---
title: "Egyptian Nights · Египетские ночи"
author: "Alexander Pushkin"
translator: "T. Keane"
title_ru: "Египетские ночи"
author_ru: "Александр Пушкин"
languages: [ru, en]
shelf: "Literature"
url: https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/
cite: "Alexander Pushkin, tr. T. Keane, Egyptian Nights · Египетские ночи. Scriptura (scriptura.si), https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/"
---

# Egyptian Nights · Египетские ночи

*Alexander Pushkin, tr. T. Keane*

Russian: Египетские ночи, Александр Пушкин

A Petersburg poet and a poor Neapolitan improviser who turns any theme into verse, Cleopatra’s terrible bargain among them. Pushkin left it unfinished.

> English: the chapter epigraphs, which T. Keane did not translate, are a Laurentium Cultural Industries project translation (24 October 2026).

## Contents

1. [Chapter I](https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/1.md)
2. [Chapter II](https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/2.md)
3. [Chapter III](https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/3.md)

## 1. Chapter I

Source: https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/1/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/1/#p-N

[¶0] — Who is that man?
— Oh, he is a very great talent; he does whatever he likes with his voice.
— Then, madame, he ought to make himself a pair of breeches with it.

> Russian: — Quel est cet homme?
— На c'est un bien grand talent, il fait de sa voix tout ce qu'il veut.
— Il devrait bien, madame, s'en faire une culotte.

[¶1] Charsky was one of the native-born inhabitants of St. Petersburg. He was not yet thirty years of age; he was not married; the service did not oppress him too heavily. His late uncle, having been a vice-governor in the good old times, had left him a respectable estate. His life was a very agreeable one, but he had the misfortune to write and print verses. In the journals he was called “poet,” and in the ante-rooms “author.”

> Russian: Чарский был один из коренных жителей Петербурга. Ему не было еще тридцати лет; он не был женат; служба не обременяла его. Покойный дядя его, бывший виц-губернатором в хорошее время, оставил ему порядочное имение. Жизнь его могла быть очень приятна; но он имел несчастие писать и печатать стихи. В журналах звали его поэтом, а в лакейских сочинителем.

[¶2] In spite of the great privileges which verse-makers enjoy (we must confess that, except the right of using the accusative instead of the genitive, and other so-called poetical licenses of a similar kind, we fail to see what are the particular privileges of Russian poets), in spite of their every possible privilege, these persons are compelled to endure a great deal of unpleasantness. The bitterest misfortune of all, the most intolerable for the poet, is the appellation with which he is branded, and which will always cling to him. The public look upon him as their own property; in their opinion, he was created for their especial benefit and pleasure. Should he return from the country, the first person who meets him accosts him with: “Haven’t you brought anything new for us?” Should the derangement of his affairs, or the illness of some being dear to him, cause him to become lost in thoughtful reflection, immediately a trite smile accompanies the trite exclamation: “No doubt he is composing something!” Should he happen to fall in love, his beauty purchases an album at the English warehouse, and expects an elegy. Should he call upon a man whom he hardly knows, to talk about serious matters of business, the latter quickly calls his son and compels him to read some of the verses of so-and-so, and the lad regales the poet with some of his lame productions. And these are but the flowers of, the calling; what then must be the fruits! Charsky acknowledged that the compliments, the questions, the albums, and the little boys bored him to such an extent, that he was constantly compelled to restrain himself from committing some act of rudeness.

> Russian: Несмотря на великие преимущества, коими пользуются стихотворцы (признаться: кроме права ставить винительный падеж вместо родительного и еще кой-каких, так называемых поэтических вольностей, мы никаких особенных преимуществ за русскими стихотворцами не ведаем) — как бы то ни было, несмотря на всевозможные их преимущества, эти люди подвержены большим невыгодам и неприятностям. Зло самое горькое, самое нестерпимое для стихотворца есть его звание и прозвище, которым он заклеймен и которое никогда от него не отпадает. Публика смотрит на него как на свою собственность; по ее мнению, он рожден для ее пользы и удовольствия. Возвратится ли он из деревни, первый встречный спрашивает его: не привезли ли вы нам чего-нибудь новенького? Задумается ли он о расстроенных своих делах, о болезни милого ему человека: тотчас пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно, что-нибудь сочиняете! Влюбится ли он? — красавица его покупает себе альбом в Английском магазине и ждет уж элегии. Придет ли он к человеку, почти с ним незнакомому, поговорить о важном деле, тот уж кличет своего сынка и заставляет читать стихи такого-то; и мальчишка угощает стихотворца его же изуродованными стихами. А это еще цветы ремесла! Каковы же должны быть невзгоды? Чарский признавался, что приветствия, запросы, альбомы и мальчишки так ему надоели, что поминутно принужден он был удерживаться от какой-нибудь грубости.

[¶3] Charsky used every possible endeavour to rid himself of the intolerable appellation. He avoided the society of his literary brethren, and preferred to them the men of the world, even the most shallow-minded: but that did not help him. His conversation was of the most commonplace character, and never turned upon literature. In his dress he always observed the very latest fashion, with the timidity and superstition of a young Moscovite arriving in St. Petersburg for the first time in his life. In his study, furnished like a lady’s bedroom, nothing recalled the writer; no books littered the table; the divan was not stained with ink; there was none of that disorder which denotes the presence of the Muse and the absence of broom and brush. Charsky was in despair if any of his worldly friends found him with a pen in his hand. It is difficult to believe to what trifles a man, otherwise endowed with talent and soul, can descend. At one time he pretended to be a passionate lover of horses, at another a desperate gambler, and at another a refined gourmet, although he was never able to distinguish the mountain breed from the Arab, could never remember the trump cards, and in secret preferred a baked potato to all the inventions of the French cuisine. He led a life of unbounded pleasure, was seen at all the balls, gormandized at all the diplomatic dinners, and appeared at all the soirees as inevitably as the Rezan ices. For all that, he was a poet, and his passion was invincible. When he found the “silly fit” (thus he called the inspiration) coming upon him, Charsky would shut himself up in his study, and write from morning till late into the night. He confessed to his genuine friends that only then did he know what real happiness was. The rest of his time he strolled about, dissembled, and was assailed at every step by the eternal question: “Haven’t you written anything new?”

> Russian: Чарский употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя несносное прозвище. Он избегал общества своей братьи литераторов и предпочитал им светских людей, даже самых пустых. Разговор его был самый пошлый и никогда не касался литературы. В своей одежде он всегда наблюдал самую последнюю моду с робостию и суеверием молодого москвича, в первый раз отроду приехавшего в Петербург. В кабинете его, убранном как дамская спальня, ничто не напоминало писателя; книги не валялись по столам и под столами; диван не был обрызган чернилами; не было такого беспорядка, который обличает присутствие музы и отсутствие метлы и щетки. Чарский был в отчаянии, если кто-нибудь из светских его друзей заставал его с пером в руках. Трудно поверить, до каких мелочей мог доходить человек, одаренный, впрочем, талантом и душою. Он прикидывался то страстным охотником до лошадей, то отчаянным игроком, то самым тонким гастрономом; хотя никак не мог различить горской породы от арабской, никогда не помнил козырей и втайне предпочитал печеный картофель всевозможным изобретениям французской кухни. Он вел жизнь самую рассеянную; торчал на всех балах, объедался на всех дипломатических обедах, и на всяком званом вечере был так же неизбежим, как резановское мороженое. Однако ж он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на него такая дрянь (так называл он вдохновение), Чарский запирался в своем кабинете и писал с утра до поздней ночи. Он признавался искренним своим друзьям, что только тогда и знал истинное счастие. Остальное время он гулял, чинясь и притворяясь и слыша поминутно славный вопрос: не написали ли вы чего-нибудь новенького?

[¶4] One morning, Charsky felt that happy disposition of soul, when the illusions are represented in their brightest colours, when vivid, unexpected words present themselves for the incarnation of one’s visions, when verses flow easily from the pen, and sonorous rhythms fly to meet harmonious thoughts. Charsky was mentally plunged into a sweet oblivion... and the world, and the trifles of the world, and his own particular whims no longer existed for him. He was writing verses.

> Russian: Однажды утром Чарский чувствовал то благодатное расположение духа, когда мечтания явственно рисуются перед вами и вы обретаете живые, неожиданные слова для воплощения видений ваших, когда стихи легко ложатся под перо ваше и звучные рифмы бегут навстречу стройной мысли. Чарский погружен был душою в сладостное забвение… и свет, и мнение света, и его собственные причуды для него не существовали. Он писал стихи.

[¶5] Suddenly the door of his study creaked, and the unknown head of a man appeared. Charsky gave a sudden start and frowned.

> Russian: Вдруг дверь его кабинета скрыпнула, и незнакомая голова показалась. Чарский вздрогнул и нахмурился.

[¶6] “Who is there?” he asked with vexation, inwardly cursing his servants, who were never in the ante-room when they were wanted.

> Russian: — Кто там? — спросил он с досадою, проклиная в душе своих слуг, никогда не сидевших в передней.

[¶7] The unknown entered. He was of a tall, spare figure, and appeared to be about thirty years of age. The features of his swarthy face were very expressive: his pale, lofty forehead, shaded by dark locks of hair, his black, sparkling eyes, aquiline nose, and thick beard surrounding his sunken, tawny cheeks, indicated him to be a foreigner. He was attired in a black dress-coat, already whitened at the seams, and summer trousers (although the season was well into the autumn); under his tattered black cravat, upon a yellowish shirt-front, glittered a false diamond; his shaggy hat seemed to have seen rain and bad weather. Meeting such a man in a wood, you would have taken him for a robber; in society—for a political conspirator; in an ante-room—for a charlatan, a seller of elixirs and arsenic.

> Russian: Незнакомец вошел. Он был высокого росту — худощав и казался лет тридцати. Черты смуглого его лица были выразительны: бледный высокий лоб, осененный черными клоками волос, черные сверкающие глаза, орлиный нос и густая борода, окружающая впалые желто-смуглые щеки, обличали в нем иностранца. На нем был черный фрак, побелевший уже по швам; панталоны летние (хотя на дворе стояла уже глубокая осень); под истертым черным галстуком на желтоватой манишке блестел фальшивый алмаз; шершавая шляпа, казалось, видала и вёдро и ненастье. Встретясь с этим человеком в лесу, вы приняли бы его за разбойника; в обществе — за политического заговорщика; в передней — за шарлатана, торгующего эликсирами и мышьяком.

[¶8] “What do you want?” Charsky asked him in French.

> Russian: — Что вам надобно? — спросил его Чарский на французском языке.

[¶9] “Signor,” replied the foreigner in Italian, with several profound bows: “_Lei voglia perdonar mi, si_ ...” (Please pardon me, if....)

> Russian: — Signor, — отвечал иностранец с низкими поклонами, — Lei voglia perdonarmi se…

[¶10] Charsky did not offer him a chair, and he rose himself: the conversation was continued in Italian.

> Russian: Чарский не предложил ему стула и встал сам, разговор продолжался на итальянском языке.

[¶11] “I am a Neapolitan artist,” said the unknown: “circumstances compelled me to leave my native land; I have, come to Russia, trusting to my talent.”

> Russian: — Я неаполитанский художник, — говорил незнакомый, — обстоятельства принудили меня оставить отечество; я приехал в Россию в надежде на свой талант.

[¶12] Charsky thought that the Italian was preparing to give some violoncello concerts and was disposing of his tickets from house to house. He was just about to give him twenty-five roubles in order to get rid of him as quickly as possible, but the unknown added:

> Russian: Чарский подумал, что неаполитанец собирается дать несколько концертов на виолончели и развозит по домам свои билеты. Он уже хотел вручить ему свои двадцать пять рублей и скорее от него избавиться, но незнакомец прибавил:

[¶13] “I hope, signor, that you will give a friendly support to your confrère, and introduce me into the houses to which, you have access.”

> Russian: — Надеюсь, Signor, что вы сделаете дружеское вспоможение своему собрату и введете меня в дома, в которые сами имеете доступ.

[¶14] It was impossible to offer a greater affront to Charsky’s vanity. He glanced haughtily at the individual who called himself his confrère.

> Russian: Невозможно было нанести тщеславию Чарского оскорбления более чувствительного. Он спесиво взглянул на того, кто назывался его собратом.

[¶15] “Allow me to ask, what are you, and for whom do you take me?” he said, with difficulty restraining his indignation.

> Russian: — Позвольте спросить, кто вы такой и за кого вы меня принимаете? — спросил он, с трудом удерживая свое негодование.

[¶16] The Neapolitan observed his vexation.

> Russian: Неаполитанец заметил его досаду.

[¶17] “Signor,” he replied, stammering: “_Ho creduto ... ho sentito ... la vostra Eccelenza ... mi ferdonera_...” (I believed ... I felt ... Your Excellency ... will pardon me....) “What do you want?” repeated Charsky drily.

> Russian: — Signor, — отвечал он запинаясь… — ho creduto… ho sentito… la vostra Eccellenza mi perdonerà… — Что вам угодно? — повторил сухо Чарский.

[¶18] “I have heard a great deal of your wonderful talent; I am sure that the gentlemen of this place esteem it an honour to extend every possible protection to such an excellent poet,” replied the Italian: “and that is why I have ventured to present myself to you....”

> Russian: — Я много слыхал о вашем удивительном таланте; я уверен, что здешние господа ставят за честь оказывать всевозможное покровительство такому превосходному поэту, — отвечал итальянец, — и потому осмелился к вам явиться…

[¶19] “You are mistaken, signor,” interrupted Charsky. “The calling of poet does not exist among us. Our poets do not solicit the protection of gentlemen; our poets are gentlemen themselves, and if our Maecenases (devil take them!) do not know that, so much the worse for them. Among us there are no ragged abbés, whom a musician would take out of the streets to compose a libretto. Among us, poets do not go on foot from house to house, begging for help. Moreover, they must have been joking, when they told you that I was a great poet. It is true that I once wrote some wretched epigrams, but thank God, I haven’t anything in common with _messieurs les poètes_, and do not wish to have.”

> Russian: — Вы ошибаетесь, Signor, — прервал его Чарский. — Звание поэтов у нас не существует. Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа, и если наши меценаты (черт их побери!) этого не знают, то тем хуже для них. У нас нет оборванных аббатов, которых музыкант брал бы с улицы для сочинения libretto. У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения. Впрочем, вероятно вам сказали в шутку, будто я великий стихотворец. Правда, я когда-то написал несколько плохих эпиграмм, но, слава богу, с господами стихотворцами ничего общего не имею и иметь не хочу.

[¶20] The poor Italian became confused. He looked around him. The pictures, marble statues, bronzes, and the costly baubles on Gothic what-nots, struck him. He understood that between the haughty dandy, standing before him in a tufted brocaded cap, gold-embroidered nankeen dressing-gown and Turkish sash,—and himself, a poor wandering artist, in tattered cravat and shabby dress-coat—there was nothing in common. He stammered out some unintelligible excuses, bowed, and wished to retire. His pitiable appearance touched Charsky, who, in spite of the defects in his character, had a good and noble heart. He felt ashamed of his irritated vanity.

> Russian: Бедный итальянец смутился. Он поглядел вокруг себя. Картины, мраморные статуи, бронзы, дорогие игрушки, расставленные на готических этажерках, — поразили его. Он понял, что между надменным dandy, стоящим перед ним в хохлатой парчовой скуфейке, в золотистом китайском халате, опоясанном турецкой шалью, и им, бедным кочующим артистом, в истертом галстуке и поношенном фраке, ничего не было общего. Он проговорил несколько несвязных извинений, поклонился и хотел выйти. Жалкий вид его тронул Чарского, который, вопреки мелочам своего характера, имел сердце доброе и благородное. Он устыдился раздражительности своего самолюбия.

[¶21] “Where are you going?” he said to the Italian. “Wait ... I was compelled to decline an unmerited title and confess to you that I was not a poet. Now let us speak about your business. I am ready to serve you, if it be in my power to do so. Are you a musician?”

> Russian: — Куда ж вы? — сказал он итальянцу. — Постойте… Я должен был отклонить от себя незаслуженное титло и признаться вам, что я не поэт. Теперь поговорим о ваших делах. Я готов вам услужить, в чем только будет возможно. Вы музыкант?

[¶22] “No, Eccelenza,” replied the Italian; “I am a poor improvisatore.”

> Russian: — Нет, Eccelenza! — отвечал итальянец, — я бедный импровизатор.

[¶23] “An improvisatore!” cried Charsky, feeling all the cruelty of his reception. “Why didn’t you say sooner that you were an improvisatore?” And Charsky grasped his hand with a feeling of sincere regret.

> Russian: — Импровизатор! — вскрикнул Чарский, почувствовав всю жестокость своего обхождения. — Зачем же вы прежде не сказали, что вы импровизатор? — и Чарский сжал ему руку с чувством искреннего раскаяния.

[¶24] His friendly manner encouraged the Italian. He spoke naïvely of his plans. His exterior was not deceptive. He was in need of money, and he hoped somehow in Russia to improve his domestic circumstances. Charsky listened to him with attention.

> Russian: Дружеский вид его ободрил итальянца. Он простодушно разговорился о своих предположениях. Наружность его не была обманчива; ему деньги были нужны; он надеялся в России кое-как поправить свои домашние обстоятельства. Чарский выслушал его со вниманием.

[¶25] “I hope,” said he to the poor artist, “that you will have success; society here has never heard an improvisatore. Curiosity will be awakened. It is true that the Italian language is not in use among us; you will not be understood, but that will be no great misfortune; the chief thing is that you should be in the fashion.”

> Russian: — Я надеюсь, — сказал он бедному художнику, — что вы будете иметь успех: здешнее общество никогда еще не слыхало импровизатора. Любопытство будет возбуждено; правда, итальянский язык у нас не в употреблении, вас не поймут; но это не беда; главное — чтоб вы были в моде.

[¶26] “But if nobody among you understands Italian,” said the improvisatore, becoming thoughtful, “who will come to hear me?”

> Russian: — Но если у вас никто не понимает итальянского языка, — сказал, призадумавшись, импровизатор, — кто ж поедет меня слушать?

[¶27] “Have no fear about that—they will come: some out of curiosity, others to pass away the evening somehow or other, others to show that they understand Italian. I repeat, it is only necessary that you should be in the fashion, and you will be in the fashion—I give you my hand upon it.”

> Russian: — Поедут — не опасайтесь: иные из любопытства, другие, чтоб провести вечер как-нибудь, третьи, чтоб показать, что понимают итальянский язык; повторяю, надобно только, чтоб вы были в моде; а вы уж будете в моде, вот вам моя рука.

[¶28] Charsky dismissed the improvisatore very cordially, after having taken his address, and the same evening he set to work to do what he could for him.

> Russian: Чарский ласково расстался с импровизатором, взяв себе его адрес, и в тот же вечер он поехал за него хлопотать.

## 2. Chapter II

Source: https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/2/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/2/#p-N

[¶0] I am a tsar, I am a slave, I am a worm, I am a god.
Derzhavin.

> Russian: Я царь, я раб, я червь, я бог.
Державин.

[¶1] The next day, in the dark and dirty corridor of a tavern, Charsky discovered the number 35. He stopped at the door and knocked. It was opened by the Italian of the day before.

> Russian: На другой день Чарский в темном и нечистом коридоре трактира отыскивал 35-ый номер. Он остановился у двери и постучался. Вчерашний итальянец отворил ее.

[¶2] “Victory!” said Charsky to him: “your affairs are in a good way. The Princess N——, offers you her salon; yesterday, at the rout, I succeeded in enlisting the half of St. Petersburg; get your tickets and announcements printed. If I cannot guarantee a triumph for you, I’ll answer for it that you will at least be a gainer in pocket....”

> Russian: — Победа! — сказал ему Чарский, — ваше дело в шляпе. Княгиня ** дает вам свою залу; вчера на рауте я успел завербовать половину Петербурга; печатайте билеты и объявления. Ручаюсь вам если не за триумф, то по крайней мере за барыш…

[¶3] “And that is the chief thing,” cried the Italian, manifesting his delight in a series of gestures that were characteristic of his southern origin. “I knew that you would help me. _Corpo di Baccol_ You are a poet like myself, and there is no denying that poets are excellent fellows! How can I show my gratitude to you? Stop.... Would you like to hear an improvisation?”

> Russian: — А это главное! — вскричал итальянец, изъявляя свою радость живыми движениями, свойственными южной его породе. — Я знал, что вы мне поможете. Corpo di Bacco! Вы поэт, так же, как и я; а что ни говори, поэты славные ребята! Как изъявлю вам мою благодарность? постойте… хотите ли выслушать импровизацию? — Импровизацию!.. разве вы можете обойтиться и без публики, и без музыки, и без грома рукоплесканий?

[¶4] “An improvisation!... Can you then do without public, without music, and without sounds of applause?” “And where could I find a better public? You are a poet: you understand me better than they, and your quiet approbation will be dearer to me than whole storms of applause.... Sit down somewhere and give me a theme.” “Here is your theme, then,” said Charsky to him: “_the poet himself should choose the subject of his songs; the crowd has not the right to direct his inspirations._” The eyes of the Italian sparkled: he tried a few chords, raised his head proudly, and passionate verses—the expression of instantaneous sentiment—fell in cadence from his lips....

> Russian: — Пустое, пустое! где найти мне лучшую публику? Вы поэт, вы поймете меня лучше их, и ваше тихое ободрение дороже мне целой бури рукоплесканий… Садитесь где-нибудь и задайте мне тему.
Чарский сел на чемодане (из двух стульев, находившихся в тесной конурке, один был сломан, другой завален бумагами и бельем). Импровизатор взял со стола гитару — и стал перед Чарским, перебирая струны костливыми пальцами и ожидая его заказа.
— Вот вам тема, — сказал ему Чарский: — поэт сам избирает предметы для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением.
Глаза итальянца засверкали, он взял несколько аккордов, гордо поднял голову, и пылкие строфы, выражение мгновенного чувства, стройно излетели из уст его… Вот они, вольно переданные одним из наших приятелей со слов, сохранившихся в памяти Чарского.
Поэт идет: открыты вежды,
Но он не видит никого;
А между тем за край одежды
Прохожий дергает его…
«Скажи: зачем без цели бродишь?
Едва достиг ты высоты,
И вот уж долу взор низводишь
И низойти стремишься ты.
На стройный мир ты смотришь смутно;
Бесплодный жар тебя томит;
Предмет ничтожный поминутно
Тебя тревожит и манит.
Стремиться к небу должен гений,
Обязан истинный поэт
Для вдохновенных песнопений
Избрать возвышенный предмет».
— Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На чахлый пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Таков поэт: как Аквилон
Что хочет, то и носит он —
Орлу подобно, он летает
И, не спросясь ни у кого,
Как Дездемона избирает
Кумир для сердца своего.

[¶5] The Italian ceased.... Charsky remained silent, filled with delight and astonishment.

> Russian: Итальянец умолк… Чарский молчал, изумленный и растроганный.

[¶6] “Well?” asked the improvisatore. Charsky seized his hand and pressed it firmly.

> Russian: — Ну что? — спросил импровизатор. Чарский схватил его руку и сжал ее крепко.

[¶7] “Well?” asked the improvisatore.

> Russian: — Что? — спросил импровизатор, — каково?

[¶8] “Wonderful!” replied the poet. “The idea of another has scarcely reached your ears, and already it has become your own, as if you had nursed, fondled and developed it for a long time. And so for you there exists neither difficulty nor discouragement, nor that uneasiness which precedes inspiration? Wonderful, wonderful!”

> Russian: — Удивительно, — отвечал поэт. — Как! Чужая мысль чуть коснулась вашего слуха и уже стала вашею собственностию, как будто вы с нею носились, лелеяли, развивали ее беспрестанно. Итак, для вас не существует ни труда, ни охлаждения, ни этого беспокойства, которое предшествует вдохновению?.. Удивительно, удивительно!..

[¶9] The improvisatore replied: “Each talent is inexplicable. How does the sculptor see, in a block of Carrara marble, the hidden Jupiter, and how does he bring it to light with hammer and chisel by chipping off its envelope? Why does the idea issue from the poet’s head already equipped with four rhymes, and arranged in measured and harmonious feet? Nobody, except the improvisatore himself, can understand that rapid impression, that narrow link between inspiration proper and a strange exterior will; I myself would try in vain to explain it. But ... I must think of my first evening. What do you think? What price could I charge for the tickets, so that the public may not be too exacting, and so that, at the same time, I may not be out of pocket myself? They say that La Signora Catalani took twenty-five roubles. That is a good price....”

> Russian: Импровизатор отвечал: — Всякой талант неизъясним. Каким образом ваятель в куске каррарского мрамора видит сокрытого Юпитера и выводит его на свет, резцом и молотом раздробляя его оболочку? Почему мысль из головы поэта выходит уже вооруженная четырьмя рифмами, размеренная стройными однообразными стопами? — Так никто, кроме самого импровизатора, не может понять эту быстроту впечатлений, эту тесную связь между собственным вдохновением и чуждой внешнею волею — тщетно я сам захотел бы это изъяснить. Однако… надобно подумать о моем первом вечере. Как вы полагаете? Какую цену можно будет назначить за билет, чтобы публике не слишком было тяжело и чтобы я между тем не остался в накладе? Говорят, la signora Catalani брала по 25 рублей? Цена хорошая…

[¶10] It was very disagreeable to Charsky to fall suddenly from the heights of poesy down to the bookkeeper’s desk, but he understood very well the necessities of this world, and he assisted the Italian in his mercantile calculations. The improvisator, during this part of the business, exhibited such savage greed, such an artless love of gain, that he disgusted Charsky, who hastened to take leave of him, so that he might not lose altogether the feeling of ecstasy awakened within him by the brilliant improvisation. The Italian, absorbed in his calculations, did not observe this change, and he conducted Charsky into the corridor and out to the steps, with profound bows and assurances of eternal gratitude.

> Russian: Неприятно было Чарскому с высоты поэзии вдруг упасть под лавку конторщика; но он очень хорошо понимал житейскую необходимость и пустился с итальянцем в меркантильные расчеты. Итальянец при сем случае обнаружил такую дикую жадность, такую простодушную любовь к прибыли, что он опротивел Чарскому, который поспешил его оставить, чтобы не совсем утратить чувство восхищения, произведенное в нем блестящим импровизатором. Озабоченный итальянец не заметил этой перемены и проводил его по коридору и по лестнице с глубокими поклонами и уверениями в вечной благодарности.

## 3. Chapter III

Source: https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/3/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/pushkin-egyptian-nights/3/#p-N

[¶0] Tickets 10 roubles; the performance begins at 7 o’clock.
Playbill.

> Russian: Цена за билет 10 рублей; начало в 7 часов.
Афишка.

[¶1] The salon of Princess N—— had been placed at the disposal of the improvisatore; a platform had been erected, and the chairs were arranged in twelve rows. On the appointed day, at seven o’clock in the evening, the room was illuminated; at the door, before a small table, to sell and receive tickets, sat a long-nosed old woman, in a grey cap with broken feathers, and with rings on all her fingers. Near the steps stood gendarmes. The public began to assemble. Charsky was one of the first to arrive. He had contributed greatly to the success of the representation, and wished to see the improvisatore, in order to know if he was satisfied with everything. He found the Italian in a side room, observing his watch with impatience. The improvisatore was attired in a theatrical costume. He was dressed in black from head to foot. The lace collar of his shirt was thrown back; his naked neck, by its strange whiteness, offered a striking contrast to his thick black beard; his hair was brought forward, and overshadowed his forehead and eyebrows. All this was not very gratifying to Charsky, who did not care to see a poet in the dress of a wandering juggler. After a short conversation, he returned to the salon, which was becoming more and more crowded. Soon all the rows of seats were occupied by brilliantly-dressed ladies: the gentlemen stood crowded round the sides of the platform, along the walls, and behind the chairs at the back; the musicians, with their music-stands, occupied two sides of the platform. In the middle, upon a table, stood a porcelain vase. The audience was a large one. Everybody awaited the commencement with impatience. At last, at half-past seven o’clock, the musicians made a stir, prepared their bows, and played the overture from “Tancredi.” All took their places and became silent. The last sounds of the overture ceased.... The improvisatore, welcomed by the deafening applause which rose from every side, advanced with profound bows to the very edge of the platform.

> Russian: Зала княгини** отдана была в распоряжение импровизатору. Подмостки были сооружены; стулья расставлены в двенадцать рядов; в назначенный день, с семи часов вечера, зала была освещена, у дверей перед столиком для продажи и приема билетов сидела старая долгоносая женщина в серой шляпе с надломленными перьями и с перстнями на всех пальцах. У подъезда стояли жандармы. Публика начала собираться. Чарский приехал из первых. Он принимал большое участие в успехе представления и хотел видеть импровизатора, чтоб узнать, всем ли он доволен. Он нашел итальянца в боковой комнатке, с нетерпением посматривающего на часы. Итальянец одет был театрально; он был в черном с ног до головы; кружевной воротник его рубашки был откинут, голая шея своею странной белизною ярко отделялась от густой и черной бороды, волоса опущенными клоками осеняли ему лоб и брови. Все это очень не понравилось Чарскому, которому неприятно было видеть поэта в одежде заезжего фигляра. Он после короткого разговора возвратился в залу, которая более и более наполнялась. Вскоре все ряды кресел были заняты блестящими дамами; мужчины стесненной рамою стали у подмостков, вдоль стен и за последними стульями. Музыканты с своими пульпитрами занимали обе стороны подмостков. Посредине стояла на столе фарфоровая ваза. Публика была многочисленна. Все с нетерпением ожидали начала; наконец в половине осьмого музыканты засуетилися, приготовили смычки и заиграли увертюру из «Танкреда». Все уселось и примолкло, последние звуки увертюры прогремели… И импровизатор, встреченный оглушительным плеском, поднявшимся со всех сторон, с низкими поклонами приближился к самому краю подмостков.

[¶2] Charsky waited with uneasiness to see what would be the first impression produced, but he perceived that the costume, which had seemed to him so unbecoming, did not produce the same effect upon the audience; even Charsky himself found nothing ridiculous in the Italian, when he saw him upon the platform, with his pale face brightly illuminated by a multitude of lamps and candles. The applause subsided; the sound of voices ceased.... The Italian, expressing himself in bad French, requested the gentlemen present to indicate some themes, by writing them upon separate pieces of paper. At this unexpected invitation, all looked at one another in silence, and nobody made reply. The Italian, after waiting a little while, repeated his request in a timid and humble voice. Charsky was standing right under the platform; a feeling of uneasiness took possession of him; he had a presentiment that the business would not be able to go on without him, and that he would be compelled to write his theme. Indeed, several ladies turned their faces towards him and began to pronounce his name, at first in a low tone, then louder and louder. Hearing his name, the improvisatore sought him with his eyes, and perceiving him at his feet, he handed him a pencil and a piece of paper with a friendly smile. To play a rôle in this comedy seemed very disagreeable to Charsky, but there was no help for it: he took the pencil and paper from the hands of the Italian and wrote some words. The Italian, taking the vase from the table, descended from the platform and presented it to Charsky, who deposited within it his theme. His example produced an effect: two journalists, in their quality as literary men, considered it incumbent upon them to write each his theme; the secretary of the Neapolitan embassy, and a young man recently returned from a journey to Florence, placed in the urn their folded papers. At last, a very plain-looking girl, at the command of her mother, with tears in her eyes, wrote a few lines in Italian and, blushing to the ears, gave them to the improvisatore, the ladies in the meantime regarding her in silence, with a scarcely perceptible smile. Returning to the platform, the improvisatore placed the urn upon the table, and began to take out the papers one after the other, reading each aloud:

> Russian: Чарский с беспокойством ожидал, какое впечатление произведет первая минута, но он заметил, что наряд, который показался ему так неприличен, не произвел того же действия на публику. Сам Чарский не нашел ничего в нем смешного, когда увидел его на подмостках, с бледным лицом, ярко освещенным множеством ламп и свечей. Плеск утих; говор умолк… Итальянец, изъясняясь на плохом французском языке, просил господ посетителей назначить несколько тем, написав их на особых бумажках. При этом неожиданном приглашении все молча поглядели друг на друга и никто ничего не отвечал. Итальянец, подождав немного, повторил свою просьбу робким и смиренным голосом. Чарский стоял под самыми подмостками; им овладело беспокойство; он предчувствовал, что дело без него не обойдется и что принужден он будет написать свою тему. В самом деле, несколько дамских головок обратились к нему и стали вызывать его сперва вполголоса, потом громче и громче. Услыша имя его, импровизатор отыскал его глазами у своих ног и подал ему карандаш и клочок бумаги с дружескою улыбкою. Играть роль в этой комедии казалось Чарскому очень неприятно, но делать было нечего; он взял карандаш и бумагу из рук итальянца, написал несколько слов; итальянец, взяв со стола вазу, сошел с подмостков, поднес ее Чарскому, который бросил в нее свою тему. Его пример подействовал; два журналиста, в качестве литераторов, почли обязанностию написать каждый по теме; секретарь неаполитанского посольства и молодой человек, недавно возвратившийся из путешествия, бредя о Флоренции, положили в урну свои свернутые бумажки; наконец, одна некрасивая девица, по приказанию своей матери, со слезами на глазах написала несколько строк по-итальянски и, покраснев по уши, отдала их импровизатору, между тем как дамы смотрели на нее молча, с едва заметной усмешкою. Возвратясь на свои подмостки, импровизатор поставил урну на стол и стал вынимать бумажки одну за другой, читая каждую вслух: Семейство Ченчи.

[¶3] “_La famiglia del Cenci._ ... _L’ultimo giorno di Pompeia_ ... _Cleopatra e i suoi amanti._ ... _La primavera veduta da una prigione_. _... Il trionfo di Tasso.”_

> Russian: (La famiglia dei Cenci.) L’ultimo giorno di Pompeïa. Cleopatra e i suoi amanti. La primavera veduta da una prigione. Il trionfo di Tasso.

[¶4] “What does the honourable company command?” asked the Italian humbly. “Will it indicate itself one of the subjects proposed, or let the matter be decided by lot?”

> Russian: — Что прикажет почтенная публика? — спросил смиренный итальянец, — назначит ли мне сама один из предложенных предметов или предоставит решить это жребию?..

[¶5] “By lot!” said a voice in the crowd.... “By lot, by lot!” repeated the audience.

> Russian: — Жребий!.. — сказал один голос из толпы. — Жребий, жребий! — повторила публика.

[¶6] The improvisatore again descended from the platform, holding the urn in his hands, and casting an imploring glance along the first row of chairs, asked: “Who will be kind enough to draw out the theme?” Not one of the brilliant ladies, who were sitting there, stirred. The improvisatore, not accustomed to Northern indifference, seemed greatly disconcerted.... Suddenly he perceived on one side of the room a small white-gloved hand held up: he turned quickly and advanced towards a tall young beauty, seated at the end of the second row. She rose without the slightest confusion, and, with the greatest simplicity in the world, plunged her aristocratic hand into the urn and drew out a roll of paper.

> Russian: Импровизатор сошел опять с подмостков, держа в руках урну, и спросил: — Кому угодно будет вынуть тему? — Импровизатор обвел умоляющим взором первые ряды стульев. Ни одна из блестящих дам, тут сидевших, не тронулась. Импровизатор, не привыкший к северному равнодушию, казалось, страдал… вдруг заметил он в стороне поднявшуюся ручку в белой маленькой перчатке; он с живостию оборотился и подошел к молодой величавой красавице, сидевшей на краю второго ряда. Она встала безо всякого смущения и со всевозможною простотою опустила в урну аристократическую ручку и вынула сверток.

[¶7] “Will you please unfold it and read,” said the improvisatore to her. The young lady unrolled the paper and read aloud:

> Russian: — Извольте развернуть и прочитать, — сказал ей импровизатор. Красавица развернула бумажку и прочла вслух:

[¶8] “_Cleopatra e i suoi amanti._”

> Russian: — Cleopatra e i suoi amanti.

[¶9] These words were uttered in a gentle voice, but such a deep silence reigned in the room, that everybody heard them. The improvisatore bowed profoundly to the young lady, with an air of the deepest gratitude, and returned to his platform.

> Russian: Эти слова произнесены были тихим голосом, но в зале царствовала такая тишина, что все их услышали. Импровизатор низко поклонился прекрасной даме с видом глубокой благодарности и возвратился на свои подмостки.

[¶10] “Gentlemen,” said he, turning to the audience: “the lot has indicated as the subject of improvisation: ‘Cleopatra and her lovers,’ I humbly request the person who has chosen this theme, to explain to me his idea: what lovers is it here a question of, _perchè la grande regina haveva molto_?”

> Russian: — Господа, — сказал он, обратясь к публике, — жребий назначил мне предметом импровизации Клеопатру и ее любовников. Покорно прошу особу, избравшую эту тему, пояснить мне свою мысль: о каких любовниках здесь идет речь, perché la grande regina aveva molto…

[¶11] At these words, several gentlemen burst out laughing. The improvisatore became somewhat confused.

> Russian: При сих словах многие мужчины громко засмеялись. Импровизатор немного смутился.

[¶12] “I should like to know,” he continued, “to what historical feature does the person, who has chosen this theme, allude?... I should feel very grateful if he would kindly explain.”

> Russian: — Я желал бы знать, — продолжал он, — на какую историческую черту намекала особа, избравшая эту тему… Я буду весьма благодарен, если угодно ей будет изъясниться.

[¶13] Nobody hastened to reply. Several ladies directed their glances towards the plain-looking girl who had written a theme at the command of her mother. The poor girl observed this hostile attention, and became so confused, that the tears came into her eyes.... Charsky could not endure this, and turning to the improvisatore, he said to him in Italian:

> Russian: Никто не торопился отвечать. Несколько дам оборотили взоры на некрасивую девушку, написавшую тему по приказанию своей матери. Бедная девушка заметила это неблагосклонное внимание и так смутилась, что слезы повисли на ее ресницах… Чарский не мог этого вынести и, обратясь к импровизатору, сказал ему на итальянском языке:

[¶14] “It was I who proposed the theme. I had in view a passage in Aurelius Victor, who speaks as if Cleopatra used to name death as the price of her love, and yet there were found adorers whom such a condition neither frightened nor repelled. It seems to me, however, that the subject is somewhat difficult.... Could you not choose another?” But the improvisatore already felt the approach of the god.... He gave a sign to the musicians to play. His face became terribly pale; he trembled as if in a fever; his eyes sparkled with a strange fire; he raised with his hand his dark hair, wiped with his handkerchief his lofty forehead, covered with beads of perspiration.... then suddenly stepped forward and folded his arms across his breast.... the musicians ceased.... the improvisation began: “The palace glitters; the songs of the choir
Echo the sounds of the flute and lyre;
With voice and glance the stately Queen
Gives animation to the festive scene,
And eyes are turned to her throne above,
And hearts beat wildly with ardent love.
But suddenly that brow so proud
Is shadowed with a gloomy cloud,
And slowly on her heaving breast,
Her pensive head sinks down to rest.
The music ceases, hushed is each breath,
Upon the feast falls the lull of death;”
*     *     *     *     *

> Russian: — Тема предложена мною. Я имел в виду показание Аврелия Виктора, который пишет, будто бы Клеопатра назначила смерть ценою своей любви и что нашлись обожатели, которых таковое условие не испугало и не отвратило… Мне кажется, однако, что предмет немного затруднителен… не выберете ли вы другого?..
Но уже импровизатор чувствовал приближение бога… Он дал знак музыкантам играть… Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукою черные свои волосы, отер платком высокое чело, покрытое каплями пота… и вдруг шагнул вперед, сложил крестом руки на грудь… музыка умолкла… Импровизация началась.
Чертог сиял. Гремели хором
Певцы при звуке флейт и лир.
Царица голосом и взором
Свой пышный оживляла пир;
Сердца неслись к ее престолу,
Но вдруг над чашей золотой
Она задумалась и долу
Поникла дивною главой…
И пышный пир как будто дремлет,
Безмолвны гости. Хор молчит.
Но вновь она чело подъемлет
И с видом ясным говорит:
В моей любви для вас блаженство?
Блаженство можно вам купить…
Внемлите ж мне: могу равенство
Меж нами я восстановить.
Кто к торгу страстному приступит?
Свою любовь я продаю;
Скажите: кто меж вами купит
Ценою жизни ночь мою? —
Рекла — и ужас всех объемлет,
И страстью дрогнули сердца…
Она смущенный ропот внемлет
С холодной дерзостью лица,
И взор презрительный обводит
Кругом поклонников своих…
Вдруг из толпы один выходит,
Вослед за ним и два других.
Смела их поступь; ясны очи;
Навстречу им она встает;
Свершилось: куплены три ночи,
И ложе смерти их зовет.
Благословенные жрецами,
Теперь из урны роковой
Пред неподвижными гостями
Выходят жребии чредой.
И первый — Флавий, воин смелый,
В дружинах римских поседелый;
Снести не мог он от жены
Высокомерного презренья;
Он принял вызов наслажденья,
Как принимал во дни войны
Он вызов ярого сраженья.
За ним Критон, младой мудрец,
Рожденный в рощах Эпикура,
Критон, поклонник и певец
Харит, Киприды и Амура…
Любезный сердцу и очам,
Как вешний цвет едва развитый,
Последний имени векам
Не передал. Его ланиты
Пух первый нежно отенял;
Восторг в очах его сиял;
Страстей неопытная сила
Кипела в сердце молодом…
И грустный взор остановила
Царица гордая на нем.
— Клянусь… — о матерь наслаждений,
Тебе неслыханно служу,
На ложе страстных искушений
Простой наемницей всхожу.
Внемли же, мощная Киприда,
И вы, подземные цари,
О боги грозного Аида,
Клянусь — до утренней зари
Моих властителей желанья
Я сладострастно утомлю
И всеми тайнами лобзанья
И дивной негой утолю.
Но только утренней порфирой
Аврора вечная блеснет,
Клянусь — под смертною секирой
Глава счастливцев отпадет.
