good as betraying himself beforehand. He would have invented something, he would have told some lie if he had been forced to give information, but he would have been silent about that. For, on the other hand, if he had said nothing about the money, but had committed the murder and stolen the money, no one in the world could have charged him with murder for the sake of robbery, since no one but he had seen the money, no one but he knew of its existence in the house. Even if he had been accused of the murder, it could only have been thought that he had committed it from some other motive. But since no one had observed any such motive in him beforehand, and every one saw, on the contrary, that his master was fond of him and honored him with his confidence, he would, of course, have been the last to be suspected. People would have suspected first the man who had a motive, a man who had himself declared he had such motives, who had made no secret of it; they would, in fact, have suspected the son of the murdered man, Dmitri Fyodorovitch. Had Smerdyakov killed and robbed him, and the son been accused of it, that would, of course, have suited Smerdyakov. Yet are we to believe that, though plotting the murder, he told that son, Dmitri, about the money, the envelope, and the signals? Is that logical? Is that clear? “When the day of the murder planned by Smerdyakov came, we have him falling downstairs in a _feigned_ fit—with what object? In the first place that Grigory, who had been intending to take his medicine, might put it off and remain on guard, seeing there was no one to look after the house, and, in the second place, I suppose, that his master seeing that there was no one to guard him, and in terror of a visit from his son, might redouble his vigilance and precaution. And, most of all, I suppose that he, Smerdyakov, disabled by the fit, might be carried from the kitchen, where he always slept, apart from all the rest, and where he could go in and out as he liked, to Grigory’s room at the other end of the lodge, where he was always put, shut off by a screen three paces from their own bed. This was the immemorial custom established by his master and the kind-hearted Marfa Ignatyevna, whenever he had a fit. There, lying behind the screen, he would most likely, to keep up the sham, have begun groaning, and so keeping them awake all night (as Grigory and his wife testified). And all this, we are to believe, that he might more conveniently get up and murder his master!

> Russian: Нет, уж как бы ни был труслив человек, а уж если такое дело задумал, то уже ни за что бы не сказал никому по крайней мере про пакет и про знаки, ибо это значило бы вперед всего себя выдать. Что-нибудь выдумал бы нарочно, что-нибудь налгал бы другое, если уж от него непременно требовали известий, а уж об этом бы умолчал! Напротив, повторяю это, если б он промолчал хоть только об деньгах, а потом убил и присвоил эти деньги себе, то никто бы никогда в целом мире не мог обвинить его по крайней мере в убийстве для грабежа, ибо денег этих ведь никто, кроме него, не видал, никто не знал, что они существуют в доме. Если бы даже и обвинили его, то непременно сочли бы, что он из другого какого-нибудь мотива убил. Но так как мотивов этих за ним никто предварительно не при метил, а все видели, напротив, что он барином любим, почтен бариновою доверенностью, то, конечно бы, его последнего и заподозрили, а заподозрили бы прежде всего такого, который бы имел эти мотивы, кто сам кричал, что имеет эти мотивы, кто их не скрывал, перед всеми обнаруживал, одним словом, заподозрили бы сына убитого, Дмитрия Федоровича. Смердяков бы убил и ограбил, а сына бы обвинили — ведь Смердякову-убийце уж конечно было бы это выгодно? Ну, так вот этому-то сыну Дмитрию Смердяков, замыслив убийство, и сообщает вперед про деньги, про пакет и про знаки — как это логично, как это ясно! Приходит день замышленного Смердяковым убийства, и вот он летит с ног, притворившись, в припадке падучей болезни, для чего? Уж конечно, для того, чтобы, во-первых, слуга Григорий, замысливший свое лечение и, видя, что совершенно некому стеречь дом, может быть, отложил бы свое лечение и сел караулить. Во-вторых, конечно для того, чтобы сам барин, видя, что его никто не караулит, и страшно опасаясь прихода сына, чего не скрывал, усугубил свою недоверчивость и свою осторожность. Наконец, и главное, конечно для того, чтоб его, Смердякова, разбитого припадком, тотчас же перенесли из кухни, где он всегда отдельно ото всех ночевал и где имел свой особенный вход и выход, в другой конец флигеля, в комнатку Григория, к ним обоим за перегородку, в трех шагах от их собственной постели, как всегда это бывало, спокон века, чуть только его разбивала падучая, по распоряжениям барина и сердобольной Марфы Игнатьевны. Там, лежа за перегородкой, он, вероятнее всего, чтоб вернее изобразиться больным, начнет, конечно, стонать, то есть будить их всю ночь (как и было, по показанию Григория и жены его),— и всё это, всё это для того, чтоб тем удобнее вдруг встать и потом убить барина!

[¶10] “But I shall be told that he shammed illness on purpose that he might not be suspected and that he told the prisoner of the money and the signals to tempt him to commit the murder, and when he had murdered him and had gone away with the money, making a noise, most likely, and waking people, Smerdyakov got up, am I to believe, and went in—what for? To murder his master a second time and carry off the money that had already been stolen? Gentlemen, are you laughing? I am ashamed to put forward such suggestions, but, incredible as it seems, that’s just what the prisoner alleges. When he had left the house, had knocked Grigory down and raised an alarm, he tells us Smerdyakov got up, went in and murdered his master and stole the money! I won’t press the point that Smerdyakov could hardly have reckoned on this beforehand, and have foreseen that the furious and exasperated son would simply come to peep in respectfully, though he knew the signals, and beat a retreat, leaving Smerdyakov his booty. Gentlemen of the jury, I put this question to you in earnest; when was the moment when Smerdyakov could have committed his crime? Name that moment, or you can’t accuse him.

> Russian: Но скажут мне, может быть, он именно притворился, чтоб на него, как на больного, не подумали, а подсудимому сообщил про деньги и про знаки именно для того, чтоб тот соблазнился и сам пришел, и убил, и когда, видите ли, тот, убив, уйдет и унесет деньги и при этом, пожалуй, нашумит, нагремит, разбудит свидетелей, то тогда, видите ли, встанет и Смердяков, и пойдет — ну, что же делать пойдет? А вот именно пойдет в другой раз убить барина и в другой раз унести уже унесенные деньги. Господа, вы смеетесь? Мне самому стыдно делать такие предположения, а между тем, представьте себе это, именно ведь подсудимый это самое и утверждает: после меня, дескать, когда я уже вышел из дому, повалив Григория и наделав тревоги, он встал, пошел, убил и ограбил. Уж я и не говорю про то, как бы мог Смердяков рассчитать это всё заранее и всё предузнать как по пальцам, то есть что раздраженный и бешеный сын придет единственно для того только, чтобы почтительно заглянуть в окно и, обладая знаками, отретироваться, оставив ему, Смердякову, всю добычу! Господа, я серьезно ставлю вопрос: где тот момент, когда Смердяков совершил свое преступление? Укажите этот момент, ибо без этого нельзя обвинять. „А может быть, падучая была настоящая.

[¶11] “But, perhaps, the fit was a real one, the sick man suddenly recovered, heard a shout, and went out. Well—what then? He looked about him and said, ‘Why not go and kill the master?’ And how did he know what had happened, since he had been lying unconscious till that moment? But there’s a limit to these flights of fancy. “‘Quite so,’ some astute people will tell me, ‘but what if they were in agreement? What if they murdered him together and shared the money—what then?’ A weighty question, truly! And the facts to confirm it are astounding. One commits the murder and takes all the trouble while his accomplice lies on one side shamming a fit, apparently to arouse suspicion in every one, alarm in his master and alarm in Grigory. It would be interesting to know what motives could have induced the two accomplices to form such an insane plan.

> Russian: Больной вдруг очнулся, услыхал крик, вышел“ — ну и что же? Посмотрел да и сказал себе: дай пойду убью барина? А почему он узнал, что тут было, что тут происходило, ведь он до сих пор лежал в беспамятстве? А впрочем, господа, есть предел и фантазиям. „Так-с,— скажут тонкие люди,— а ну как оба были в согласии, а ну как это они оба вместе убили и денежки поделили, ну тогда как же?“ Да, действительно, подозрение важное, и во-первых — тотчас же колоссальные улики, его подтверждающие: один убивает и берет все труды на себя, а другой сообщник лежит на боку, притворившись в падучей,— именно для того, чтобы предварительно возбудить во всех подозрение, тревогу в барине, тревогу в Григории. Любопытно, из каких мотивов оба сообщника могли бы выдумать именно такой сумасшедший план?

[¶12] “But perhaps it was not a case of active complicity on Smerdyakov’s part, but only of passive acquiescence; perhaps Smerdyakov was intimidated and agreed not to prevent the murder, and foreseeing that he would be blamed for letting his master be murdered, without screaming for help or resisting, he may have obtained permission from Dmitri Karamazov to get out of the way by shamming a fit—‘you may murder him as you like; it’s nothing to me.’ But as this attack of Smerdyakov’s was bound to throw the household into confusion, Dmitri Karamazov could never have agreed to such a plan. I will waive that point however. Supposing that he did agree, it would still follow that Dmitri Karamazov is the murderer and the instigator, and Smerdyakov is only a passive accomplice, and not even an accomplice, but merely acquiesced against his will through terror. “But what do we see? As soon as he is arrested the prisoner instantly throws all the blame on Smerdyakov, not accusing him of being his accomplice, but of being himself the murderer. ‘He did it alone,’ he says. ‘He murdered and robbed him. It was the work of his hands.’ Strange sort of accomplices who begin to accuse one another at once! And think of the risk for Karamazov. After committing the murder while his accomplice lay in bed, he throws the blame on the invalid, who might well have resented it and in self-preservation might well have confessed the truth. For he might well have seen that the court would at once judge how far he was responsible, and so he might well have reckoned that if he were punished, it would be far less severely than the real murderer. But in that case he would have been certain to make a confession, yet he has not done so. Smerdyakov never hinted at their complicity, though the actual murderer persisted in accusing him and declaring that he had committed the crime alone.

> Russian: Но, может быть, это было вовсе не активное сообщество со стороны Смердякова, а, так сказать, пассивное и страдальческое: может быть, запуганный Смердяков согласился лишь не сопротивляться убийству и, предчувствуя, что его же ведь обвинят, что он дал убить барина, не кричал, не сопротивлялся,— заранее выговорил себе у Дмитрия Карамазова позволение пролежать это время как бы в падучей, „а ты там убивай себе как угодно, моя изба с краю“. Но если и так, то так как и опять-таки эта падучая должна была произвести в доме переполох, предвидя это, Дмитрий Карамазов уж никак не мог бы согласиться на такой уговор. Но я уступаю, пусть он согласился; так ведь все-таки вышло бы тогда, что Дмитрий Карамазов убийца, прямой убийца и зачинщик, а Смердяков лишь пассивный участник, да и не участник даже, а лишь попуститель от страха и против воли, ведь суд-то это бы уже непременно мог различить, и вот, что же мы видим? Только что арестовали подсудимого, как он мигом сваливает всё на одного Смердякова и его одного обвиняет. Не в сообщничестве с собой обвиняет, а его одного: один, дескать, он это сделал, он убил и ограбил, его рук дело! Ну что это за сообщники, которые тотчас же начинают говорить один на другого,— да этого никогда не бывает. И заметьте, какой риск для Карамазова: он главный убийца, а тот не главный, тот только попуститель и пролежал за перегородкой, и вот он сваливает на лежачего. Так ведь тот, лежачий-то, мог рассердиться, и из-за одного только самосохранения поскорее объявить правду истинную: оба, дескать, участвовали, только я не убивал, а лишь дозволил и попустил, от страху. Ведь он же, Смердяков, мог понять, что суд тотчас бы различил степень его виновности, а стало быть, мог и рассчитать, что если его и накажут, то несравненно ничтожнее, чем того, главного убийцу, желающего всё свалить на него. Но тогда, стало быть, уж поневоле сделал бы признание. Этого мы, однако же, не видали. Смердяков и не заикнулся о сообщничестве, несмотря на то, что убийца твердо обвинял его и всё время указывал на него как на убийцу единственного.

[¶13] “What’s more, Smerdyakov at the inquiry volunteered the statement that it was _he_ who had told the prisoner of the envelope of notes and of the signals, and that, but for him, he would have known nothing about them. If he had really been a guilty accomplice, would he so readily have made this statement at the inquiry? On the contrary, he would have tried to conceal it, to distort the facts or minimize them. But he was far from distorting or minimizing them. No one but an innocent man, who had no fear of being charged with complicity, could have acted as he did. And in a fit of melancholy arising from his disease and this catastrophe he hanged himself yesterday. He left a note written in his peculiar language, ‘I destroy myself of my own will and inclination so as to throw no blame on any one.’ What would it have cost him to add: ‘I am the murderer, not Karamazov’? But that he did not add. Did his conscience lead him to suicide and not to avowing his guilt?

> Russian: Мало того: Смердяков же и открыл следствию, что о пакете с деньгами и о знаках сообщил подсудимому он сам и что без него тот и не узнал бы ничего. Если б он был действительно в сообщничестве и виновен, сообщил ли бы он так легко об этом следствию, то есть что это всё он сам сообщил подсудимому? Напротив, стал бы запираться и уж непременно искажать факты и уменьшать их. Но он не искажал и не уменьшал. Так может делать только невинный, не боящийся, что его обвинят в сообщничестве. И вот он, в припадке болезненной меланхолии от своей падучей и от всей этой разразившейся катастрофы, вчера повесился. Повесившись, оставил записку, писанную своеобразным слогом: „Истребляю себя своею волей и охотой, чтобы никого не винить“. Ну что б ему прибавить в записке: убийца я, а не Карамазов. Но этого он не прибавил: на одно совести хватило, а на другое нет?

[¶14] “And what followed? Notes for three thousand roubles were brought into the court just now, and we were told that they were the same that lay in the envelope now on the table before us, and that the witness had received them from Smerdyakov the day before. But I need not recall the painful scene, though I will make one or two comments, selecting such trivial ones as might not be obvious at first sight to every one, and so may be overlooked. In the first place, Smerdyakov must have given back the money and hanged himself yesterday from remorse. And only yesterday he confessed his guilt to Ivan Karamazov, as the latter informs us. If it were not so, indeed, why should Ivan Fyodorovitch have kept silence till now? And so, if he has confessed, then why, I ask again, did he not avow the whole truth in the last letter he left behind, knowing that the innocent prisoner had to face this terrible ordeal the next day?

> Russian: И что же: давеча сюда, в суд, приносят деньги, три тысячи рублей,— „те самые, дескать, которые лежали вот в этом самом пакете, что на столе с вещественными доказательствами, получил, дескать, вчера от Смердякова“. Но вы, господа присяжные заседатели, сами помните грустную давешнюю картину. Я не возобновлю подробностей, однако же позволю себе сделать лишь два-три соображения, выбирая из самых незначительнейших,— именно потому, что они незначительны, а стало быть, не всякому придут в голову и забудутся. Во-первых, и опять-таки: от угрызения совести Смердяков вчера отдал деньги и сам повесился. (Ибо без угрызений совести он бы денег не отдал). И уж конечно только вчера вечером в первый раз признался Ивану Карамазову в своем преступлении, как объявил и сам Иван Карамазов, иначе зачем бы он молчал до сих пор? Итак, он признался, почему же, опять повторю это, в предсмертной записке не объявил нам всей правды, зная, что завтра же для безвинного подсудимого страшный суд?

[¶15] “The money alone is no proof. A week ago, quite by chance, the fact came to the knowledge of myself and two other persons in this court that Ivan Fyodorovitch had sent two five per cent. coupons of five thousand each—that is, ten thousand in all—to the chief town of the province to be changed. I only mention this to point out that any one may have money, and that it can’t be proved that these notes are the same as were in Fyodor Pavlovitch’s envelope.

> Russian: Одни деньги ведь не доказательство. Мне, например, и еще двум лицам в этой зале совершенно случайно стал известен, еще неделю назад, один факт, именно, что Иван Федорович Карамазов посылал в губернский город для размена два пятипроцентные билета по пяти тысяч каждый, всего, стало быть, на десять тысяч. Я только к тому, что деньги у всех могут случиться к данному сроку и что, принеся три тысячи, нельзя доказать непременно, что это вот те самые деньги, вот именно из того самого ящика или пакета.

[¶16] “Ivan Karamazov, after receiving yesterday a communication of such importance from the real murderer, did not stir. Why didn’t he report it at once? Why did he put it all off till morning? I think I have a right to conjecture why. His health had been giving way for a week past: he had admitted to a doctor and to his most intimate friends that he was suffering from hallucinations and seeing phantoms of the dead: he was on the eve of the attack of brain fever by which he has been stricken down to-day. In this condition he suddenly heard of Smerdyakov’s death, and at once reflected, ‘The man is dead, I can throw the blame on him and save my brother. I have money. I will take a roll of notes and say that Smerdyakov gave them me before his death.’ You will say that was dishonorable: it’s dishonorable to slander even the dead, and even to save a brother. True, but what if he slandered him unconsciously? What if, finally unhinged by the sudden news of the valet’s death, he imagined it really was so? You saw the recent scene: you have seen the witness’s condition. He was standing up and was speaking, but where was his mind?

> Russian: Наконец, Иван Карамазов, получив вчера такое важное сообщение от настоящего убийцы, пребывает в покое. Но почему бы ему не заявить об этом тотчас же? Почему он отложил всё до утра? Полагаю, что имею право догадываться почему: уже неделю как расстроенный в своем здоровье, сам признавшийся доктору и близким своим, что видит видения, что встречает уже умерших людей; накануне белой горячки, которая сегодня именно и поразила его, он, внезапно узнав о кончине Смердякова, вдруг составляет себе следующее рассуждение: „Человек мертв, на него сказать можно, а брата спасу. Деньги же есть у меня: возьму пачку и скажу, что Смердяков пред смертью мне отдал“. Вы скажете, это нечестно; хоть на мертвого, но нечестно же лгать, даже и для спасения брата? Так, ну а что, если он солгал бессознательно, если он сам вообразил, что так и было, именно окончательно пораженный в рассудке своем известием об этой внезапной смерти лакея? Вы ведь видели давешнюю сцену, видели, в каком положении был этот человек. Он стоял на ногах и говорил, но где был ум его?

[¶17] “Then followed the document, the prisoner’s letter written two days before the crime, and containing a complete program of the murder. Why, then, are we looking for any other program? The crime was committed precisely according to this program, and by no other than the writer of it. Yes, gentlemen of the jury, it went off without a hitch! He did not run respectfully and timidly away from his father’s window, though he was firmly convinced that the object of his affections was with him. No, that is absurd and unlikely! He went in and murdered him. Most likely he killed him in anger, burning with resentment, as soon as he looked on his hated rival. But having killed him, probably with one blow of the brass pestle, and having convinced himself, after careful search, that she was not there, he did not, however, forget to put his hand under the pillow and take out the envelope, the torn cover of which lies now on the table before us.

> Russian: За давешним показанием горячечного последовал документ, письмо подсудимого к госпоже Верховцевой, писанное им за два дня до совершения преступления, с подробною программой преступления вперед. Ну так чего же мы ищем программу и ее составителей? Точь-в-точь по этой программе и совершилось, и совершилось не кем другим, как ее составителем. Да, господа присяжные заседатели, „совершилось как по писаному!“ И вовсе, вовсе мы не бежали почтительно и боязливо от отцова окошка, да еще в твердой уверенности, что у того теперь наша возлюбленная. Нет, это нелепо и неправдоподобно. Он вошел и — покончил дело. Вероятно, он убил в раздражении, разгоревшись злобой, только что взглянул на своего ненавистника и соперника, но убив, что сделал, может быть, одним разом, одним взмахом руки, вооруженной медным пестом, и убедившись затем уже после подробного обыска, что ее тут нет, он, однако же, не забыл засунуть руку под подушку и достать конверт с деньгами, разорванная обложка которого лежит теперь здесь на столе с вещественными доказательствами.

[¶18] “I mention this fact that you may note one, to my thinking, very characteristic circumstance. Had he been an experienced murderer and had he committed the murder for the sake of gain only, would he have left the torn envelope on the floor as it was found, beside the corpse? Had it been Smerdyakov, for instance, murdering his master to rob him, he would have simply carried away the envelope with him, without troubling himself to open it over his victim’s corpse, for he would have known for certain that the notes were in the envelope—they had been put in and sealed up in his presence—and had he taken the envelope with him, no one would ever have known of the robbery. I ask you, gentlemen, would Smerdyakov have behaved in that way? Would he have left the envelope on the floor?

> Russian: Я говорю к тому, чтобы вы заметили одно обстоятельство, по-моему прехарактерное. Будь это опытный убийца и именно убийца с целью одного грабежа,— ну, оставил ли бы он обложку конверта на полу, в том виде, как нашли ее подле трупа? Ну будь это, например, Смердяков, убивающий для грабежа,— да он бы просто унес весь пакет с собой, вовсе не трудясь распечатывать над трупом жертвы своей; так как знал наверно, что в пакете есть деньги — ведь при нем же их вкладывали и запечатывали,— а ведь унеси он пакет совсем, и тогда становится неизвестным, существовало ли ограбление? Я вас спрашиваю, господа присяжные, поступил ли бы так Смердяков, оставил ли бы он конверт на полу?

[¶19] “No, this was the action of a frantic murderer, a murderer who was not a thief and had never stolen before that day, who snatched the notes from under the pillow, not like a thief stealing them, but as though seizing his own property from the thief who had stolen it. For that was the idea which had become almost an insane obsession in Dmitri Karamazov in regard to that money. And pouncing upon the envelope, which he had never seen before, he tore it open to make sure whether the money was in it, and ran away with the money in his pocket, even forgetting to consider that he had left an astounding piece of evidence against himself in that torn envelope on the floor. All because it was Karamazov, not Smerdyakov, he didn’t think, he didn’t reflect, and how should he? He ran away; he heard behind him the servant cry out; the old man caught him, stopped him and was felled to the ground by the brass pestle.

> Russian: Нет, именно так должен был поступить убийца исступленный, уже плохо рассуждающий, убийца не вор и никогда ничего до тех пор не укравший, да и теперь-то вырвавший из-под постели деньги не как вор укравший, а как свою же вещь у вора укравшего унесший — ибо таковы именно были идеи Дмитрия Карамазова об этих трех тысячах, дошедшие в нем до мании. И вот, захватив пакет, которого он прежде никогда не видал, он и рвет обложку, чтоб удостовериться, есть ли деньги, затем бежит с деньгами в кармане, даже и подумать забыв, что оставляет на полу колоссальнейшее на себя обвинение в виде разорванной обложки. Всё потому, что Карамазов, а не Смердяков, не подумал, не сообразил, да и где ему! Он убегает, он слышит вопль настигающего его слуги, слуга хватает его, останавливает и падает, пораженный медным пестом.

[¶20] “The prisoner, moved by pity, leapt down to look at him. Would you believe it, he tells us that he leapt down out of pity, out of compassion, to see whether he could do anything for him. Was that a moment to show compassion? No; he jumped down simply to make certain whether the only witness of his crime were dead or alive. Any other feeling, any other motive would be unnatural. Note that he took trouble over Grigory, wiped his head with his handkerchief and, convincing himself he was dead, he ran to the house of his mistress, dazed and covered with blood. How was it he never thought that he was covered with blood and would be at once detected? But the prisoner himself assures us that he did not even notice that he was covered with blood. That may be believed, that is very possible, that always happens at such moments with criminals. On one point they will show diabolical cunning, while another will escape them altogether. But he was thinking at that moment of one thing only—where was _she_? He wanted to find out at once where she was, so he ran to her lodging and learnt an unexpected and astounding piece of news—she had gone off to Mokroe to meet her first lover.”

> Russian: Подсудимый соскакивает к нему вниз из жалости. Представьте, он вдруг уверяет нас, что он соскочил тогда к нему вниз из жалости, из сострадания, чтобы посмотреть, не может ли ему чем помочь. Ну такова ли эта минута, чтобы выказать подобное сострадание? Нет, он соскочил именно для того, чтоб убедиться: жив ли единственный свидетель его злодеяния? Всякое другое чувство, всякий другой мотив были бы неестественны! Заметьте, он над Григорием трудится, обтирает ему платком голову и, убедясь, что он мертв, как потерянный, весь в крови, прибегает опять туда, в дом своей возлюбленной — как же не подумал он, что он весь в крови и что его тотчас изобличат? Но подсудимый сам уверяет нас, что он даже и внимания не обратил, что весь в крови; это допустить можно, это очень возможно, это всегда бывает в такие минуты с преступниками. На одно — адский расчет, а на другое не хватает соображения. Но он думал в ту минуту лишь о том, где она. Ему надо было поскорее узнать, где она, и вот он прибегает в ее квартиру и узнает неожиданное и колоссальнейшее для себя известие: она уехала в Мокрое со своим „прежним“, „бесспорным“!»
