Part III · Часть третья
Raskolnikov got up, and sat down on the sofa. He waved his hand weakly to Razumihin to cut short the flow of warm and incoherent consolations he was addressing to his mother and sister, took them both by the hand and for a minute or two gazed from one to the other without speaking. His mother was alarmed by his expression. It revealed an emotion agonisingly poignant, and at the same time something immovable, almost insane. Pulcheria Alexandrovna began to cry.
Раскольников приподнялся и сел на диване. Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к матери и сестре, взял их обеих за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую. Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось сильное до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.
Avdotya Romanovna was pale; her hand trembled in her brother’s.
Авдотья Романовна была бледна; рука ее дрожала в руке брата.
“Go home... with him,” he said in a broken voice, pointing to Razumihin, “good-bye till to-morrow; to-morrow everything... Is it long since you arrived?”
— Ступайте домой… с ним, — проговорил он прерывистым голосом, указывая на Разумихина, — до завтра; завтра все… Давно вы приехали?
“This evening, Rodya,” answered Pulcheria Alexandrovna, “the train was awfully late. But, Rodya, nothing would induce me to leave you now! I will spend the night here, near you...”
— Вечером, Родя, — отвечала Пульхерия Александровна, — поезд ужасно опоздал. Но, Родя, я ни за что не уйду теперь от тебя! Я ночую здесь подле…
“Don’t torture me!” he said with a gesture of irritation.
— Не мучьте меня! — проговорил он, раздражительно махнув рукой.
“I will stay with him,” cried Razumihin, “I won’t leave him for a moment. Bother all my visitors! Let them rage to their hearts’ content! My uncle is presiding there.”
— Я останусь при нем! — вскричал Разумихин, — ни на минуту его не покину, и к черту там всех моих, пусть на стены лезут! Там у меня дядя президентом.
“How, how can I thank you!” Pulcheria Alexandrovna was beginning, once more pressing Razumihin’s hands, but Raskolnikov interrupted her again.
— Чем, чем я возблагодарю вас! — начала было Пульхерия Александровна, снова сжимая руки Разумихина, но Раскольников опять прервал ее:
“I can’t have it! I can’t have it!” he repeated irritably, “don’t worry me! Enough, go away... I can’t stand it!”
— Я не могу, не могу, — раздражительно повторял он, — не мучьте! Довольно, уйдите… Не могу!..
“Come, mamma, come out of the room at least for a minute,” Dounia whispered in dismay; “we are distressing him, that’s evident.”
— Пойдемте, маменька, хоть из комнаты выйдем на минуту, — шепнула испуганная Дуня, — мы его убиваем, это видно.
“Mayn’t I look at him after three years?” wept Pulcheria Alexandrovna.
— Да неужели ж я и не погляжу на него, после трех-то лет! — заплакала Пульхерия Александровна.
“Stay,” he stopped them again, “you keep interrupting me, and my ideas get muddled.... Have you seen Luzhin?”
— Постойте! — остановил он их снова, — вы все перебиваете, а у меня мысли мешаются… Видели Лужина?
“No, Rodya, but he knows already of our arrival. We have heard, Rodya, that Pyotr Petrovitch was so kind as to visit you today,” Pulcheria Alexandrovna added somewhat timidly.
— Нет, Родя, но он уже знает о нашем приезде. Мы слышали, Родя, что Петр Петрович был так добр, навестил тебя сегодня, — с некоторою робостию прибавила Пульхерия Александровна.
“Yes... he was so kind... Dounia, I promised Luzhin I’d throw him downstairs and told him to go to hell....”
— Да… был так добр… Дуня, я давеча Лужину сказал, что его с лестницы спущу, и прогнал его к черту…
“Rodya, what are you saying! Surely, you don’t mean to tell us...” Pulcheria Alexandrovna began in alarm, but she stopped, looking at Dounia.
— Родя, что ты! Ты, верно… ты не хочешь сказать, — начала было в испуге Пульхерия Александровна, но остановилась, смотря на Дуню.
Avdotya Romanovna was looking attentively at her brother, waiting for what would come next. Both of them had heard of the quarrel from Nastasya, so far as she had succeeded in understanding and reporting it, and were in painful perplexity and suspense.
Авдотья Романовна пристально вглядывалась в брата и ждала дальше. Обе уже были предуведомлены о ссоре Настасьей, насколько та могла понять и передать, и исстрадались в недоумении и ожидании.
“Dounia,” Raskolnikov continued with an effort, “I don’t want that marriage, so at the first opportunity to-morrow you must refuse Luzhin, so that we may never hear his name again.”
— Дуня, — с усилием продолжал Раскольников, — я этого брака не желаю, а потому ты и должна, завтра же, при первом слове, Лужину отказать, чтоб и духу его не пахло.
“Good Heavens!” cried Pulcheria Alexandrovna.
— Боже мой! — вскричала Пульхерия Александровна.
“Brother, think what you are saying!” Avdotya Romanovna began impetuously, but immediately checked herself. “You are not fit to talk now, perhaps; you are tired,” she added gently.
— Брат, подумай, что ты говоришь! — вспыльчиво начала было Авдотья Романовна, но тотчас же удержалась. — Ты, может быть, теперь не в состоянии, ты устал, — кротко сказала она.
“You think I am delirious? No... You are marrying Luzhin for my sake. But I won’t accept the sacrifice. And so write a letter before to-morrow, to refuse him... Let me read it in the morning and that will be the end of it!”
— В бреду? Нет… Ты выходишь за Лужина для меня. А я жертвы не принимаю. И потому, к завтраму, напиши письмо… с отказом… Утром дай мне прочесть, и конец!
“That I can’t do!” the girl cried, offended, “what right have you...”
— Я этого не могу сделать! — вскричала обиженная девушка. — По какому праву…
“Dounia, you are hasty, too, be quiet, to-morrow... Don’t you see...” the mother interposed in dismay. “Better come away!”
— Дунечка, ты тоже вспыльчива, перестань, завтра… Разве ты не видишь… — перепугалась мать, бросаясь к Дуне. — Ах, уйдемте уж лучше!
“He is raving,” Razumihin cried tipsily, “or how would he dare! To-morrow all this nonsense will be over... to-day he certainly did drive him away. That was so. And Luzhin got angry, too.... He made speeches here, wanted to show off his learning and he went out crest-fallen....”
— Бредит! — закричал хмельной Разумихин, — а то как бы он смел! Завтра вся эта дурь выскочит… А сегодня он действительно его выгнал. Это так и было. Ну, а тот рассердился… Ораторствовал здесь, знания свои выставлял, да и ушел, хвост поджав…
“Then it’s true?” cried Pulcheria Alexandrovna.
— Так это правда? — вскричала Пульхерия Александровна.
“Good-bye till to-morrow, brother,” said Dounia compassionately--“let us go, mother... Good-bye, Rodya.”
— До завтра, брат, — с состраданием сказала Дуня, — пойдемте, маменька… Прощай, Родя!
“Do you hear, sister,” he repeated after them, making a last effort, “I am not delirious; this marriage is--an infamy. Let me act like a scoundrel, but you mustn’t... one is enough... and though I am a scoundrel, I wouldn’t own such a sister. It’s me or Luzhin! Go now....”
— Слышишь, сестра, — повторил он вслед, собрав последние усилия, — я не в бреду; этот брак — подлость. Пусть я подлец, а ты не должна… один кто-нибудь… а я хоть и подлец, но такую сестру сестрой считать не буду. Или я, или Лужин! Ступайте…
“But you’re out of your mind! Despot!” roared Razumihin; but Raskolnikov did not and perhaps could not answer. He lay down on the sofa, and turned to the wall, utterly exhausted. Avdotya Romanovna looked with interest at Razumihin; her black eyes flashed; Razumihin positively started at her glance. Pulcheria Alexandrovna stood overwhelmed.
— Да ты с ума сошел! Деспот! — заревел Разумихин, но Раскольников уже не отвечал, а может быть, и не в силах был отвечать. Он лег на диван и отвернулся к стене в полном изнеможении. Авдотья Романовна любопытно поглядела на Разумихина; черные глаза ее сверкнули: Разумихин даже вздрогнул под этим взглядом. Пульхерия Александровна стояла как пораженная.
“Nothing would induce me to go,” she whispered in despair to Razumihin. “I will stay somewhere here... escort Dounia home.”
— Я ни за что не могу уйти! — шептала она Разумихину, чуть не в отчаянии, — я останусь здесь, где-нибудь… проводите Дуню.
“You’ll spoil everything,” Razumihin answered in the same whisper, losing patience--“come out on to the stairs, anyway. Nastasya, show a light! I assure you,” he went on in a half whisper on the stairs--“that he was almost beating the doctor and me this afternoon! Do you understand? The doctor himself! Even he gave way and left him, so as not to irritate him. I remained downstairs on guard, but he dressed at once and slipped off. And he will slip off again if you irritate him, at this time of night, and will do himself some mischief....”
— И все дело испортите! — тоже прошептал, из себя выходя, Разумихин, - выйдемте хоть на лестницу. Настасья, свети! Клянусь вам, — продолжал он полушепотом, уж на лестнице, — что давеча нас, меня и доктора, чуть не прибил! Понимаете вы это? Самого доктора! И тот уступил, чтобы не раздражать, и ушел, а я внизу остался стеречь, а он тут оделся и улизнул. И теперь улизнет, коли раздражать будете, ночью-то, да что-нибудь и сделает над собой…
“What are you saying?”
— Ах, что вы говорите!
“And Avdotya Romanovna can’t possibly be left in those lodgings without you. Just think where you are staying! That blackguard Pyotr Petrovitch couldn’t find you better lodgings... But you know I’ve had a little to drink, and that’s what makes me... swear; don’t mind it....”
— Да и Авдотье Романовне невозможно в нумерах без вас одной! Подумайте, где вы стоите! Ведь этот подлец, Петр Петрович, не мог разве лучше вам квартиру… А впрочем, знаете, я немного пьян и потому… обругал; не обращайте…
“But I’ll go to the landlady here,” Pulcheria Alexandrovna insisted, “I’ll beseech her to find some corner for Dounia and me for the night. I can’t leave him like that, I cannot!”
— Но я пойду к здешней хозяйке, — настаивала Пульхерия Александровна, - я умолю ее, чтоб она дала мне и Дуне угол на эту ночь. Я не могу оставить его так, не могу!
This conversation took place on the landing just before the landlady’s door. Nastasya lighted them from a step below. Razumihin was in extraordinary excitement. Half an hour earlier, while he was bringing Raskolnikov home, he had indeed talked too freely, but he was aware of it himself, and his head was clear in spite of the vast quantities he had imbibed. Now he was in a state bordering on ecstasy, and all that he had drunk seemed to fly to his head with redoubled effect. He stood with the two ladies, seizing both by their hands, persuading them, and giving them reasons with astonishing plainness of speech, and at almost every word he uttered, probably to emphasise his arguments, he squeezed their hands painfully as in a vise. He stared at Avdotya Romanovna without the least regard for good manners. They sometimes pulled their hands out of his huge bony paws, but far from noticing what was the matter, he drew them all the closer to him. If they’d told him to jump head foremost from the staircase, he would have done it without thought or hesitation in their service. Though Pulcheria Alexandrovna felt that the young man was really too eccentric and pinched her hand too much, in her anxiety over her Rodya she looked on his presence as providential, and was unwilling to notice all his peculiarities. But though Avdotya Romanovna shared her anxiety, and was not of timorous disposition, she could not see the glowing light in his eyes without wonder and almost alarm. It was only the unbounded confidence inspired by Nastasya’s account of her brother’s queer friend, which prevented her from trying to run away from him, and to persuade her mother to do the same. She realised, too, that even running away was perhaps impossible now. Ten minutes later, however, she was considerably reassured; it was characteristic of Razumihin that he showed his true nature at once, whatever mood he might be in, so that people quickly saw the sort of man they had to deal with.
Говоря это, они стояли на лестнице, на площадке, перед самою хозяйкиною дверью. Настасья светила им с нижней ступеньки. Разумихин был в необыкновенном возбуждении. Еще полчаса тому, провожая домой Раскольникова, он был хоть и излишне болтлив, что и сознавал, но совершенно бодр и почти свеж, несмотря на ужасное количество выпитого в этот вечер вина. Теперь же состояние его походило на какой-то даже восторг, и в то же время как будто все выпитое вино вновь, разом и с удвоенною силой, бросилось ему в голову. Он стоял с обеими дамами, схватив их обеих за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью, и, вероятно для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки до боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько этим не стесняясь. От боли они иногда вырывали свои руки из его огромной и костлявой ручищи, но он не только не замечал, в чем дело, но еще крепче притягивал их к себе. Если б они велели ему сейчас, для своей услуги, броситься с лестницы вниз головой, то он тотчас же бы это исполнил, не рассуждая и не сомневаясь. Пульхерия Александровна, вся встревоженная мыслию о своем Роде, хоть и чувствовала, что молодой человек очень уж эксцентричен и слишком уж больно жмет ей руку, но так как в то же время он был для нее провидение, то и не хотела замечать всех этих эксцентрических подробностей. Но, несмотря на ту же тревогу, Авдотья Романовна хоть и не пугливого была характера, но с изумлением и почти даже с испугом встречала сверкающие диким огнем взгляды друга своего брата, и только беспредельная доверенность, внушенная рассказами Настасьи об этом странном человеке, удержала ее от покушения убежать от него и утащить за собою свою мать. Она понимала тоже, что, пожалуй, им и убежать-то от него теперь уж нельзя. Впрочем, минут через десять она значительно успокоилась: Разумихин имел свойство мигом весь высказываться, в каком бы он ни был настроении, так что все очень скоро узнавали, с кем имеют дело.
“You can’t go to the landlady, that’s perfect nonsense!” he cried. “If you stay, though you are his mother, you’ll drive him to a frenzy, and then goodness knows what will happen! Listen, I’ll tell you what I’ll do: Nastasya will stay with him now, and I’ll conduct you both home, you can’t be in the streets alone; Petersburg is an awful place in that way.... But no matter! Then I’ll run straight back here and a quarter of an hour later, on my word of honour, I’ll bring you news how he is, whether he is asleep, and all that. Then, listen! Then I’ll run home in a twinkling--I’ve a lot of friends there, all drunk--I’ll fetch Zossimov--that’s the doctor who is looking after him, he is there, too, but he is not drunk; he is not drunk, he is never drunk! I’ll drag him to Rodya, and then to you, so that you’ll get two reports in the hour--from the doctor, you understand, from the doctor himself, that’s a very different thing from my account of him! If there’s anything wrong, I swear I’ll bring you here myself, but, if it’s all right, you go to bed. And I’ll spend the night here, in the passage, he won’t hear me, and I’ll tell Zossimov to sleep at the landlady’s, to be at hand. Which is better for him: you or the doctor? So come home then! But the landlady is out of the question; it’s all right for me, but it’s out of the question for you: she wouldn’t take you, for she’s... for she’s a fool... She’d be jealous on my account of Avdotya Romanovna and of you, too, if you want to know... of Avdotya Romanovna certainly. She is an absolutely, absolutely unaccountable character! But I am a fool, too!... No matter! Come along! Do you trust me? Come, do you trust me or not?”
— Невозможно к хозяйке, и вздор ужаснейший! — вскричал он, убеждая Пульхерию Александровну. — Хоть вы и мать, а если останетесь, то доведете его до бешенства, и тогда черт знает что будет! Слушайте, вот что я сделаю: теперь у него Настасья посидит, а я вас обеих отведу к вам, потому что вам одним нельзя по улицам; у нас в Петербурге на этот счет… Ну, наплевать!.. Потом от вас тотчас же бегу сюда и через четверть часа, мое честнейшее слово, принесу вам донесение: каков он? спит или нет? и все прочее. Потом, слушайте! Потом от вас мигом к себе, — там у меня гости, все пьяные, — беру Зосимова — это доктор, который его лечит, он теперь у меня сидит, не пьян; этот не пьян, этот никогда не пьян! Тащу его к Родьке и потом тотчас к вам, значит, в час вы получите о нем два известия, — и от доктора, понимаете, от самого доктора; это уж не то что от меня! Коль худо, клянусь, я вас сам сюда приведу, а хорошо, так и ложитесь спать. А я всю ночь здесь ночую, в сенях, он и не услышит, а Зосимову велю ночевать у хозяйки, чтобы был под рукой. Ну что для него теперь лучше, вы или доктор? Ведь доктор полезнее, полезнее. Ну, так и идите домой! А к хозяйке невозможно; мне возможно, а вам невозможно: не пустит, потому… потому что она дура. Она меня приревнует к Авдотье Романовне, хотите знать, да и к вам тоже… А уж к Авдотье Романовне непременно. Это совершенно, совершенно неожиданный характер! Впрочем, я тоже дурак… Наплевать! Пойдемте! Верите вы мне? Ну, верите вы мне или нет?
“Let us go, mother,” said Avdotya Romanovna, “he will certainly do what he has promised. He has saved Rodya already, and if the doctor really will consent to spend the night here, what could be better?”
— Пойдемте, маменька, — сказала Авдотья Романовна, — он верно так сделает, как обещает. Он воскресил уже брата, а если правда, что доктор согласиться здесь ночевать, так чего же лучше?
“You see, you... you... understand me, because you are an angel!” Razumihin cried in ecstasy, “let us go! Nastasya! Fly upstairs and sit with him with a light; I’ll come in a quarter of an hour.”
— Вот вы… вы… меня понимаете, потому что вы — ангел! — в восторге вскричал Разумихин. — Идем! Настасья! Мигом наверх и сиди там при нем, с огнем; я через четверть часа приду…
Though Pulcheria Alexandrovna was not perfectly convinced, she made no further resistance. Razumihin gave an arm to each and drew them down the stairs. He still made her uneasy, as though he was competent and good-natured, was he capable of carrying out his promise? He seemed in such a condition....
Пульхерия Александровна хоть и не убедилась совершенно, но и не сопротивлялась более. Разумихин принял их обеих под руки и потащил с лестницы. Впрочем, он ее беспокоил: «хоть и расторопный, и добрый, да в состоянии ли исполнить, что обещает? В таком ведь он виде!..»
“Ah, I see you think I am in such a condition!” Razumihin broke in upon her thoughts, guessing them, as he strolled along the pavement with huge steps, so that the two ladies could hardly keep up with him, a fact he did not observe, however. “Nonsense! That is... I am drunk like a fool, but that’s not it; I am not drunk from wine. It’s seeing you has turned my head... But don’t mind me! Don’t take any notice: I am talking nonsense, I am not worthy of you.... I am utterly unworthy of you! The minute I’ve taken you home, I’ll pour a couple of pailfuls of water over my head in the gutter here, and then I shall be all right.... If only you knew how I love you both! Don’t laugh, and don’t be angry! You may be angry with anyone, but not with me! I am his friend, and therefore I am your friend, too, I want to be... I had a presentiment... Last year there was a moment... though it wasn’t a presentiment really, for you seem to have fallen from heaven. And I expect I shan’t sleep all night... Zossimov was afraid a little time ago that he would go mad... that’s why he mustn’t be irritated.”
— А, понимаю, вы думаете, что я в таком виде! — перебил ее мысли Разумихин, угадав их и шагая своими огромнейшими шажищами по тротуару, так что обе дамы едва могли за ним следовать, чего, впрочем, он не замечал. - Вздор! то есть… я пьян, как олух, но не в том дело; я пьян не от вина. А это, как я вас увидал, мне в голову и ударило… Да наплевать на меня! Не обращайте внимания: я вру; я вас недостоин… Я вас в высшей степени недостоин!.. А как отведу вас, мигом, здесь же в канаве, вылью себе на голову два ушата воды, и готов… Если бы вы только знали, как я вас обеих люблю!.. Не смейтесь и не сердитесь!.. На всех сердитесь, а на меня не сердитесь! Я его друг, а стало быть, и ваш друг. Я так хочу… Я это предчувствовал… прошлого года, одно мгновение такое было… Впрочем, вовсе не предчувствовал, потому что вы как с неба упали. А я, пожалуй, и всю ночь не буду спать… Этот Зосимов давеча боялся, чтоб он не сошел с ума… Вот отчего его раздражать не надо…
“What do you say?” cried the mother.
— Что вы говорите! — вскричала мать.
“Did the doctor really say that?” asked Avdotya Romanovna, alarmed.
— Неужели сам доктор так говорил? — спросила Авдотья Романовна, испугавшись.
“Yes, but it’s not so, not a bit of it. He gave him some medicine, a powder, I saw it, and then your coming here.... Ah! It would have been better if you had come to-morrow. It’s a good thing we went away. And in an hour Zossimov himself will report to you about everything. He is not drunk! And I shan’t be drunk.... And what made me get so tight? Because they got me into an argument, damn them! I’ve sworn never to argue! They talk such trash! I almost came to blows! I’ve left my uncle to preside. Would you believe, they insist on complete absence of individualism and that’s just what they relish! Not to be themselves, to be as unlike themselves as they can. That’s what they regard as the highest point of progress. If only their nonsense were their own, but as it is...”
— Говорил, но это не то, совсем не то. Он и лекарство такое дал, порошок, я видел, а вы тут приехали… Эх!.. Вам бы завтра лучше приехать! Это хорошо, что мы ушли. А через час вам обо всем сам Зосимов отрапортует. Вот тот так не пьян! И я буду не пьян… А отчего я так нахлестался? А оттого, что в спор ввели, проклятые! Заклятье ведь дал не спорить!.. Такую чушь городят! Чуть не подрался! Я там дядю оставил, председателем… Ну, верите ли: полной безличности требуют и в этом самый смак находят! Как бы только самим собой не быть, как бы всего менее на себя походить! Это-то у них самым высочайшим прогрессом и считается. И хоть бы врали-то они по-своему, а то…
“Listen!” Pulcheria Alexandrovna interrupted timidly, but it only added fuel to the flames.
— Послушайте, — робко перебила Пульхерия Александровна, но это только поддало жару.
“What do you think?” shouted Razumihin, louder than ever, “you think I am attacking them for talking nonsense? Not a bit! I like them to talk nonsense. That’s man’s one privilege over all creation. Through error you come to the truth! I am a man because I err! You never reach any truth without making fourteen mistakes and very likely a hundred and fourteen. And a fine thing, too, in its way; but we can’t even make mistakes on our own account! Talk nonsense, but talk your own nonsense, and I’ll kiss you for it. To go wrong in one’s own way is better than to go right in someone else’s. In the first case you are a man, in the second you’re no better than a bird. Truth won’t escape you, but life can be cramped. There have been examples. And what are we doing now? In science, development, thought, invention, ideals, aims, liberalism, judgment, experience and everything, everything, everything, we are still in the preparatory class at school. We prefer to live on other people’s ideas, it’s what we are used to! Am I right, am I right?” cried Razumihin, pressing and shaking the two ladies’ hands.
— Да вы что думаете? — кричал Разумихин, еще более возвышая голос, — вы думаете, я за то, что они врут? Вздор! Я люблю, когда врут! Вранье есть единственная человеческая привилегия перед всеми организмами. Соврешь — до правды дойдешь! Потому я и человек, что вру. Ни до одной правды не добирались, не соврав наперед раз четырнадцать, а может, и сто четырнадцать, а это почетно в своем роде; ну, а мы и соврать-то своим умом не умеем! Ты мне ври, да ври по-своему, и я тебя тогда поцелую. Соврать по-своему — ведь это почти лучше, чем правда по одному по-чужому; в первом случае ты человек, а во втором ты только что птица! Правда не уйдет, а жизнь-то заколотить можно; примеры были. Ну, что мы теперь? Все-то мы, все без исключения, по части науки, развития, мышления, изобретений, идеалов, желаний, либерализма, рассудка, опыта и всего, всего, всего, всего, всего еще в первом предуготовительном классе гимназии сидим! Понравилось чужим умом пробавляться — въелись! Так ли? Так ли я говорю? — кричал Разумихин, потрясая и сжимая руки обеих дам, — так ли?
“Oh, mercy, I do not know,” cried poor Pulcheria Alexandrovna.
— О боже мой, я не знаю, — проговорила бедная Пульхерия Александровна.
“Yes, yes... though I don’t agree with you in everything,” added Avdotya Romanovna earnestly and at once uttered a cry, for he squeezed her hand so painfully.
— Так, так… хоть я и не во всем с вами согласна, — серьезно прибавила Авдотья Романовна и тут же вскрикнула, до того больно на этот раз стиснул он ей руку.
“Yes, you say yes... well after that you... you...” he cried in a transport, “you are a fount of goodness, purity, sense... and perfection. Give me your hand... you give me yours, too! I want to kiss your hands here at once, on my knees...” and he fell on his knees on the pavement, fortunately at that time deserted.
— Так? Вы говорите, так? Ну так после этого вы… вы… — закричал он в восторге, — вы источник доброты, чистоты, разума и… совершенства! Дайте вашу руку, дайте… вы тоже дайте вашу, я хочу поцеловать ваши руки здесь, сейчас, на коленах! И он стал на колени середи тротуара, к счастью, на этот раз пустынного.
“Leave off, I entreat you, what are you doing?” Pulcheria Alexandrovna cried, greatly distressed.
— Перестаньте, прошу вас, что вы делаете? — вскричала встревоженная до крайности Пульхерия Александровна.
“Get up, get up!” said Dounia laughing, though she, too, was upset.
— Встаньте, встаньте! — смеялась и тревожилась тоже Дуня.
“Not for anything till you let me kiss your hands! That’s it! Enough! I get up and we’ll go on! I am a luckless fool, I am unworthy of you and drunk... and I am ashamed.... I am not worthy to love you, but to do homage to you is the duty of every man who is not a perfect beast! And I’ve done homage.... Here are your lodgings, and for that alone Rodya was right in driving your Pyotr Petrovitch away.... How dare he! how dare he put you in such lodgings! It’s a scandal! Do you know the sort of people they take in here? And you his betrothed! You are his betrothed? Yes? Well, then, I’ll tell you, your fiancé is a scoundrel.”
— Ни за что, прежде чем не дадите рук! Вот так, и довольно, и встал, и пойдемте! Я несчастный олух, я вас недостоин, и пьян, и стыжусь… Любить я вас недостоин, но преклоняться пред вами — это обязанность каждого, если только он не совершенный скот! Я и преклонился… Вот и ваши нумера, и уж тем одним прав Родион, что давеча вашего Петра Петровича выгнал! Как он смел вас в такие нумера поместить? Это скандал! Знаете ли, кого сюда пускают? А ведь вы невеста! Вы невеста, да? Ну так я вам скажу, что ваш жених подлец после этого!
“Excuse me, Mr. Razumihin, you are forgetting...” Pulcheria Alexandrovna was beginning.
— Послушайте, господин Разумихин, вы забылись… — начала было Пульхерия Александровна.
“Yes, yes, you are right, I did forget myself, I am ashamed of it,” Razumihin made haste to apologise. “But... but you can’t be angry with me for speaking so! For I speak sincerely and not because... hm, hm! That would be disgraceful; in fact not because I’m in... hm! Well, anyway, I won’t say why, I daren’t.... But we all saw to-day when he came in that that man is not of our sort. Not because he had his hair curled at the barber’s, not because he was in such a hurry to show his wit, but because he is a spy, a speculator, because he is a skin-flint and a buffoon. That’s evident. Do you think him clever? No, he is a fool, a fool. And is he a match for you? Good heavens! Do you see, ladies?” he stopped suddenly on the way upstairs to their rooms, “though all my friends there are drunk, yet they are all honest, and though we do talk a lot of trash, and I do, too, yet we shall talk our way to the truth at last, for we are on the right path, while Pyotr Petrovitch... is not on the right path. Though I’ve been calling them all sorts of names just now, I do respect them all... though I don’t respect Zametov, I like him, for he is a puppy, and that bullock Zossimov, because he is an honest man and knows his work. But enough, it’s all said and forgiven. Is it forgiven? Well, then, let’s go on. I know this corridor, I’ve been here, there was a scandal here at Number 3.... Where are you here? Which number? eight? Well, lock yourselves in for the night, then. Don’t let anybody in. In a quarter of an hour I’ll come back with news, and half an hour later I’ll bring Zossimov, you’ll see! Good-bye, I’ll run.”
— Да, да, вы правы, я забылся, стыжусь! — спохватился Разумихин, - но… но… вы не можете на меня сердиться за то, что я так говорю! Потому я искренно говорю, а не оттого, что… гм! это было бы подло; одним словом, не оттого, что я в вас… гм!.. ну, так и быть не надо, не скажу отчего, не смею!.. А мы все давеча поняли, как он вошел, что этот человек не нашего общества. Не потому, что он вошел завитой у парикмахера, не потому, что он свой ум спешил выставлять, а потому что он соглядатай и спекулянт; потому что он жид и фигляр, и это видно. Вы думаете, он умен? Нет, он дурак, дурак! Ну, пара ли он вам? О боже мой! Видите, барыни, — остановился он вдруг, уже поднимаясь на лестницу в нумера, — хоть они у меня там все пьяные, но зато все честные, и хоть мы и врем, потому ведь и я тоже вру, да довремся же наконец и до правды, потому что на благородной дороге стоим, а Петр Петрович… не на благородной дороге стоит. Я хотя их сейчас и ругал ругательски, но я ведь их всех уважаю; даже Заметова хоть не уважаю, так люблю, потому — щенок! Даже этого скота Зосимова, потому — честен и дело знает… Но довольно, все сказано и прощено. Прощено? Так ли? Ну, пойдемте. Знаю я этот коридор, бывал; вот тут, в третьем нумере, был скандал… Ну, где вы здесь? Который нумер? Восьмой? Ну, так на ночь запритесь, никого не пускайте. Через четверть часа ворочусь с известием, а потом еще через полчаса с Зосимовым, увидите! Прощайте, бегу!
“Good heavens, Dounia, what is going to happen?” said Pulcheria Alexandrovna, addressing her daughter with anxiety and dismay.
— Боже мой, Дунечка, что это будет? — сказала Пульхерия Александровна, тревожно и пугливо обращаясь к дочери.
“Don’t worry yourself, mother,” said Dounia, taking off her hat and cape. “God has sent this gentleman to our aid, though he has come from a drinking party. We can depend on him, I assure you. And all that he has done for Rodya....”
— Успокойтесь, маменька, — отвечала Дуня, снимая с себя шляпку и мантильку, — нам сам бог послал этого господина, хоть он и прямо с какой-то попойки. На него можно положиться, уверяю вас. И все, что он уже сделал для брата…
“Ah. Dounia, goodness knows whether he will come! How could I bring myself to leave Rodya?... And how different, how different I had fancied our meeting! How sullen he was, as though not pleased to see us....”
— Ах, Дунечка, бог его знает, придет ли! И как я могла решиться оставить Родю!.. И совсем, совсем не так воображала его найти! Как он был суров, точно он нам не рад…
Tears came into her eyes.
Слезы показались на глазах ее.
“No, it’s not that, mother. You didn’t see, you were crying all the time. He is quite unhinged by serious illness--that’s the reason.”
— Нет, это не так, маменька. Вы не вгляделись, вы все плакали. Он очень расстроен от большой болезни — вот всему и причина.
“Ah, that illness! What will happen, what will happen? And how he talked to you, Dounia!” said the mother, looking timidly at her daughter, trying to read her thoughts and, already half consoled by Dounia’s standing up for her brother, which meant that she had already forgiven him. “I am sure he will think better of it to-morrow,” she added, probing her further.
— Ах, эта болезнь! Что-то будет, что-то будет! И как он говорил с тобою, Дуня! — сказала мать, робко заглядывая в глаза дочери, чтобы прочитать всю ее мысль, и уже вполовину утешенная тем, что Дуня же и защищает Родю, а стало быть, простила его. — Я уверена, что он завтра одумается, — прибавила она, выпытывая до конца.
“And I am sure that he will say the same to-morrow... about that,” Avdotya Romanovna said finally. And, of course, there was no going beyond that, for this was a point which Pulcheria Alexandrovna was afraid to discuss. Dounia went up and kissed her mother. The latter warmly embraced her without speaking. Then she sat down to wait anxiously for Razumihin’s return, timidly watching her daughter who walked up and down the room with her arms folded, lost in thought. This walking up and down when she was thinking was a habit of Avdotya Romanovna’s and the mother was always afraid to break in on her daughter’s mood at such moments.
— А я так уверена, что он и завтра будет то же говорить… об этом, - отрезала Авдотья Романовна, и, уж конечно, это была загвоздка, потому что тут был пункт, о котором Пульхерия Александровна слишком боялась теперь заговаривать. Дуня подошла и поцеловала мать. Та крепко молча обняла ее. Затем села в тревожном ожидании возвращения Разумихина и робко стала следить за дочерью, которая, скрестив руки, и тоже в ожидании, стала ходить взад и вперед по комнате, раздумывая про себя. Такая ходьба из угла в угол, в раздумье, была обыкновенною привычкой Авдотьи Романовны, и мать всегда как-то боялась нарушать в такое время ее задумчивость.
Razumihin, of course, was ridiculous in his sudden drunken infatuation for Avdotya Romanovna. Yet apart from his eccentric condition, many people would have thought it justified if they had seen Avdotya Romanovna, especially at that moment when she was walking to and fro with folded arms, pensive and melancholy. Avdotya Romanovna was remarkably good-looking; she was tall, strikingly well-proportioned, strong and self-reliant--the latter quality was apparent in every gesture, though it did not in the least detract from the grace and softness of her movements. In face she resembled her brother, but she might be described as really beautiful. Her hair was dark brown, a little lighter than her brother’s; there was a proud light in her almost black eyes and yet at times a look of extraordinary kindness. She was pale, but it was a healthy pallor; her face was radiant with freshness and vigour. Her mouth was rather small; the full red lower lip projected a little as did her chin; it was the only irregularity in her beautiful face, but it gave it a peculiarly individual and almost haughty expression. Her face was always more serious and thoughtful than gay; but how well smiles, how well youthful, lighthearted, irresponsible, laughter suited her face! It was natural enough that a warm, open, simple-hearted, honest giant like Razumihin, who had never seen anyone like her and was not quite sober at the time, should lose his head immediately. Besides, as chance would have it, he saw Dounia for the first time transfigured by her love for her brother and her joy at meeting him. Afterwards he saw her lower lip quiver with indignation at her brother’s insolent, cruel and ungrateful words--and his fate was sealed.
Разумихин, разумеется, был смешон с своею внезапною, спьяну загоревшеюся страстью к Авдотье Романовне; но, посмотрев на Авдотью Романовну, особенно теперь, когда она ходила, скрестив руки, по комнате, грустная и задумчивая, может быть, многие извинили бы его, не говоря уже об эксцентрическом его состоянии. Авдотья Романовна была замечательно хороша собою — высокая, удивительно стройная, сильная, самоуверенная, — что высказывалось во всяком жесте ее и что, впрочем, нисколько не отнимало у ее движений мягкости и грациозности. Лицом она была похожа на брата, но ее даже можно было назвать красавицей. Волосы у нее были темно-русые, немного светлей, чем у брата; глаза почти черные, сверкающие, гордые и в то же время иногда, минутами, необыкновенно добрые. Она была бледна, но не болезненно бледна; лицо ее сияло свежестью и здоровьем. Рот у ней был немного мал, нижняя же губка, свежая и алая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе с подбородком, — единственная неправильность в этом прекрасном лице, но придававшая ему особенную характерность и, между прочим, как будто надменность. Выражение лица ее всегда было более серьезное, чем веселое, вдумчивое; зато как же шла улыбка к этому лицу, как же шел к ней смех, веселый, молодой, беззаветный! Понятно, что горячий, откровенный, простоватый, честный, сильный как богатырь и пьяный Разумихин, никогда не видавший ничего подобного, с первого взгляда потерял голову. К тому же случай, как нарочно, в первый раз показал ему Дуню в прекрасный момент любви и радости свидания с братом. Он видел потом, как дрогнула у ней в негодовании нижняя губка в ответ на дерзкие и неблагодарно-жестокие приказания брата, — и не мог устоять.
He had spoken the truth, moreover, when he blurted out in his drunken talk on the stairs that Praskovya Pavlovna, Raskolnikov’s eccentric landlady, would be jealous of Pulcheria Alexandrovna as well as of Avdotya Romanovna on his account. Although Pulcheria Alexandrovna was forty-three, her face still retained traces of her former beauty; she looked much younger than her age, indeed, which is almost always the case with women who retain serenity of spirit, sensitiveness and pure sincere warmth of heart to old age. We may add in parenthesis that to preserve all this is the only means of retaining beauty to old age. Her hair had begun to grow grey and thin, there had long been little crow’s foot wrinkles round her eyes, her cheeks were hollow and sunken from anxiety and grief, and yet it was a handsome face. She was Dounia over again, twenty years older, but without the projecting underlip. Pulcheria Alexandrovna was emotional, but not sentimental, timid and yielding, but only to a certain point. She could give way and accept a great deal even of what was contrary to her convictions, but there was a certain barrier fixed by honesty, principle and the deepest convictions which nothing would induce her to cross.
Он, впрочем, правду сказал, когда проврался давеча спьяну на лестнице, что эксцентрическая хозяйка Раскольникова, Прасковья Павловна, приревнует его не только к Авдотье Романовне, но, пожалуй, и к самой Пульхерии Александровне. Несмотря на то, что Пульхерии Александровне было уже сорок три года, лицо ее все еще сохраняло в себе остатки прежней красоты, и к тому же она казалась гораздо моложе своих лет, что бывает почти всегда с женщинами, сохранившими ясность духа, свежесть впечатлений и честный, чистый жар сердца до старости. Скажем в скобках, что сохранить все это есть единственное средство не потерять красоты своей даже с старости. Волосы ее уже начинали седеть и редеть, маленькие лучистые морщинки уже давно появились около глаз, щеки впали и высохли от заботы и горя, и все-таки это лицо было прекрасно. Это был портрет Дунечкинова лица, только двадцать лет спустя, да кроме еще выражения нижней губки, которая у ней не выдавалась вперед. Пульхерия Александровна была чувствительна, впрочем не до приторности, робка и уступчива, но до известной черты: она многое могла уступить, на многое могла согласиться, даже из того, что противоречило ее убеждению, но всегда была такая черта честности, правил и крайних убеждений, за которую никакие обстоятельства не могли заставить ее переступить.
Exactly twenty minutes after Razumihin’s departure, there came two subdued but hurried knocks at the door: he had come back.
Ровно через двадцать минут по уходе Разумихина раздались два негромкие, но поспешные удара в дверь; он воротился.
“I won’t come in, I haven’t time,” he hastened to say when the door was opened. “He sleeps like a top, soundly, quietly, and God grant he may sleep ten hours. Nastasya’s with him; I told her not to leave till I came. Now I am fetching Zossimov, he will report to you and then you’d better turn in; I can see you are too tired to do anything....”
— Не войду, некогда! — заторопился он, когда отворили дверь, — спит во всю ивановскую, отлично, спокойно, и дай бог, чтобы часов десять проспал. У него Настасья; велел не выходить до меня. Теперь притащу Зосимова, он вам отрапортует, а затем и вы на боковую; изморились, я вижу, донельзя.
And he ran off down the corridor.
И он пустился от них по коридору.
“What a very competent and... devoted young man!” cried Pulcheria Alexandrovna exceedingly delighted.
— Какой расторопный и… преданный молодой человек! — воскликнула чрезвычайно обрадованная Пульхерия Александровна.
“He seems a splendid person!” Avdotya Romanovna replied with some warmth, resuming her walk up and down the room.
— Кажется, славная личность! — с некоторым жаром ответила Авдотья Романовна, начиная опять ходить взад и вперед по комнате.
It was nearly an hour later when they heard footsteps in the corridor and another knock at the door. Both women waited this time completely relying on Razumihin’s promise; he actually had succeeded in bringing Zossimov. Zossimov had agreed at once to desert the drinking party to go to Raskolnikov’s, but he came reluctantly and with the greatest suspicion to see the ladies, mistrusting Razumihin in his exhilarated condition. But his vanity was at once reassured and flattered; he saw that they were really expecting him as an oracle. He stayed just ten minutes and succeeded in completely convincing and comforting Pulcheria Alexandrovna. He spoke with marked sympathy, but with the reserve and extreme seriousness of a young doctor at an important consultation. He did not utter a word on any other subject and did not display the slightest desire to enter into more personal relations with the two ladies. Remarking at his first entrance the dazzling beauty of Avdotya Romanovna, he endeavoured not to notice her at all during his visit and addressed himself solely to Pulcheria Alexandrovna. All this gave him extraordinary inward satisfaction. He declared that he thought the invalid at this moment going on very satisfactorily. According to his observations the patient’s illness was due partly to his unfortunate material surroundings during the last few months, but it had partly also a moral origin, “was, so to speak, the product of several material and moral influences, anxieties, apprehensions, troubles, certain ideas... and so on.” Noticing stealthily that Avdotya Romanovna was following his words with close attention, Zossimov allowed himself to enlarge on this theme. On Pulcheria Alexandrovna’s anxiously and timidly inquiring as to “some suspicion of insanity,” he replied with a composed and candid smile that his words had been exaggerated; that certainly the patient had some fixed idea, something approaching a monomania--he, Zossimov, was now particularly studying this interesting branch of medicine--but that it must be recollected that until to-day the patient had been in delirium and... and that no doubt the presence of his family would have a favourable effect on his recovery and distract his mind, “if only all fresh shocks can be avoided,” he added significantly. Then he got up, took leave with an impressive and affable bow, while blessings, warm gratitude, and entreaties were showered upon him, and Avdotya Romanovna spontaneously offered her hand to him. He went out exceedingly pleased with his visit and still more so with himself.
Почти через час раздались шаги в коридоре и другой стук в дверь. Обе женщины ждали, на этот раз вполне веруя обещанию Разумихина; и действительно, он успел притащить Зосимова. Зосимов тотчас же согласился бросить пир и идти посмотреть на Раскольникова, но к дамам пошел нехотя и с большою недоверчивостью, не доверяя пьяному Разумихину. Но самолюбие его было тотчас же успокоено и даже польщено: он понял, что его действительно ждали, как оракула. Он просидел ровно десять минут и совершенно успел убедить и успокоить Пульхерию Александровну. Говорил он с необыкновенным участием, но сдержанно и как-то усиленно серьезно, совершенно как двадцатисемилетний доктор на важной консультации, и ни единым словом не уклонился от предмета и не обнаружил ни малейшего желания войти в более личные и частные отношения с обеими дамами. Заметив еще при входе, как ослепительно хороша собою Авдотья Романовна, он тотчас же постарался даже не примечать ее вовсе, во все время визита, и обращался единственно к Пульхерии Александровне. Все это доставляло ему чрезвычайное внутреннее удовлетворение. Собственно о больном он выразился, что находит его в настоящую минуту в весьма удовлетворительном состоянии. По наблюдениям же его, болезнь пациента, кроме дурной материальной обстановки последних месяцев жизни, имеет еще некоторые нравственные причины, «есть, так сказать, продукт многих сложных нравственных и материальных влияний, тревог, опасений, забот, некоторых идей… и прочего». Заметив вскользь, что Авдотья Романовна стала особенно внимательно вслушиваться, Зосимов несколько более распространился на эту тему. На тревожный же и робкий вопрос Пульхерии Александровны насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве» он отвечал с спокойною и откровенною усмешкой, что слова его слишком преувеличены; что, конечно, в больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, — так как он, Зосимов, особенно следит теперь за этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить, что почти вплоть до сегодня больной был в бреду, и… и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет и подействует спасительно, «если только можно будет избегнуть новых особенных потрясений», — прибавил он значительно. Затем встал, солидно и радушно откланялся, сопровождаемый благословениями, горячею благодарностию, мольбами и даже протянувшеюся к нему для пожатия, без его искания, ручкой Авдотьи Романовны, и вышел чрезвычайно довольный своим посещением и еще более самим собою.
“We’ll talk to-morrow; go to bed at once!” Razumihin said in conclusion, following Zossimov out. “I’ll be with you to-morrow morning as early as possible with my report.”
— А говорить будем завтра; ложитесь, сейчас, непременно! — скрепил Разумихин, уходя с Зосимовым. — Завтра, как можно раньше, я у вас с рапортом.
“That’s a fetching little girl, Avdotya Romanovna,” remarked Zossimov, almost licking his lips as they both came out into the street.
— Однако, какая восхитительная девочка эта Авдотья Романовна! — заметил Зосимов, чуть не облизываясь, когда оба вышли на улицу.
“Fetching? You said fetching?” roared Razumihin and he flew at Zossimov and seized him by the throat. “If you ever dare.... Do you understand? Do you understand?” he shouted, shaking him by the collar and squeezing him against the wall. “Do you hear?” “Let me go, you drunken devil,” said Zossimov, struggling and when he had let him go, he stared at him and went off into a sudden guffaw. Razumihin stood facing him in gloomy and earnest reflection.
— Восхитительная? Ты сказал восхитительная! — заревел Разумихин и вдруг бросился на Зосимова и схватил его за горло. — Если ты когда-нибудь осмелишься… Понимаешь? Понимаешь? — кричал он, потрясая его за воротник и прижав к стене, — слышал? — Да пусти, пьяный черт! — отбивался Зосимов и потом, когда уже тот его выпустил, посмотрел на него пристально и вдруг покатился со смеху. Разумихин стоя перед ним, опустив руки, в мрачном и серьезном раздумье.
“Of course, I am an ass,” he observed, sombre as a storm cloud, “but still... you are another.”
— Разумеется, я осел, — проговорил он, мрачный как туча, — но ведь… и ты тоже.
“No, brother, not at all such another. I am not dreaming of any folly.”
— Ну нет, брат, совсем не тоже. Я о глупостях не мечтаю.
They walked along in silence and only when they were close to Raskolnikov’s lodgings, Razumihin broke the silence in considerable anxiety.
Они пошли молча, и, только подходя к квартире Раскольникова, Разумихин, сильно озабоченный, прервал молчание.
“Listen,” he said, “you’re a first-rate fellow, but among your other failings, you’re a loose fish, that I know, and a dirty one, too. You are a feeble, nervous wretch, and a mass of whims, you’re getting fat and lazy and can’t deny yourself anything--and I call that dirty because it leads one straight into the dirt. You’ve let yourself get so slack that I don’t know how it is you are still a good, even a devoted doctor. You--a doctor--sleep on a feather bed and get up at night to your patients! In another three or four years you won’t get up for your patients... But hang it all, that’s not the point!... You are going to spend to-night in the landlady’s flat here. (Hard work I’ve had to persuade her!) And I’ll be in the kitchen. So here’s a chance for you to get to know her better.... It’s not as you think! There’s not a trace of anything of the sort, brother...!”
— Слушай, — сказал он Зосимову, — ты малый славный, но ты, кроме всех твоих скверных качеств, еще и потаскун, это я знаю, да еще из грязных. Ты нервная, слабая дрянь, ты блажной, ты зажирел и ни в чем себе отказать не можешь, — а это уж я называю грязью, потому что прямо доводит до грязи. Ты до того себя разнежил, что, признаюсь, я всего менее понимаю, как ты можешь быть при всем этом хорошим и даже самоотверженным лекарем. На перине спит (доктор-то!), а по ночам встает для больного! Года через три ты уж не будешь вставать для больного… Ну да, черт, не в том дело, а вот в чем: ты сегодня в хозяйкиной квартире ночуешь (насилу уговорил ее!), а я в кухне: вот вам случай познакомиться покороче! Не то, что ты думаешь! Тут, брат, и тени этого нет…
“But I don’t think!”
— Да я вовсе и не думаю.
“Here you have modesty, brother, silence, bashfulness, a savage virtue... and yet she’s sighing and melting like wax, simply melting! Save me from her, by all that’s unholy! She’s most prepossessing... I’ll repay you, I’ll do anything....”
— Тут, брат, стыдливость, молчаливость, застенчивость, целомудрие ожесточенное, и при всем этом — вздохи, и тает как воск, так и тает! Избавь ты меня от нее, ради всех чертей в мире! Преавенантненькая!.. Заслужу, головой заслужу!
Zossimov laughed more violently than ever.
Зосимов захохотал пуще прежнего.
“Well, you are smitten! But what am I to do with her?”
— Ишь тебя разобрало! Да зачем мне ее?
“It won’t be much trouble, I assure you. Talk any rot you like to her, as long as you sit by her and talk. You’re a doctor, too; try curing her of something. I swear you won’t regret it. She has a piano, and you know, I strum a little. I have a song there, a genuine Russian one: ‘I shed hot tears.’ She likes the genuine article--and well, it all began with that song; Now you’re a regular performer, a maître, a Rubinstein.... I assure you, you won’t regret it!”
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду какую хочешь, только подле сядь и говори. К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, метр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
“But have you made her some promise? Something signed? A promise of marriage, perhaps?”
— Да что ты ей обещаний каких надавал, что ли? Подписку по форме? Жениться обещал, может быть…
“Nothing, nothing, absolutely nothing of the kind! Besides she is not that sort at all.... Tchebarov tried that....”
— Ничего, ничего, ровно ничего этого нет! Да она и не такая совсем; к ней было Чебаров…
“Well then, drop her!”
— Ну, так брось ее!
“But I can’t drop her like that!”
— Да нельзя так бросить!
“Why can’t you?”
— Да почему же нельзя?
“Well, I can’t, that’s all about it! There’s an element of attraction here, brother.”
— Ну да, как-то так нельзя, да и только! Тут, брат, втягивающее начало есть.
“Then why have you fascinated her?”
— Так зачем же ты ее завлекал?
“I haven’t fascinated her; perhaps I was fascinated myself in my folly. But she won’t care a straw whether it’s you or I, so long as somebody sits beside her, sighing.... I can’t explain the position, brother... look here, you are good at mathematics, and working at it now... begin teaching her the integral calculus; upon my soul, I’m not joking, I’m in earnest, it’ll be just the same to her. She will gaze at you and sigh for a whole year together. I talked to her once for two days at a time about the Prussian House of Lords (for one must talk of something)--she just sighed and perspired! And you mustn’t talk of love--she’s bashful to hysterics--but just let her see you can’t tear yourself away--that’s enough. It’s fearfully comfortable; you’re quite at home, you can read, sit, lie about, write. You may even venture on a kiss, if you’re careful.”
— Да я вовсе не завлекал, я, может, даже сам завлечен, по глупости моей, а ей решительно все равно будет, ты или я, только бы подле кто-нибудь сидел и вздыхал. Тут, брат… Не могу я это тебе выразить, тут, — ну вот ты математику знаешь хорошо, и теперь еще занимаешься, я знаю… ну, начни проходить ей интегральное исчисление, ей-богу не шучу, серьезно говорю, ей решительно все равно будет: она будет на тебя смотреть и вздыхать, и так целый год сряду. Я ей, между прочим, очень долго, дня два сряду, про прусскую палату господ говорил (потому что о чем же с ней говорить?), - только вздыхала да прела! О любви только не заговаривай, — застенчива до судорог, — но и вид показывай, что отойти не можешь, — ну, и довольно. Комфортно ужасно; совершенно как дома, — читай, сиди, лежи, пиши… Поцеловать даже можно, с осторожностью…
“But what do I want with her?”
— Да на что мне она?
“Ach, I can’t make you understand! You see, you are made for each other! I have often been reminded of you!... You’ll come to it in the end! So does it matter whether it’s sooner or later? There’s the feather-bed element here, brother--ach! and not only that! There’s an attraction here--here you have the end of the world, an anchorage, a quiet haven, the navel of the earth, the three fishes that are the foundation of the world, the essence of pancakes, of savoury fish-pies, of the evening samovar, of soft sighs and warm shawls, and hot stoves to sleep on--as snug as though you were dead, and yet you’re alive--the advantages of both at once! Well, hang it, brother, what stuff I’m talking, it’s bedtime! Listen. I sometimes wake up at night; so I’ll go in and look at him. But there’s no need, it’s all right. Don’t you worry yourself, yet if you like, you might just look in once, too. But if you notice anything--delirium or fever--wake me at once. But there can’t be....”
— Эх, не могу я тебе разъяснить никак! Видишь: вы оба совершенно друг к другу подходите! Я и прежде о тебе думал… Ведь ты кончишь же этим! Так не все ли тебе равно — раньше иль позже? Тут, брат, этакое перинное начало лежит, — эх! да и не одно перинное! Тут втягивает; тут конец свету, якорь, тихое пристанище, пуп земли, трехрыбное основание мира, эссенция блинов, жирных кулебяк, вечернего самовара, тихих воздыханий и теплых кацавеек, натопленных лежанок, — ну, вот точно ты умер, а в то же время и жив, обе выгоды разом! Ну, брат, черт, заврался, пора спать! Слушай: я ночью иногда просыпаюсь, ну, и схожу к нему посмотреть. Только ничего, вздор, все хорошо. Не тревожься и ты особенно, а если хочешь, сходи тоже разик. Но чуть что приметишь, бред например, али жар, али что, тотчас же разбуди меня. Впрочем, быть не может…