---
title: "Boyhood · Отрочество"
author: "Leo Tolstoy"
translator: "C. J. Hogarth"
title_ru: "Отрочество"
author_ru: "Лев Толстой"
languages: [ru, en]
shelf: "Literature"
section: 22 of 27
url: https://scriptura.si/works/tolstoy-boyhood/22/
cite: "Leo Tolstoy, tr. C. J. Hogarth, Boyhood · Отрочество, section 22. Scriptura (scriptura.si), https://scriptura.si/works/tolstoy-boyhood/22/"
---

# Boyhood · Отрочество

*Leo Tolstoy, tr. C. J. Hogarth*

Russian: Отрочество, Лев Толстой

The second part of the trilogy: Moscow, a tutor, a first friendship, in Russian, English and French.

## 22. Chapter XXII

Source: https://scriptura.si/works/tolstoy-boyhood/22/ · cite a paragraph as https://scriptura.si/works/tolstoy-boyhood/22/#p-N

[¶0] Papa had been in a particularly good humour ever since Woloda had passed into the University, and came much oftener to dine with Grandmamma. However, I knew from Nicola that he had won a great deal lately. Occasionally, he would come and sit with us in the evening before going to the club. He used to sit down to the piano and bid us group ourselves around him, after which he would beat time with his thin boots (he detested heels, and never wore them), and make us sing gipsy songs. At such times you should have seen the quaint enthusiasm of his beloved Lubotshka, who adored him! Sometimes, again, he would come to the schoolroom and listen with a grave face as I said my lessons; yet by the few words which he would let drop when correcting me, I could see that he knew even less about the subject than I did. Not infrequently, too, he would wink at us and make secret signs when Grandmamma was beginning to scold us and find fault with us all round. “So much for us children!” he would say. On the whole, however, the impossible pinnacle upon which my childish imagination had placed him had undergone a certain abasement. I still kissed his large white hand with a certain feeling of love and respect, but I also allowed myself to think about him and to criticise his behaviour until involuntarily thoughts occurred to me which alarmed me by their presence. Never shall I forget one incident in particular which awakened thoughts of this kind, and caused me intense astonishment. Late one evening, he entered the drawing-room in his black dress-coat and white waistcoat, to take Woloda (who was still dressing in his bedroom) to a ball. Grandmamma was also in her bedroom, but had given orders that, before setting out, Woloda was to come and say goodbye to her (it was her invariable custom to inspect him before he went to a ball, and to bless him and direct him as to his behaviour). The room where we were was lighted by a solitary lamp. Mimi and Katenka were walking up and down, and Lubotshka was playing Field’s Second Concerto (Mamma’s favourite piece) at the piano. Never was there such a family likeness as between Mamma and my sister—not so much in the face or the stature as in the hands, the walk, the voice, the favourite expressions, and, above all, the way of playing the piano and the whole demeanour at the instrument. Lubotshka always arranged her dress when sitting down just as Mamma had done, as well as turned the leaves like her, tapped her fingers angrily and said “Dear me!” whenever a difficult passage did not go smoothly, and, in particular, played with the delicacy and exquisite purity of touch which in those days caused the execution of Field’s music to be known characteristically as “_jeu perlé_” and to lie beyond comparison with the humbug of our modern _virtuosi_.

> Russian: Папа особенно весел с тех пор, как Володя поступил в университет, и чаще обыкновенного приходит обедать к бабушке. Впрочем, причина его веселья, как я узнал от Николая, состоит в том, что он в последнее время выиграл чрезвычайно много. Случается даже, что он вечером, перед клубом, заходит к нам, садится за фортепьяно, собирает нас вокруг себя и, притоптывая своими мягкими сапогами (он терпеть не может каблуков и никогда не носит их), поет цыганские песни. И надобно тогда видеть смешной восторг его любимицы Любочки, которая с своей стороны обожает его. Иногда он приходит в классы и с строгим лицом слушает, как я сказываю уроки, но по некоторым словам, которыми он хочет поправить меня, я замечаю, что он плохо знает то, чему меня учат. Иногда он потихоньку мигает и делает нам знаки, когда бабушка начинает ворчать и сердиться на всех без причины. «Ну, досталось же нам, дети», говорит он потом. Вообще он понемногу спускается в моих главах с той недосягаемой высоты, на которую его ставило детское воображение. Я с тем же искренним чувством любви и уважения цалую его большую белую руку, но уже позволяю себе думать о нем, обсуживать его поступки, и мне невольно приходят о нем такие мысли, присутствие которых пугает меня. Никогда не забуду я случая, внушившего мне много таких мыслей и доставившего мне много моральных страданий. Один раз, поздно вечером, он, в черном фраке и белом жилете, вошел в гостиную с тем, чтобы взять с собой на бал Володю, который в это время одевался в своей комнате. Бабушка в спальне дожидалась, чтобы Володя пришел показаться ей (она имела привычку перед каждым балом призывать его к себе, благословлять, осматривать и давать наставления). В зале, освещенной только одной лампой, Мими с Катенькой ходила взад и вперед, а Любочка сидела за роялем и твердила второй концерт Фильда, любимую пьесу maman. Никогда ни в ком не встречал я такого фамильного сходства, как между сестрой и матушкой. Сходство это заключалось не в лице, не в сложении, но в чем-то неуловимом: в руках, в манере ходить, в особенности в голосе и в некоторых выражениях. Когда Любочка сердилась и говорила: «целый век не пускают», это слово целый век, которое имела тоже привычку говорить maman, она выговаривала так, что, казалось, слышал ее, как-то протяжно: це-е-лый век; но необыкновеннее всего было это сходство в игре ее на фортепьяно и во всех приемах при этом: она так же оправляла платье, так же поворачивала листы левой рукой сверху, так же с досады кулаком била по клавишам, когда долго не удавался трудный пассаж, и говорила: «ах, Бог мой!», и та же неуловимая нежность и отчетливость игры, той прекрасной фильдовской игры, так хорошо названной jeu perlé,34 прелести которой не могли заставить забыть все фокус-покусы новейших пьянистов.

[¶1] Papa entered the room with short, soft steps, and approached Lubotshka. On seeing him she stopped playing.

> Russian: Папа вошел в комнату скорыми маленькими шажками и подошел к Любочке, которая перестала играть, увидев его.

[¶2] “No, go on, Luba, go on,” he said as he forced her to sit down again. She went on playing, while Papa, his head on his hand, sat near her for a while. Then suddenly he gave his shoulders a shrug, and, rising, began to pace the room. Every time that he approached the piano he halted for a moment and looked fixedly at Lubotshka. By his walk and his every movement, I could see that he was greatly agitated. Once, when he stopped behind Lubotshka, he kissed her black hair, and then, wheeling quickly round, resumed his pacing. The piece finished, Lubotshka went up to him and said, “Was it well played?” whereupon, without answering, he took her head in his two hands, and kissed her forehead and eyes with such tenderness as I had never before seen him display.

> Russian: — Нет, играй, Люба, играй, — сказал он, усаживая ее: — ты знаешь, как я люблю тебя слушать.... Любочка продолжала играть, а папа долго, облокотившись на руку, сидел против нее; потом, быстро подернув плечом, он встал и стал ходить по комнате. Подходя к роялю, он всякий раз останавливался и долго пристально смотрел на Любочку. По движениям и походке его я замечал, что он был в волнении. Пройдя несколько раз по зале, он, остановившись за стулом Любочки, поцаловал ее в черную голову и потом, быстро поворотившись опять, продолжал свою прогулку. Когда, окончив пьесу, Любочка подошла к нему с вопросом: «хорошо ли?», он молча взял ее за голову и стал цаловать в лоб и глаза с такою нежностию, какой я никогда не видывал от него.

[¶3] “Why, you are crying!” cried Lubotshka suddenly as she ceased to toy with his watch-chain and stared at him with her great black eyes. “Pardon me, darling Papa! I had quite forgotten that it was dear Mamma’s piece which I was playing.”

> Russian: — Ах, Бог мой! ты плачешь! — вдруг сказала Любочка, выпуская из рук цепочку его часов и уставляя на его лицо свои большие удивленные глаза. — Прости меня, голубчик папа, я совсем забыла, что это мамашина пьеса.

[¶4] “No, no, my love; play it often,” he said in a voice trembling with emotion. “Ah, if you only knew how much good it does me to share your tears!”

> Russian: — Нет, друг мой, играй почаще, — сказал он дрожащим от волнения голосом: — коли бы ты знала, как мне хорошо поплакать с тобой...

[¶5] He kissed her again, and then, mastering his feelings and shrugging his shoulders, went to the door leading to the corridor which ran past Woloda’s room.

> Russian: Он еще раз поцаловал ее и, стараясь пересилить внутреннее волнение, подергивая плечом, вышел в дверь, ведущую через коридор в комнату Володи.

[¶6] “Waldemar, shall you be ready soon?” he cried, halting in the middle of the passage. Just then Masha came along. “Why, you look prettier every day,” he said to her. She blushed and passed on. “Waldemar, shall you be ready soon?” he cried again, with a cough and a shake of his shoulders, just as Masha slipped away and he first caught sight of me.

> Russian: — Вольдемар! скоро ли ты? — крикнул он, останавливаясь посреди коридора. В это самое время мимо него проходила горничная Маша, которая, увидав барина, потупилась и хотела обойти его. Он остановил ее. «А ты всё хорошеешь», сказал он, наклонясь к ней. Маша покраснела и еще более опустила голову. «Позвольте»,— прошептала она. — Вольдемар, что ж, скоро ли? — повторил папа, подергиваясь и покашливая, когда Маша прошла мимо, и он увидал меня...

[¶7] I loved Papa, but the intellect is independent of the heart, and often gives birth to thoughts which offend and are harsh and incomprehensible to the feelings. And it was thoughts of this kind that, for all I strove to put them away, arose at that moment in my mind.

> Russian: Я люблю отца, но ум человека живет независимо от сердца и часто вмещает в себя мысли, оскорбляющие чувство, непонятные и жестокие для него. И такие мысли, несмотря на то, что я стараюсь удалить их, приходят мне....
