An elegant carriage stood in the middle of the road with a pair of spirited grey horses; there was no one in it, and the coachman had got off his box and stood by; the horses were being held by the bridle.... A mass of people had gathered round, the police standing in front. One of them held a lighted lantern which he was turning on something lying close to the wheels. Everyone was talking, shouting, exclaiming; the coachman seemed at a loss and kept repeating:
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял:
“What a misfortune! Good Lord, what a misfortune!”
— Экой грех! Господи, грех-то какой!
Raskolnikov pushed his way in as far as he could, and succeeded at last in seeing the object of the commotion and interest. On the ground a man who had been run over lay apparently unconscious, and covered with blood; he was very badly dressed, but not like a workman. Blood was flowing from his head and face; his face was crushed, mutilated and disfigured. He was evidently badly injured.
Раскольников протеснился, по возможности, и увидал наконец предмет всей этой суеты и любопытства. На земле лежал только что раздавленный лошадьми человек, без чувств по-видимому, очень худо одетый, но в «благородном» платье, весь в крови. С лица, с головы текла кровь; лицо было все избито, ободрано, исковеркано. Видно было, что раздавили не на шутку.
“Merciful heaven!” wailed the coachman, “what more could I do? If I’d been driving fast or had not shouted to him, but I was going quietly, not in a hurry. Everyone could see I was going along just like everybody else. A drunken man can’t walk straight, we all know.... I saw him crossing the street, staggering and almost falling. I shouted again and a second and a third time, then I held the horses in, but he fell straight under their feet! Either he did it on purpose or he was very tipsy.... The horses are young and ready to take fright... they started, he screamed... that made them worse. That’s how it happened!” “That’s just how it was,” a voice in the crowd confirmed.
— Батюшки! — причитал кучер, — как тут усмотреть! Коли б я гнал али б не кричал ему, а то ехал не поспешно, равномерно. Все видели: люди ложь, и я то ж. Пьяный свечки не поставит — известно!.. Вижу его, улицу переходит, шатается, чуть не валится, — крикнул одноважды, да в другой, да в третий, да и придержал лошадей; а он прямехонько им под ноги так и пал! Уж нарочно, что ль, он, аль уж очень был нетверез… Лошади-то молодые, пужливые, — дернули, а он вскричал — они пуще… вот и беда. — Это так как есть! — раздался чей-то свидетельский отзыв в толпе.
“He shouted, that’s true, he shouted three times,” another voice declared.
— Кричал-то он, это правда, три раза ему прокричал, — отозвался другой голос.
“Three times it was, we all heard it,” shouted a third.
— В акурат три раза, все слышали! — крикнул третий.
But the coachman was not very much distressed and frightened. It was evident that the carriage belonged to a rich and important person who was awaiting it somewhere; the police, of course, were in no little anxiety to avoid upsetting his arrangements. All they had to do was to take the injured man to the police station and the hospital. No one knew his name.
Впрочем, кучер был не очень уныл и испуган. Видно было, что экипаж принадлежал богатому и значительному владельцу, ожидавшему где-нибудь его прибытия; полицейские, уж конечно, немало заботились, как уладить это последнее обстоятельство. Раздавленного предстояло прибрать в часть и в больницу. Никто не знал его имени.
Meanwhile Raskolnikov had squeezed in and stooped closer over him. The lantern suddenly lighted up the unfortunate man’s face. He recognised him.
Между тем Раскольников протиснулся и нагнулся еще ближе. Вдруг фонарик ярко осветил лицо несчастного; он узнал его.
“I know him! I know him!” he shouted, pushing to the front. “It’s a government clerk retired from the service, Marmeladov. He lives close by in Kozel’s house.... Make haste for a doctor! I will pay, see?” He pulled money out of his pocket and showed it to the policeman. He was in violent agitation.
— Я его знаю, знаю! — закричал он, протискиваясь совсем вперед, — это чиновник, отставной, титулярный советник, Мармеладов! Он здесь живет, подле, в доме Козеля… Доктора поскорее! Я заплачу, вот! — Он вытащил из кармана деньги и показывал полицейскому. Он был в удивительном волнении.
The police were glad that they had found out who the man was. Raskolnikov gave his own name and address, and, as earnestly as if it had been his father, he besought the police to carry the unconscious Marmeladov to his lodging at once.
Полицейские были довольны, что узнали, кто раздавленный. Раскольников назвал и себя, дал свой адрес и всеми силами, как будто дело шло о родном отце, уговаривал перенести поскорее бесчувственного Мармеладова в его квартиру.
“Just here, three houses away,” he said eagerly, “the house belongs to Kozel, a rich German. He was going home, no doubt drunk. I know him, he is a drunkard. He has a family there, a wife, children, he has one daughter.... It will take time to take him to the hospital, and there is sure to be a doctor in the house. I’ll pay, I’ll pay! At least he will be looked after at home... they will help him at once. But he’ll die before you get him to the hospital.” He managed to slip something unseen into the policeman’s hand. But the thing was straightforward and legitimate, and in any case help was closer here. They raised the injured man; people volunteered to help. Kozel’s house was thirty yards away. Raskolnikov walked behind, carefully holding Marmeladov’s head and showing the way.
— Вот тут, через три дома, — хлопотал он, — дом Козеля, немца, богатого… Он теперь, верно, пьяный, домой пробирался. Я его знаю… Он пьяница… Там у него семейство, жена, дети, дочь одна есть. Пока еще в больницу тащить, а тут, верно, в доме же доктор есть! Я заплачу, заплачу!.. Все-таки уход будет свой, помогут сейчас, а то он умрет до больницы-то… Он даже успел сунуть неприметно в руку; дело, впрочем, было ясное и законное, и во всяком случае тут помощь ближе была. Раздавленного подняли и понесли; нашлись помощники. Дом Козеля был шагах в тридцати. Раскольников шел сзади, осторожно поддерживал голову и показывал дорогу.
“This way, this way! We must take him upstairs head foremost. Turn round! I’ll pay, I’ll make it worth your while,” he muttered.
— Сюда, сюда! На лестницу надо вверх головой вносить; оборачивайте… вот так! Я заплачу, я поблагодарю, — бормотал он.
Katerina Ivanovna had just begun, as she always did at every free moment, walking to and fro in her little room from window to stove and back again, with her arms folded across her chest, talking to herself and coughing. Of late she had begun to talk more than ever to her eldest girl, Polenka, a child of ten, who, though there was much she did not understand, understood very well that her mother needed her, and so always watched her with her big clever eyes and strove her utmost to appear to understand. This time Polenka was undressing her little brother, who had been unwell all day and was going to bed. The boy was waiting for her to take off his shirt, which had to be washed at night. He was sitting straight and motionless on a chair, with a silent, serious face, with his legs stretched out straight before him--heels together and toes turned out. He was listening to what his mother was saying to his sister, sitting perfectly still with pouting lips and wide-open eyes, just as all good little boys have to sit when they are undressed to go to bed. A little girl, still younger, dressed literally in rags, stood at the screen, waiting for her turn. The door on to the stairs was open to relieve them a little from the clouds of tobacco smoke which floated in from the other rooms and brought on long terrible fits of coughing in the poor, consumptive woman. Katerina Ivanovna seemed to have grown even thinner during that week and the hectic flush on her face was brighter than ever.
Катерина Ивановна, как и всегда, чуть только выпадала свободная минута, тотчас же принималась ходить взад и вперед по своей маленькой комнате, от окна до печки и обратно, плотно скрестив руки на груди, говоря сама с собой и кашляя. В последнее время она стала все чаще и больше разговаривать с своею старшею девочкой, десятилетнею Поленькой, которая хотя и многого еще не понимала, но зато очень хорошо поняла, что нужна матери, и потому всегда следила за ней своими большими умными глазками и всеми силами хитрила, чтобы представится все понимающею. В этот раз Поленька раздевала маленького брата, которому весь день нездоровилось, чтоб уложить его спать. В ожидании, пока ему переменят рубашку, которую предстояло ночью же вымыть, мальчик сидел на стуле молча, с серьезною миной, прямо и недвижимо, с протянутыми вперед ножками, плотно вместе сжатыми, пяточками к публике, а носками врозь. Он слушал, что говорила мамаша с сестрицей, надув губки, выпучив глазки и не шевелясь, точь-в-точь как обыкновенно должны сидеть все умные мальчики, когда их раздевают, чтоб идти спать. Еще меньше его девочка, в совершенных лохмотьях, стояла у ширм и ждала своей очереди. Дверь на лестницу была отворена, чтобы хоть сколько-нибудь защититься от волн табачного дыма, врывавшихся из других комнат и поминутно заставлявших долго и мучительно кашлять бедную чахоточную. Катерина Ивановна как будто еще больше похудела в эту неделю, и красные пятна на щеках ее горели еще ярче, чем прежде.
“You wouldn’t believe, you can’t imagine, Polenka,” she said, walking about the room, “what a happy luxurious life we had in my papa’s house and how this drunkard has brought me, and will bring you all, to ruin! Papa was a civil colonel and only a step from being a governor; so that everyone who came to see him said, ‘We look upon you, Ivan Mihailovitch, as our governor!’ When I... when...” she coughed violently, “oh, cursed life,” she cried, clearing her throat and pressing her hands to her breast, “when I... when at the last ball... at the marshal’s... Princess Bezzemelny saw me--who gave me the blessing when your father and I were married, Polenka--she asked at once ‘Isn’t that the pretty girl who danced the shawl dance at the breaking-up?’ (You must mend that tear, you must take your needle and darn it as I showed you, or to-morrow--cough, cough, cough--he will make the hole bigger,” she articulated with effort.) “Prince Schegolskoy, a kammerjunker, had just come from Petersburg then... he danced the mazurka with me and wanted to make me an offer next day; but I thanked him in flattering expressions and told him that my heart had long been another’s. That other was your father, Polya; papa was fearfully angry.... Is the water ready? Give me the shirt, and the stockings! Lida,” said she to the youngest one, “you must manage without your chemise to-night... and lay your stockings out with it... I’ll wash them together.... How is it that drunken vagabond doesn’t come in? He has worn his shirt till it looks like a dish-clout, he has torn it to rags! I’d do it all together, so as not to have to work two nights running! Oh, dear! (Cough, cough, cough, cough!) Again! What’s this?” she cried, noticing a crowd in the passage and the men, who were pushing into her room, carrying a burden. “What is it? What are they bringing? Mercy on us!”
— Ты не поверишь, ты и вообразить себе не можешь, Поленька, — говорила она, ходя по комнате, — до какой степени мы весело и пышно жили в доме у папеньки и как этот пьяница погубил меня и вас всех погубит! Папаша был статский полковник и уже почти губернатор; ему только оставался всего один какой-нибудь шаг, так что все к нему ездили и говорили: «Мы вас уж так и считаем, Иван Михайлыч, за нашего губернатора». Когда я… кхе! когда я… кхе-кхе-кхе… о, треклятая жизнь! — вскрикнула она, отхаркивая мокроту и схватившись за грудь, — когда я… ах, когда на последнем бале… у предводителя… меня увидала княгиня Безземельная, — которая меня потом благословляла, когда я выходила за твоего папашу, Поля, — то тотчас спросила: «Не та ли это милая девица, которая с шалью танцевала при выпуске?»… (Прореху-то зашить надо; вот взяла бы иглу да сейчас бы и заштопала, как я тебя учила, а то завтра… кхе! завтра… кхе-кхе-кхе!.. пуще разо-рвет! — крикнула она надрываясь)… — Тогда еще из Петербурга только что приехал камер-юнкер князь Щегольской… протанцевал со мной мазурку и на другой же день хотел приехать с предложением; но я сама отблагодарила в лестных выражениях и сказала, что сердце мое принадлежит давно другому. Этот другой был твой отец, Поля; папенька ужасно сердился… А вода готова? Ну, давай рубашечку; а чулочки?.. Лида, — обратилась она к маленькой дочери, — ты уж так, без рубашки, эту ночь поспи; как-нибудь… да чулочки выложи подле… Заодно вымыть… Что этот лохмотник нейдет, пьяница! Рубашку заносил, как обтирку какую-нибудь, изорвал всю… Все бы уж заодно, чтобы сряду двух ночей не мучиться! Господи! Кхе-кхе-кхе-кхе! Опять! Что это? — вскрикнула она, взглянув на толпу в сенях и на людей, протеснявшихся с какою-то ношей в ее комнату. — Что это? Что это несут? Господи!
“Where are we to put him?” asked the policeman, looking round when Marmeladov, unconscious and covered with blood, had been carried in.
— Куда ж тут положить? — спрашивал полицейский, осматриваясь кругом, когда уже втащили в комнату окровавленного и бесчувственного Мармеладова.
“On the sofa! Put him straight on the sofa, with his head this way,” Raskolnikov showed him.
— На диван! Кладите прямо на диван, вот сюда головой, — показывал Раскольников.
“Run over in the road! Drunk!” someone shouted in the passage.
— Раздавили на улице! Пьяного! — крикнул кто-то из сеней.
Katerina Ivanovna stood, turning white and gasping for breath. The children were terrified. Little Lida screamed, rushed to Polenka and clutched at her, trembling all over.
Катерина Ивановна стояла вся бледная и трудно дышала. Дети перепугались. Маленькая Лидочка вскрикнула, бросилась к Поленьке, обхватила ее и вся затряслась.
Having laid Marmeladov down, Raskolnikov flew to Katerina Ivanovna.
Уложив Мармеладова, Раскольников бросился к Катерине Ивановне:
“For God’s sake be calm, don’t be frightened!” he said, speaking quickly, “he was crossing the road and was run over by a carriage, don’t be frightened, he will come to, I told them bring him here... I’ve been here already, you remember? He will come to; I’ll pay!”
— Ради бога, успокойтесь не пугайтесь! — говорил он скороговоркой, он переходил улицу, его раздавила коляска, не беспокойтесь, он очнется, я велел сюда нести… я у вас был, помните… Он очнется, я заплачу!
“He’s done it this time!” Katerina Ivanovna cried despairingly and she rushed to her husband.
— Добился! — отчаянно вскрикнула Катерина Ивановна и бросилась к мужу.
Raskolnikov noticed at once that she was not one of those women who swoon easily. She instantly placed under the luckless man’s head a pillow, which no one had thought of and began undressing and examining him. She kept her head, forgetting herself, biting her trembling lips and stifling the screams which were ready to break from her.
Раскольников скоро заметил, что эта женщина не из тех, которые тотчас же падают в обмороки. Мигом под головою несчастного очутилась подушка, о которой никто еще не подумал; Катерина Ивановна стала раздевать его, осматривать, суетилась и не терялась, забыв о себе самой, закусив свои дрожавшие губы и подавляя крики, готовые вырваться из груди.
Raskolnikov meanwhile induced someone to run for a doctor. There was a doctor, it appeared, next door but one.
Раскольников уговорил меж тем кого-то сбегать за доктором. Доктор, как оказалось, жил через дом.
“I’ve sent for a doctor,” he kept assuring Katerina Ivanovna, “don’t be uneasy, I’ll pay. Haven’t you water?... and give me a napkin or a towel, anything, as quick as you can.... He is injured, but not killed, believe me.... We shall see what the doctor says!”
— Я послал за доктором, — твердил он Катерине Ивановне, — не беспокойтесь, я заплачу. Нет ли воды?.. И дайте салфетку, полотенце, что-нибудь, поскорее; неизвестно еще, как он ранен… Он ранен, а не убит, будьте уверены… Что скажет доктор!
Katerina Ivanovna ran to the window; there, on a broken chair in the corner, a large earthenware basin full of water had been stood, in readiness for washing her children’s and husband’s linen that night. This washing was done by Katerina Ivanovna at night at least twice a week, if not oftener. For the family had come to such a pass that they were practically without change of linen, and Katerina Ivanovna could not endure uncleanliness and, rather than see dirt in the house, she preferred to wear herself out at night, working beyond her strength when the rest were asleep, so as to get the wet linen hung on a line and dry by the morning. She took up the basin of water at Raskolnikov’s request, but almost fell down with her burden. But the latter had already succeeded in finding a towel, wetted it and began washing the blood off Marmeladov’s face. Katerina Ivanovna stood by, breathing painfully and pressing her hands to her breast. She was in need of attention herself. Raskolnikov began to realise that he might have made a mistake in having the injured man brought here. The policeman, too, stood in hesitation.
Катерина Ивановна бросилась к окну; там, на продавленном стуле, в углу, установлен был большой глиняный таз с водой, приготовленный для ночного мытья детского и мужниного белья. Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме. Она схватилась было за таз, чтобы нести его по требованию Раскольникова, но чуть не упала с ношей. Но тот уже успел найти полотенце, намочил его водою и стал обмывать залитое кровью лицо Мармеладова. Катерина Ивановна стояла тут же, с болью переводя дух и держась руками за грудь. Ей самой нужна была помощь. Раскольников начал понимать, что он, может быть, плохо сделал, уговорив перенести сюда раздавленного. Городовой тоже стоял в недоумении.
“Polenka,” cried Katerina Ivanovna, “run to Sonia, make haste. If you don’t find her at home, leave word that her father has been run over and that she is to come here at once... when she comes in. Run, Polenka! there, put on the shawl.”
— Поля! — крикнула Катерина Ивановна, — беги к Соне, скорее. Если не застанешь дома, все равно, скажи, что отца лошади раздавили и чтоб она тотчас же шла сюда… как воротится. Скорей, Поля! На, закройся платком!
“Run your fastest!” cried the little boy on the chair suddenly, after which he relapsed into the same dumb rigidity, with round eyes, his heels thrust forward and his toes spread out.
— Сто есь духу беги! — крикнул вдруг мальчик со стула и, сказав это, погрузился опять в прежнее безмолвное прямое сиденье на стуле, выпуча глазки, пятками вперед и носками врозь.
Meanwhile the room had become so full of people that you couldn’t have dropped a pin. The policemen left, all except one, who remained for a time, trying to drive out the people who came in from the stairs. Almost all Madame Lippevechsel’s lodgers had streamed in from the inner rooms of the flat; at first they were squeezed together in the doorway, but afterwards they overflowed into the room. Katerina Ivanovna flew into a fury.
Меж тем комната наполнилась так, что яблоку упасть было негде. Полицейские ушли, кроме одного, который оставался на время и старался выгнать публику, набравшуюся с лестницы, опять обратно на лестницу. Зато из внутренних комнат высыпали чуть не все жильцы госпожи Липпевехзель и сначала было теснились только в дверях, но потом гурьбой хлынули в самую комнату. Катерина Ивановна пришла в исступление.
“You might let him die in peace, at least,” she shouted at the crowd, “is it a spectacle for you to gape at? With cigarettes! (Cough, cough, cough!) You might as well keep your hats on.... And there is one in his hat!... Get away! You should respect the dead, at least!”
— Хоть бы умереть-то дали спокойно! — закричала она на всю толпу, — что за спектакль нашли! С папиросами! Кхе-кхе-кхе! В шляпах войдите еще!.. И то в шляпе один… Вон! К мертвому телу хоть уважение имейте!
Her cough choked her--but her reproaches were not without result. They evidently stood in some awe of Katerina Ivanovna. The lodgers, one after another, squeezed back into the doorway with that strange inner feeling of satisfaction which may be observed in the presence of a sudden accident, even in those nearest and dearest to the victim, from which no living man is exempt, even in spite of the sincerest sympathy and compassion.
Кашель задушил ее, но острастка пригодилась. Катерины Ивановны, очевидно, даже побаивались; жильцы, один за другим, протеснились обратно к двери с тем странным внутренним ощущением довольства, которое всегда замечается, даже в самых близких людях, при внезапном несчастии с их ближним, и от которого не избавлен ни один человек, без исключения, несмотря даже на самое искреннее чувство сожаления и участия.
Voices outside were heard, however, speaking of the hospital and saying that they’d no business to make a disturbance here.
За дверью послышались, впрочем, голоса про больницу и что здесь не след беспокоить напрасно.
“No business to die!” cried Katerina Ivanovna, and she was rushing to the door to vent her wrath upon them, but in the doorway came face to face with Madame Lippevechsel who had only just heard of the accident and ran in to restore order. She was a particularly quarrelsome and irresponsible German.
— Умирать-то не след! — крикнула Катерина Ивановна и уже бросилась было растворить дверь, чтобы разразиться на них целым громом, но столкнулась в дверях с самою госпожой Липпевехзель, которая только что успела прослышать о несчастии и прибежала производить распорядок. Это была чрезвычайно вздорная и беспорядочная немка.
“Ah, my God!” she cried, clasping her hands, “your husband drunken horses have trampled! To the hospital with him! I am the landlady!”
— Ах, бог мой! — всплеснула она руками, — ваш муж пьян лошадь изтопталь. В больниц его! Я хозяйка!
“Amalia Ludwigovna, I beg you to recollect what you are saying,” Katerina Ivanovna began haughtily (she always took a haughty tone with the landlady that she might “remember her place” and even now could not deny herself this satisfaction). “Amalia Ludwigovna...”
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить о том, что вы говорите, - высокомерно начала было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда говорила высокомерным тоном, чтобы та «помнила свое место», и даже теперь не могла отказать себе в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
“I have you once before told that you to call me Amalia Ludwigovna may not dare; I am Amalia Ivanovna.”
— Я вам сказал раз-на-прежде, что вы никогда не смель говориль мне Амаль Людвиговна; я Амаль-Иван!
“You are not Amalia Ivanovna, but Amalia Ludwigovna, and as I am not one of your despicable flatterers like Mr. Lebeziatnikov, who’s laughing behind the door at this moment (a laugh and a cry of ‘they are at it again’ was in fact audible at the door) so I shall always call you Amalia Ludwigovna, though I fail to understand why you dislike that name. You can see for yourself what has happened to Semyon Zaharovitch; he is dying. I beg you to close that door at once and to admit no one. Let him at least die in peace! Or I warn you the Governor-General, himself, shall be informed of your conduct to-morrow. The prince knew me as a girl; he remembers Semyon Zaharovitch well and has often been a benefactor to him. Everyone knows that Semyon Zaharovitch had many friends and protectors, whom he abandoned himself from an honourable pride, knowing his unhappy weakness, but now (she pointed to Raskolnikov) a generous young man has come to our assistance, who has wealth and connections and whom Semyon Zaharovitch has known from a child. You may rest assured, Amalia Ludwigovna...”
— Вы не Амаль-Иван, а Амалия Людвиговна, и так как я не принадлежу к вашим подлым льстецам, как господин Лебезятников, который смеется теперь за дверью (за дверью действительно раздался смех и крик: «сцепились!»), то и буду всегда называть вас Амалией Людвиговной, хотя решительно не могу понять, почему вам это название не нравится. Вы видите сами, что случилось с Семеном Захаровичем; он умирает. Прошу вас сейчас запереть эту дверь и не впускать сюда никого. Дайте хоть умереть спокойно! Иначе, уверяю вас, завтра же поступок ваш будет известен самому генерал-губернатору. Князь знал меня еще в девицах и очень хорошо помнит Семена Захаровича, которому много раз благодетельствовал. Всем известно, что у Семена Захаровича было много друзей и покровителей, которых он сам оставил из благородной гордости, чувствуя несчастную свою слабость, но теперь (она указала на Раскольникова) нам помогает один великодушный молодой человек, имеющий средства и связи, и которого Семен Захарович знал еще в детстве, и будьте уверены, Амалия Людвиговна…
All this was uttered with extreme rapidity, getting quicker and quicker, but a cough suddenly cut short Katerina Ivanovna’s eloquence. At that instant the dying man recovered consciousness and uttered a groan; she ran to him. The injured man opened his eyes and without recognition or understanding gazed at Raskolnikov who was bending over him. He drew deep, slow, painful breaths; blood oozed at the corners of his mouth and drops of perspiration came out on his forehead. Not recognising Raskolnikov, he began looking round uneasily. Katerina Ivanovna looked at him with a sad but stern face, and tears trickled from her eyes.
Все это произнесено было чрезвычайною скороговоркой, чем дольше, тем быстрей, но кашель разом перервал красноречие Катерины Ивановны. В эту минуту умирающий очнулся и простонал, и она побежала к нему. Больной открыл глаза и, еще не узнавая и не понимая, стал вглядываться в стоявшего над ним Раскольникова. Он дышал тяжело, глубоко и редко; на окраинах губ выдавилась кровь; пот выступил на лбу. Не узнав Раскольникова, он беспокойно начал обводить глазами. Катерина Ивановна смотрела на него грустным, но строгим взглядом, а из глаз ее текли слезы.
“My God! His whole chest is crushed! How he is bleeding,” she said in despair. “We must take off his clothes. Turn a little, Semyon Zaharovitch, if you can,” she cried to him.
— Боже мой! У него вся грудь раздавлена! Крови-то, крови! — проговорила она в отчаянии. — Надо снять с него все верхнее платье! Повернись немного, Семен Захарович, если можешь, — крикнула она ему.
Marmeladov recognised her.
Мармеладов узнал ее.
“A priest,” he articulated huskily.
— Священника! — проговорил он хриплым голосом.
Katerina Ivanovna walked to the window, laid her head against the window frame and exclaimed in despair:
Катерина Ивановна отошла к окну, прислонилась лбом к оконной раме и с отчаянием воскликнула:
“Oh, cursed life!”
— О треклятая жизнь!
“A priest,” the dying man said again after a moment’s silence.
— Священника! — проговорил опять умирающий после минутного молчания.
“They’ve gone for him,” Katerina Ivanovna shouted to him, he obeyed her shout and was silent. With sad and timid eyes he looked for her; she returned and stood by his pillow. He seemed a little easier but not for long. Soon his eyes rested on little Lida, his favourite, who was shaking in the corner, as though she were in a fit, and staring at him with her wondering childish eyes.
— Пошли-и-и! — крикнула на него Катерина Ивановна; он послушался окрика и замолчал. Робким, тоскливым взглядом отыскивал он ее глазами; она опять воротилась к нему и стала у изголовья. Он несколько успокоился, но ненадолго. Скоро глаза его остановились на маленькой Лидочке (его любимице), дрожавшей в углу, как в припадке, и смотревшей на него своими удивленными, детски пристальными глазами.
“A-ah,” he signed towards her uneasily. He wanted to say something.
— А… а… — указывал он на нее с беспокойством. Ему что-то хотелось сказать.
“What now?” cried Katerina Ivanovna.
— Чего еще? — крикнула Катерина Ивановна.
“Barefoot, barefoot!” he muttered, indicating with frenzied eyes the child’s bare feet.
— Босенькая! Босенькая! — бормотал он, полоумным взглядом указывая на босые ножки девочки.
“Be silent,” Katerina Ivanovna cried irritably, “you know why she is barefooted.”
— Молчи-и-и! — раздражительно крикнула Катерина Ивановна, — сам знаешь, почему босенькая!
“Thank God, the doctor,” exclaimed Raskolnikov, relieved.
— Слава богу, доктор! — крикнул обрадованный Раскольников.
The doctor came in, a precise little old man, a German, looking about him mistrustfully; he went up to the sick man, took his pulse, carefully felt his head and with the help of Katerina Ivanovna he unbuttoned the blood-stained shirt, and bared the injured man’s chest. It was gashed, crushed and fractured, several ribs on the right side were broken. On the left side, just over the heart, was a large, sinister-looking yellowish-black bruise--a cruel kick from the horse’s hoof. The doctor frowned. The policeman told him that he was caught in the wheel and turned round with it for thirty yards on the road.
Вошел доктор, аккуратный старичок, немец, озираясь с недоверчивым видом; подошел к больному, взял пульс, внимательно ощупал голову и, с помощию Катерины Ивановны, отстегнул всю смоченную кровью рубашку и обнажил грудь больного. Вся грудь была исковеркана, измята и истерзана; несколько ребер с правой стороны изломано. С левой стороны, на самом сердце, было зловещее, большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом. Доктор нахмурился. Полицейский рассказал ему, что раздавленного захватило в колесо и тащило, вертя, шагов тридцать по мостовой.
“It’s wonderful that he has recovered consciousness,” the doctor whispered softly to Raskolnikov.
— Удивительно, как он еще очнулся, — шепнул потихоньку доктор Раскольникову.
“What do you think of him?” he asked.
— Что вы скажете? — спросил тот.
“He will die immediately.”
— Сейчас умрет.
“Is there really no hope?”
— Неужели никакой надежды?
“Not the faintest! He is at the last gasp.... His head is badly injured, too... Hm... I could bleed him if you like, but... it would be useless. He is bound to die within the next five or ten minutes.”
— Ни малейшей! При последнем издыхании… К тому же голова очень опасно ранена… Гм. Пожалуй, можно кровь отворить… но… это будет бесполезно. Через пять или десять минут умрет непременно.
“Better bleed him then.”
— Так уж отворите лучше кровь!
“If you like.... But I warn you it will be perfectly useless.”
— Пожалуй… Впрочем, я вас предупреждаю, это будет совершенно бесполезно.
At that moment other steps were heard; the crowd in the passage parted, and the priest, a little, grey old man, appeared in the doorway bearing the sacrament. A policeman had gone for him at the time of the accident. The doctor changed places with him, exchanging glances with him. Raskolnikov begged the doctor to remain a little while. He shrugged his shoulders and remained.
В это время послышались еще шаги, толпа в сенях раздвинулась, и на пороге появился священник с запасными дарами, седой старичок. За ним ходил полицейский, еще с улицы. Доктор тотчас же уступил ему место и обменялся с ним значительным взглядом. Раскольников упросил доктора подождать хоть немножко. Тот пожал плечами и остался.
All stepped back. The confession was soon over. The dying man probably understood little; he could only utter indistinct broken sounds. Katerina Ivanovna took little Lida, lifted the boy from the chair, knelt down in the corner by the stove and made the children kneel in front of her. The little girl was still trembling; but the boy, kneeling on his little bare knees, lifted his hand rhythmically, crossing himself with precision and bowed down, touching the floor with his forehead, which seemed to afford him especial satisfaction. Katerina Ivanovna bit her lips and held back her tears; she prayed, too, now and then pulling straight the boy’s shirt, and managed to cover the girl’s bare shoulders with a kerchief, which she took from the chest without rising from her knees or ceasing to pray. Meanwhile the door from the inner rooms was opened inquisitively again. In the passage the crowd of spectators from all the flats on the staircase grew denser and denser, but they did not venture beyond the threshold. A single candle-end lighted up the scene.
Все отступили. Исповедь длилась очень недолго. Умирающий вряд ли хорошо понимал что-нибудь; произносить же мог только отрывистые, неясные звуки. Катерина Ивановна взяла Лидочку, сняла со стула мальчика и, отойдя в угол к печке, стала на колени, а детей поставила на колени перед собой. Девочка только дрожала; мальчик же, стоя на голых коленочках, размеренно подымал ручонку, крестился полным крестом и кланялся в землю, стукаясь лбом, что, по-видимому, доставляло ему особенное удовольствие. Катерина Ивановна закусывала губы и сдерживала слезы; она тоже молилась, изредка оправляя рубашечку на ребенке и успев набросить на слишком обнаженные плечи девочки косынку, которую достала с комода, не вставая с колен и молясь. Между тем двери из внутренних комнат стали опять отворяться любопытными. В сенях же все плотнее и плотнее стеснялись зрители, жильцы со всей лестницы, не переступая, впрочем, за порог комнаты. Один только огарок освещал всю сцену.
At that moment Polenka forced her way through the crowd at the door. She came in panting from running so fast, took off her kerchief, looked for her mother, went up to her and said, “She’s coming, I met her in the street.” Her mother made her kneel beside her. Timidly and noiselessly a young girl made her way through the crowd, and strange was her appearance in that room, in the midst of want, rags, death and despair. She, too, was in rags, her attire was all of the cheapest, but decked out in gutter finery of a special stamp, unmistakably betraying its shameful purpose. Sonia stopped short in the doorway and looked about her bewildered, unconscious of everything. She forgot her fourth-hand, gaudy silk dress, so unseemly here with its ridiculous long train, and her immense crinoline that filled up the whole doorway, and her light-coloured shoes, and the parasol she brought with her, though it was no use at night, and the absurd round straw hat with its flaring flame-coloured feather. Under this rakishly-tilted hat was a pale, frightened little face with lips parted and eyes staring in terror. Sonia was a small thin girl of eighteen with fair hair, rather pretty, with wonderful blue eyes. She looked intently at the bed and the priest; she too was out of breath with running. At last whispers, some words in the crowd probably, reached her. She looked down and took a step forward into the room, still keeping close to the door.
В эту минуту из сеней, сквозь толпу, быстро протеснилась Поленька, бегавшая за сестрой. Она вошла, едва переводя дух от скорого бега, сняла с себя платок, отыскала глазами мать, подошла к ней и сказала: «Идет! на улице встретила!» Мать пригнула ее на колени и поставила подле себя. Из толпы, неслышно и робко, протеснилась девушка, и странно было ее внезапное появление в этой комнате, среди нищеты, лохмотьев, смерти и отчаяния. Она была тоже в лохмотьях; наряд ее был грошовый, но разукрашенный по-уличному, под вкус и правила, сложившиеся в своем особом мире, с ярко и позорно выдающеюся целью. Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв и о своем перекупленном из четвертых рук, шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, ненужной ночью, но которую она взяла с собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером. Из-под этой надетой мальчишески набекрень шляпки выглядывало худое, бледное и испуганное личико с раскрытым ртом и с неподвижными от ужаса глазами. Соня была малого роста, лет восемнадцати, худенькая, но довольно хорошенькая блондинка, с замечательными голубыми глазами. Она пристально смотрела на постель, на священника; она тоже задыхалась от скорой ходьбы. Наконец шушуканье, некоторые слова в толпе, вероятно, до нее долетели. Она потупилась, переступила шаг через порог и стала в комнате, но опять-таки в самых дверях.
The service was over. Katerina Ivanovna went up to her husband again. The priest stepped back and turned to say a few words of admonition and consolation to Katerina Ivanovna on leaving.
Исповедь и причащение кончились. Катерина Ивановна снова подошла к постели мужа. Священник отступил и, уходя, обратился было сказать два слова в напутствие и утешение Катерине Ивановне.
“What am I to do with these?” she interrupted sharply and irritably, pointing to the little ones.
— А куда я этих-то дену? — резко и раздражительно перебила она, указывая на малюток.
“God is merciful; look to the Most High for succour,” the priest began.
— Бог милостив; надейтесь на помощь всевышнего, — начал было священник.
“Ach! He is merciful, but not to us.”
— Э-эх! Милостив, да не до нас!
“That’s a sin, a sin, madam,” observed the priest, shaking his head.
— Это грех, грех, сударыня, — заметил священник, качая головой.
“And isn’t that a sin?” cried Katerina Ivanovna, pointing to the dying man.
— А это не грех? — крикнула Катерина Ивановна, показывая на умирающего.
“Perhaps those who have involuntarily caused the accident will agree to compensate you, at least for the loss of his earnings.”
— Быть может, те, которые были невольною причиной, согласятся вознаградить вас, хоть бы в потере доходов…
“You don’t understand!” cried Katerina Ivanovna angrily waving her hand. “And why should they compensate me? Why, he was drunk and threw himself under the horses! What earnings? He brought us in nothing but misery. He drank everything away, the drunkard! He robbed us to get drink, he wasted their lives and mine for drink! And thank God he’s dying! One less to keep!”
— Не понимаете вы меня! — раздражительно крикнула Катерина Ивановна, махнув рукой. — Да и за что вознаграждать-то? Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез! Каких доходов? От него не доходы, а только мука была. Ведь он, пьяница, все пропивал. Нас обкрадывал да в кабак носил, ихнюю да мою жизнь в кабаке извел! И слава богу, что помирает! Убытку меньше!
“You must forgive in the hour of death, that’s a sin, madam, such feelings are a great sin.”
— Простить бы надо в предсмертный час, а это грех, сударыня, таковые чувства большой грех!
Katerina Ivanovna was busy with the dying man; she was giving him water, wiping the blood and sweat from his head, setting his pillow straight, and had only turned now and then for a moment to address the priest. Now she flew at him almost in a frenzy.
Катерина Ивановна суетилась около больного, она подавала ему пить, обтирала пот и кровь с головы, оправляла подушки и разговаривала с священником, изредка успевая оборотиться к нему между делом. Теперь же она вдруг набросилась на него почти в исступлении.
“Ah, father! That’s words and only words! Forgive! If he’d not been run over, he’d have come home to-day drunk and his only shirt dirty and in rags and he’d have fallen asleep like a log, and I should have been sousing and rinsing till daybreak, washing his rags and the children’s and then drying them by the window and as soon as it was daylight I should have been darning them. That’s how I spend my nights!... What’s the use of talking of forgiveness! I have forgiven as it is!”
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот моя и ночь!.. Так чего уж тут про прощение говорить! И то простила!
A terrible hollow cough interrupted her words. She put her handkerchief to her lips and showed it to the priest, pressing her other hand to her aching chest. The handkerchief was covered with blood. The priest bowed his head and said nothing.
Глубокий, страшный кашель прервал ее слова. Оно отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику, с болью придерживая другою рукой грудь. Платок был весь в крови… Священник поник головой и не сказал ничего.
Marmeladov was in the last agony; he did not take his eyes off the face of Katerina Ivanovna, who was bending over him again. He kept trying to say something to her; he began moving his tongue with difficulty and articulating indistinctly, but Katerina Ivanovna, understanding that he wanted to ask her forgiveness, called peremptorily to him:
Мармеладов был в последней агонии; он не отводил своих глаз от лица Катерины Ивановны, склонившейся снова над ним. Ему все хотелось что-то ей сказать; он было и начал, с усилием шевеля языком и неясно выговаривая слова, но Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить у ней прощения, тотчас же повелительно крикнула на него:
“Be silent! No need! I know what you want to say!” And the sick man was silent, but at the same instant his wandering eyes strayed to the doorway and he saw Sonia.
— Молчи-и-и! Не надо!.. Знаю, что хочешь сказать!.. — И больной умолк; но в ту же минуту блуждающий взгляд его упал на дверь, и он увидал Соню…
Till then he had not noticed her: she was standing in the shadow in a corner.
До сих пор он не замечал ее: она стояла в углу и в тени.
“Who’s that? Who’s that?” he said suddenly in a thick gasping voice, in agitation, turning his eyes in horror towards the door where his daughter was standing, and trying to sit up.
— Кто это? Кто это? — проговорил он вдруг хриплым задыхающимся голосом, весь в тревоге, с ужасом указывая глазами на дверь, где стояла дочь и усиливаясь приподняться.
“Lie down! Lie do-own!” cried Katerina Ivanovna.
— Лежи! Лежи-и-и! — крикнула было Катерина Ивановна.
With unnatural strength he had succeeded in propping himself on his elbow. He looked wildly and fixedly for some time on his daughter, as though not recognising her. He had never seen her before in such attire. Suddenly he recognised her, crushed and ashamed in her humiliation and gaudy finery, meekly awaiting her turn to say good-bye to her dying father. His face showed intense suffering.
Но он с неестественным усилием успел опереться на руке. Он дико и неподвижно смотрел некоторое время на дочь, как бы не узнавая ее. Да и ни разу еще он не видал ее в таком костюме. Вдруг он узнал ее, приниженную, убитую, расфранченную и стыдящуюся, смиренно ожидающую своей очереди проститься с умирающим отцом. Бесконечное страдание изобразилось в лице его.
“Sonia! Daughter! Forgive!” he cried, and he tried to hold out his hand to her, but losing his balance, he fell off the sofa, face downwards on the floor. They rushed to pick him up, they put him on the sofa; but he was dying. Sonia with a faint cry ran up, embraced him and remained so without moving. He died in her arms.
— Соня! Дочь! Прости! — крикнул он и хотел было протянуть к ней руку, но, потеряв опору, сорвался и грохнулся с дивана, прямо лицом наземь; бросились поднимать его, положили, но он уже отходил. Соня слабо вскрикнула, подбежала, обняла его и так и замерла в этом объятии. Он умер у нее в руках.
“He’s got what he wanted,” Katerina Ivanovna cried, seeing her husband’s dead body. “Well, what’s to be done now? How am I to bury him! What can I give them to-morrow to eat?”
— Добился своего! — крикнула Катерина Ивановна, увидав труп мужа, — ну, что теперь делать! Чем я похороню его! А чем их-то, их-то завтра чем накормлю?
Raskolnikov went up to Katerina Ivanovna.
Раскольников подошел к Катерине Ивановне.
“Katerina Ivanovna,” he began, “last week your husband told me all his life and circumstances.... Believe me, he spoke of you with passionate reverence. From that evening, when I learnt how devoted he was to you all and how he loved and respected you especially, Katerina Ivanovna, in spite of his unfortunate weakness, from that evening we became friends.... Allow me now... to do something... to repay my debt to my dead friend. Here are twenty roubles, I think--and if that can be of any assistance to you, then... I... in short, I will come again, I will be sure to come again... I shall, perhaps, come again to-morrow.... Good-bye!”
— Катерина Ивановна, — начал он ей, — на прошлой неделе ваш покойный муж рассказал мне всю свою жизнь и все обстоятельства… Будьте уверены, что он говорил об вас с восторженным уважением. С этого вечера, когда я узнал, как он всем вам был предан и как особенно вас, Катерина Ивановна, уважал и любил, несмотря на свою несчастную слабость, с этого вечера мы и стали друзьями… Позвольте же мне теперь… способствовать… к отданию долга моему покойному другу. Вот тут… двадцать рублей, кажется, — и если это может послужить вам в помощь, то… я… одним словом, я зайду — я непременно зайду… я, может быть, еще завтра зайду… Прощайте!
And he went quickly out of the room, squeezing his way through the crowd to the stairs. But in the crowd he suddenly jostled against Nikodim Fomitch, who had heard of the accident and had come to give instructions in person. They had not met since the scene at the police station, but Nikodim Fomitch knew him instantly.
И он быстро вышел из комнаты, поскорей протесняясь через толпу на лестницу; но в толпе вдруг столкнулся с Никодимом Фомичом, узнавшим о несчастии и пожелавшим распорядиться лично. Со времени сцены в конторе они не видались, но Никодим Фомич мигом узнал его.
“Ah, is that you?” he asked him.
— А, это вы? — спросил он его.
“He’s dead,” answered Raskolnikov. “The doctor and the priest have been, all as it should have been. Don’t worry the poor woman too much, she is in consumption as it is. Try and cheer her up, if possible... you are a kind-hearted man, I know...” he added with a smile, looking straight in his face.
— Умер, — отвечал Раскольников. — Был доктор, был священник, все в порядке. Не беспокойте очень бедную женщину, она и без того в чахотке. Ободрите ее, если чем можете… Ведь вы добрый человек, я знаю… — прибавил он с усмешкой, смотря ему прямо в глаза.
“But you are spattered with blood,” observed Nikodim Fomitch, noticing in the lamplight some fresh stains on Raskolnikov’s waistcoat. “Yes... I’m covered with blood,” Raskolnikov said with a peculiar air; then he smiled, nodded and went downstairs.
— А как вы, однако ж, кровью замочились, — заметил Никодим Фомич, разглядев при свете фонаря несколько свежих пятен на жилете Раскольникова. — Да, замочился… я весь в крови! — проговорил с каким-то особенным видом Раскольников, затем улыбнулся, кивнул головой и пошел вниз по лестнице.
He walked down slowly and deliberately, feverish but not conscious of it, entirely absorbed in a new overwhelming sensation of life and strength that surged up suddenly within him. This sensation might be compared to that of a man condemned to death who has suddenly been pardoned. Halfway down the staircase he was overtaken by the priest on his way home; Raskolnikov let him pass, exchanging a silent greeting with him. He was just descending the last steps when he heard rapid footsteps behind him. Someone overtook him; it was Polenka. She was running after him, calling “Wait! wait!” He turned round. She was at the bottom of the staircase and stopped short a step above him. A dim light came in from the yard. Raskolnikov could distinguish the child’s thin but pretty little face, looking at him with a bright childish smile. She had run after him with a message which she was evidently glad to give.
Он сходил тихо, не торопясь, весь в лихорадке и, не сознавая, того, полный одного, нового, необъятного ощущения вдруг прихлынувшей полной и могучей жизни. Это ощущение могло походить на ощущение приговоренного к смертной казни, которому вдруг и неожиданно объявляют прощение. На половине лестницы нагнал его возвращавшийся домой священник; Раскольников молча пропустил его вперед, разменявшись с ним безмолвным поклоном. Но уже сходя последние ступени, он услышал вдруг поспешные шаги за собою. Кто-то догонял его. Это была Поленька; она бежала за ним и звала его: «Послушайте! Послушайте!» Он обернулся к ней. Та сбежала последнюю лестницу и остановилась вплоть перед ним, ступенькой выше его. Тусклый свет проходил со двора. Раскольников разглядел худенькое, но милое личико девочки, улыбавшееся ему и весело, по-детски, на него смотревшее. Она прибежала с поручением, которое, видимо, ей самой очень нравилось.
“Tell me, what is your name?... and where do you live?” she said hurriedly in a breathless voice.
— Послушайте, как вас зовут?.. а еще: где вы живете? — спросила она торопясь, задыхающимся голоском.
He laid both hands on her shoulders and looked at her with a sort of rapture. It was such a joy to him to look at her, he could not have said why.
Он положил ей обе руки на плечи и с каким-то счастьем глядел на нее. Ему так приятно было на нее смотреть, — он сам не знал почему.
“Who sent you?”
— А кто вас прислал?
“Sister Sonia sent me,” answered the girl, smiling still more brightly.
— А меня прислала сестрица Соня, — отвечала девочка, еще веселее улыбаясь.
“I knew it was sister Sonia sent you.”
— Я так и знал, что вас прислала сестрица Соня.
“Mamma sent me, too... when sister Sonia was sending me, mamma came up, too, and said ‘Run fast, Polenka.’”
— Меня и мамаша тоже прислала. Когда сестрица Соня стала посылать, мамаша тоже подошла и сказала: «Поскорей беги, Поленька!»
“Do you love sister Sonia?”
— Любите вы сестрицу Соню?
“I love her more than anyone,” Polenka answered with a peculiar earnestness, and her smile became graver.
— Я ее больше всех люблю! — с какою-то особенною твердостию проговорила Поленька, и улыбка ее стала вдруг серьезнее.
“And will you love me?”
— А меня любить будете?
By way of answer he saw the little girl’s face approaching him, her full lips naïvely held out to kiss him. Suddenly her arms as thin as sticks held him tightly, her head rested on his shoulder and the little girl wept softly, pressing her face against him.
Вместо ответа он увидел приближающееся к нему личико девочки и пухленькие губки, наивно протянувшиеся поцеловать его. Вдруг тоненькие, как спички, руки ее обхватили его крепко-крепко, голова склонилась к его плечу, и девочка тихо заплакала, прижимаясь лицом к нему все крепче и крепче.
“I am sorry for father,” she said a moment later, raising her tear-stained face and brushing away the tears with her hands. “It’s nothing but misfortunes now,” she added suddenly with that peculiarly sedate air which children try hard to assume when they want to speak like grown-up people.
— Папочку жалко! — проговорила она через минуту, поднимая свое заплаканное личико и вытирая руками слезы, — все такие теперь несчастия пошли, — прибавила она неожиданно, с тем особенно солидным видом, который усиленно принимают дети, когда захотят вдруг говорить как «большие».
“Did your father love you?”
— А папаша вас любил?
“He loved Lida most,” she went on very seriously without a smile, exactly like grown-up people, “he loved her because she is little and because she is ill, too. And he always used to bring her presents. But he taught us to read and me grammar and scripture, too,” she added with dignity. “And mother never used to say anything, but we knew that she liked it and father knew it, too. And mother wants to teach me French, for it’s time my education began.”
— Он Лидочку больше всех нас любил, — продолжала она очень серьезно и не улыбаясь, уже совершенно как говорят большие, — потому любил, что она маленькая, и оттого еще, что больная, и ей всегда гостинцу носил, а нас он читать учил, а меня грамматике и закону божию, — прибавила она с достоинством, — а мамочка ничего не говорила, а только мы знали, что она это любит, и папочка знал, а мамочка меня хочет по-французски учить, потому что мне уже пора получать образование.
“And do you know your prayers?”
— А молиться вы умеете?
“Of course, we do! We knew them long ago. I say my prayers to myself as I am a big girl now, but Kolya and Lida say them aloud with mother. First they repeat the ‘Ave Maria’ and then another prayer: ‘Lord, forgive and bless sister Sonia,’ and then another, ‘Lord, forgive and bless our second father.’ For our elder father is dead and this is another one, but we do pray for the other as well.”
— О, как же, умеем! Давно уже; я, как уж большая, то молюсь сама про себя, а Коля с Лидочкой вместе с мамашей вслух; сперва «Богородицу» прочитают, а потом еще одну молитву: «Боже, прости и благослови сестрицу Соню», а потом еще: «Боже, прости и благослови нашего другого папашу», потому что наш старший папаша уже умер, а этот ведь нам другой, а мы и об том тоже молимся.
“Polenka, my name is Rodion. Pray sometimes for me, too. ‘And Thy servant Rodion,’ nothing more.”
— Полечка, меня зовут Родион; помолитесь когда-нибудь и обо мне: « и раба Родиона» — больше ничего.
“I’ll pray for you all the rest of my life,” the little girl declared hotly, and suddenly smiling again she rushed at him and hugged him warmly once more.
— Всю мою будущую жизнь буду об вас молиться, — горячо проговорила девочка и вдруг опять засмеялась, бросилась к нему и крепко опять обняла его.
Raskolnikov told her his name and address and promised to be sure to come next day. The child went away quite enchanted with him. It was past ten when he came out into the street. In five minutes he was standing on the bridge at the spot where the woman had jumped in.
Раскольников сказал ей свое имя, дал адрес и обещался завтра же непременно зайти. Девочка ушла в совершенном от него восторге. Был час одиннадцатый, когда он вышел на улицу. Через пять минут он стоял на мосту ровно на том самом месте, с которого давеча бросилась женщина.
“Enough,” he pronounced resolutely and triumphantly. “I’ve done with fancies, imaginary terrors and phantoms! Life is real! haven’t I lived just now? My life has not yet died with that old woman! The Kingdom of Heaven to her--and now enough, madam, leave me in peace! Now for the reign of reason and light... and of will, and of strength... and now we will see! We will try our strength!” he added defiantly, as though challenging some power of darkness. “And I was ready to consent to live in a square of space!
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесно и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
“I am very weak at this moment, but... I believe my illness is all over. I knew it would be over when I went out. By the way, Potchinkov’s house is only a few steps away. I certainly must go to Razumihin even if it were not close by... let him win his bet! Let us give him some satisfaction, too--no matter! Strength, strength is what one wants, you can get nothing without it, and strength must be won by strength--that’s what they don’t know,” he added proudly and self-confidently and he walked with flagging footsteps from the bridge. Pride and self-confidence grew continually stronger in him; he was becoming a different man every moment. What was it had happened to work this revolution in him? He did not know himself; like a man catching at a straw, he suddenly felt that he, too, ‘could live, that there was still life for him, that his life had not died with the old woman.’ Perhaps he was in too great a hurry with his conclusions, but he did not think of that. “But I did ask her to remember ‘Thy servant Rodion’ in her prayers,” the idea struck him. “Well, that was... in case of emergency,” he added and laughed himself at his boyish sally. He was in the best of spirits.
… Слаб я очень в эту минуту, но… кажется, вся болезнь прошла. Я и знал, что пройдет, когда вышел давеча. Кстати: дом Починкова, это два шага. Уж непременно к Разумихину, хоть бы и не два шага... пусть выиграет заклад!.. Пусть и он потешится, — ничего, пусть!.. Сила, сила нужна: без силы ничего не возьмешь; а силу надо добывать силой же, вот этого-то они и не знают», — прибавил он гордо и самоуверенно и пошел, едва переводя ноги, с моста. Гордость и самоуверенность нарастали в нем каждую минуту; уже в следующую минуту это становился не тот человек, что был в предыдущую. Что же, однако, случилось такого особенного, что так перевернуло его? Да он и сам не знал; ему, как хватавшемуся за соломинку, вдруг показалось, что и ему «можно жить, что есть еще жизнь, что не умерла его жизнь вместе с старою старухой». Может быть, он слишком поспешил заключением, но он об этом не думал. «А раба-то Родиона попросил, однако, помянуть, — мелькнуло вдруг в его голове, — ну да это… на всякий случай!» — прибавил он, и сам тут же засмеялся над своею мальчишескою выходкой. Он был в превосходнейшем расположении духа.
He easily found Razumihin; the new lodger was already known at Potchinkov’s and the porter at once showed him the way. Half-way upstairs he could hear the noise and animated conversation of a big gathering of people. The door was wide open on the stairs; he could hear exclamations and discussion. Razumihin’s room was fairly large; the company consisted of fifteen people. Raskolnikov stopped in the entry, where two of the landlady’s servants were busy behind a screen with two samovars, bottles, plates and dishes of pie and savouries, brought up from the landlady’s kitchen. Raskolnikov sent in for Razumihin. He ran out delighted. At the first glance it was apparent that he had had a great deal to drink and, though no amount of liquor made Razumihin quite drunk, this time he was perceptibly affected by it.
Он легко отыскал Разумихина; в доме Починкова нового жильца уже знали, и дворник тотчас указал ему дорогу. Уже с половины лестницы можно было различить шум и оживленный говор большого собрания. Дверь на лестницу была отворена настежь; слышались крики и споры. Комната Разумихина была довольно большая, собрание же было человек в пятнадцать. Раскольников остановился в прихожей. Тут, за перегородкой, две хозяйские служанки хлопотали около двух больших самоваров, около бутылок, тарелок и блюд с пирогом и закусками, принесенных с хозяйской кухни. Раскольников послал за Разумихиным. Тот прибежал в восторге. С первого взгляда заметно было, что он необыкновенно много выпил, и хотя Разумихин почти никогда не мог напиться допьяна, но на этот раз что-то было заметно.
“Listen,” Raskolnikov hastened to say, “I’ve only just come to tell you you’ve won your bet and that no one really knows what may not happen to him. I can’t come in; I am so weak that I shall fall down directly. And so good evening and good-bye! Come and see me to-morrow.”
— Слушай, — поспешил Раскольников, — я пришел только сказать, что ты заклад выиграл и что действительно никто не знает, что с ним может случиться. Войти же я не могу: я так слаб, что сейчас упаду. И потому здравствуй и прощай! А завтра ко мне приходи…
“Do you know what? I’ll see you home. If you say you’re weak yourself, you must...”
— Знаешь что, провожу я тебя домой! Уж когда ты сам говоришь, что слаб, то…
“And your visitors? Who is the curly-headed one who has just peeped out?”
— А гости? Кто этот курчавый, вот что сейчас сюда заглянул?
“He? Goodness only knows! Some friend of uncle’s, I expect, or perhaps he has come without being invited... I’ll leave uncle with them, he is an invaluable person, pity I can’t introduce you to him now. But confound them all now! They won’t notice me, and I need a little fresh air, for you’ve come just in the nick of time--another two minutes and I should have come to blows! They are talking such a lot of wild stuff... you simply can’t imagine what men will say! Though why shouldn’t you imagine? Don’t we talk nonsense ourselves? And let them... that’s the way to learn not to!... Wait a minute, I’ll fetch Zossimov.”
— Этот? А черт его знает! Дядин знакомый, должно быть, а может, и сам пришел… С ними я оставлю дядю; это драгоценнейший человек; жаль, что ты не можешь теперь познакомиться. А впрочем, черт с ними со всеми! Им теперь не до меня да и мне надо освежиться, потому, брат, ты кстати пришел: еще две минуты, и я бы там подрался, ей-богу! Врут такую дичь… Ты представить себе не можешь, до какой степени может изовраться наконец человек! Впрочем, как не представить? Мы-то сами разве не врем? Да и пусть врут: зато потом врать не будут… Посиди минутку, я приведу Зосимова.
Zossimov pounced upon Raskolnikov almost greedily; he showed a special interest in him; soon his face brightened.
Зосимов с какою-то даже жадностию накинулся на Раскольникова; в нем заметно было какое-то особенное любопытство; скоро лицо его прояснилось.
“You must go to bed at once,” he pronounced, examining the patient as far as he could, “and take something for the night. Will you take it? I got it ready some time ago... a powder.”
— Немедленно спать, — решил он, осмотрев, по возможности, пациента, — а на ночь принять бы одну штучку. Примете? Я еще давеча заготовил… порошочек один.
“Two, if you like,” answered Raskolnikov. The powder was taken at once.
— Хоть два, — отвечал Раскольников. Порошок был тут же принят.
“It’s a good thing you are taking him home,” observed Zossimov to Razumihin--“we shall see how he is to-morrow, to-day he’s not at all amiss--a considerable change since the afternoon. Live and learn...”
— Это очень хорошо, что ты сам его поведешь, — заметил Зосимов Разумихину; — что завтра будет, увидим, а сегодня очень даже недурно: значительная перемена с давешнего. Век живи, век учись…
“Do you know what Zossimov whispered to me when we were coming out?” Razumihin blurted out, as soon as they were in the street. “I won’t tell you everything, brother, because they are such fools. Zossimov told me to talk freely to you on the way and get you to talk freely to me, and afterwards I am to tell him about it, for he’s got a notion in his head that you are... mad or close on it. Only fancy! In the first place, you’ve three times the brains he has; in the second, if you are not mad, you needn’t care a hang that he has got such a wild idea; and thirdly, that piece of beef whose specialty is surgery has gone mad on mental diseases, and what’s brought him to this conclusion about you was your conversation to-day with Zametov.”
— Знаешь, что мне сейчас Зосимов шепнул, как мы выходили, — брякнул Разумихин, только что они вышли на улицу. — Я, брат, тебе все прямо скажу, потому что они дураки. Зосимов велел мне болтать с тобою дорогой и тебя заставить болтать, и потом ему рассказать, потому что у него идея… что ты… сумасшедший или близок к тому. Вообрази ты это себе! Во-первых, ты втрое его умнее, во-вторых, если ты не помешанный, так тебе наплевать на то, что у него такая дичь в голове, а в-третьих, этот кусок мяса, и по специальности своей — хирург, помешался теперь на душевных болезнях, а насчет тебя повернул его окончательно сегодняшний разговор твой с Заметовым.
“Zametov told you all about it?”
— Заметов все тебе рассказал?
“Yes, and he did well. Now I understand what it all means and so does Zametov.... Well, the fact is, Rodya... the point is... I am a little drunk now.... But that’s... no matter... the point is that this idea... you understand? was just being hatched in their brains... you understand? That is, no one ventured to say it aloud, because the idea is too absurd and especially since the arrest of that painter, that bubble’s burst and gone for ever. But why are they such fools? I gave Zametov a bit of a thrashing at the time--that’s between ourselves, brother; please don’t let out a hint that you know of it; I’ve noticed he is a ticklish subject; it was at Luise Ivanovna’s. But to-day, to-day it’s all cleared up. That Ilya Petrovitch is at the bottom of it! He took advantage of your fainting at the police station, but he is ashamed of it himself now; I know that...”
— Все, и отлично сделал. Я теперь всю подноготную понял, и Заметов понял… Ну, да одним словом, Родя… дело в том… Я теперь пьян капельку… Но это ничего… дело в том, что эта мысль… понимаешь? действительно у них наклевывалась… понимаешь? То есть они никто не смели ее вслух высказывать, потому дичь нелепейшая, и особенно когда этого красильщика взяли, все это лопнуло и погасло навеки. Но зачем же они дураки? Я тогда Заметова немного поколотил, — это между нами, брат; пожалуйста, и намека не подавай, что знаешь; я заметил, что он щекотлив; у Лавизы было, - но сегодня, сегодня все стало ясно. Главное, этот Илья Петрович! Он тогда воспользовался твоим обмороком в конторе, да и самому потом стыдно стало; я ведь знаю…
Raskolnikov listened greedily. Razumihin was drunk enough to talk too freely.
Раскольников жадно слушал. Разумихин спьяну пробалтывался.
“I fainted then because it was so close and the smell of paint,” said Raskolnikov.
— Я в обморок оттого тогда упал, что было душно и краской масляною пахло, — сказал Раскольников.
“No need to explain that! And it wasn’t the paint only: the fever had been coming on for a month; Zossimov testifies to that! But how crushed that boy is now, you wouldn’t believe! ‘I am not worth his little finger,’ he says. Yours, he means. He has good feelings at times, brother. But the lesson, the lesson you gave him to-day in the Palais de Cristal, that was too good for anything! You frightened him at first, you know, he nearly went into convulsions! You almost convinced him again of the truth of all that hideous nonsense, and then you suddenly--put out your tongue at him: ‘There now, what do you make of it?’ It was perfect! He is crushed, annihilated now! It was masterly, by Jove, it’s what they deserve! Ah, that I wasn’t there! He was hoping to see you awfully. Porfiry, too, wants to make your acquaintance...”
— Еще объясняет! Да и не одна краска: воспаление весь месяц приготовлялось; Зосимов-то налицо! А только как этот мальчишка теперь убит, так ты себе представить не можешь! «Мизинца, говорит, этого человека не стою!» Твоего, то есть. У него иногда, брат, добрые чувства. Но урок, урок ему сегодняшний в «Хрустальном дворце», это верх совершенства! Ведь ты его испугал сначала, до судорог довел! Ты ведь почти заставил его опять убедиться во всей этой безобразной бессмыслице и потом, вдруг, — язык ему выставил: «На, дескать, что, взял!» Совершенство! Раздавлен, уничтожен теперь! Мастер ты, ей-богу, так их и надо. Эх, не было меня там! Ждал он тебя теперь ужасно. Порфирий тоже желает с тобой познакомиться…
“Ah!... he too... but why did they put me down as mad?”
— А… уж и этот… А в сумасшедшие-то меня почему записали?
“Oh, not mad. I must have said too much, brother.... What struck him, you see, was that only that subject seemed to interest you; now it’s clear why it did interest you; knowing all the circumstances... and how that irritated you and worked in with your illness... I am a little drunk, brother, only, confound him, he has some idea of his own... I tell you, he’s mad on mental diseases. But don’t you mind him...”
— То есть не в сумасшедшие. Я, брат, кажется, слишком тебе разболтался… Поразило, видишь ли, его давеча то, что тебя один только этот пункт интересует; теперь ясно, почему интересует; зная все обстоятельства… и как это тебя раздражило тогда и вместе с болезнью сплелось… Я, брат, пьян немного, только, черт его знает, у него какая-то есть своя идея… Я тебе говорю: на душевных болезнях помешался. А только ты плюнь…
For half a minute both were silent.
С полминуты оба помолчали.
“Listen, Razumihin,” began Raskolnikov, “I want to tell you plainly: I’ve just been at a death-bed, a clerk who died... I gave them all my money... and besides I’ve just been kissed by someone who, if I had killed anyone, would just the same... in fact I saw someone else there... with a flame-coloured feather... but I am talking nonsense; I am very weak, support me... we shall be at the stairs directly...”
— Слушай, Разумихин, — заговорил Раскольников, — я тебе хочу сказать прямо: я сейчас у мертвого был, один чиновник умер… я там все мои деньги отдал… и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я и убил кого-нибудь, тоже бы… одним словом, я там видел еще другое одно существо… с огненным пером… а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня… сейчас ведь и лестница…
“What’s the matter? What’s the matter with you?” Razumihin asked anxiously.
— Что с тобой? Что с тобой? — спрашивал встревоженный Разумихин.
“I am a little giddy, but that’s not the point, I am so sad, so sad... like a woman. Look, what’s that? Look, look!”
— Голова немного кружится, только не в том дело, а в том, что мне так грустно, так грустно! точно женщине… право! Смотри, это что? Смотри! смотри!
“What is it?”
— Что такое?
“Don’t you see? A light in my room, you see? Through the crack...”
— Разве не видишь? Свет в моей комнате, видишь? В щель…
They were already at the foot of the last flight of stairs, at the level of the landlady’s door, and they could, as a fact, see from below that there was a light in Raskolnikov’s garret.
Они уже стояли перед последнею лестницей, рядом с хозяйкиною дверью, и действительно заметно было снизу, что в каморке Раскольникова свет.
“Queer! Nastasya, perhaps,” observed Razumihin.
— Странно! Настасья, может быть, — заметил Разумихин.
“She is never in my room at this time and she must be in bed long ago, but... I don’t care! Good-bye!”
— Никогда ее в это время у меня не бывает, да и спит она давно, но… мне все равно! Прощай!
“What do you mean? I am coming with you, we’ll come in together!”
— Что ты? Да я провожу тебя, вместе войдем!
“I know we are going in together, but I want to shake hands here and say good-bye to you here. So give me your hand, good-bye!”
— Знаю, что вместе войдем, но мне хочется здесь пожать тебе руку и здесь с тобой проститься. Ну, давай руку, прощай!
“What’s the matter with you, Rodya?”
— Что с тобой, Родя?
“Nothing... come along... you shall be witness.”
— Ничего; пойдем; ты будешь свидетелем…
They began mounting the stairs, and the idea struck Razumihin that perhaps Zossimov might be right after all. “Ah, I’ve upset him with my chatter!” he muttered to himself. When they reached the door they heard voices in the room.
Они стали взбираться на лестницу, и у Разумихина мелькнула мысль, что Зосимов-то, может быть, прав. «Эх! Расстроил я его моей болтовней!» - пробормотал он про себя. Вдруг, подходя к двери, они услышали в комнате голоса.
“What is it?” cried Razumihin. Raskolnikov was the first to open the door; he flung it wide and stood still in the doorway, dumbfoundered.
— Да что тут такое? — вскричал Разумихин. Раскольников первый взялся за дверь и отворил ее настежь, отворил и стал на пороге как вкопанный.
His mother and sister were sitting on his sofa and had been waiting an hour and a half for him. Why had he never expected, never thought of them, though the news that they had started, were on their way and would arrive immediately, had been repeated to him only that day? They had spent that hour and a half plying Nastasya with questions. She was standing before them and had told them everything by now. They were beside themselves with alarm when they heard of his “running away” to-day, ill and, as they understood from her story, delirious! “Good Heavens, what had become of him?” Both had been weeping, both had been in anguish for that hour and a half.
Мать и сестра его сидели у него на диване и ждали уже полтора часа. Почему же он всего менее их ожидал и всего менее о них думал, несмотря на повторившееся даже сегодня известие, что они выезжают, едут, сейчас прибудут? Все эти полтора часа они наперебив расспрашивали Настасью, стоявшую и теперь перед ними и уже успевшую рассказать им всю подноготную. Они себя не помнили от испуга, когда услышали, что он «сегодня сбежал», больной и, как видно из рассказа, непременно в бреду! «Боже, что с ним!» Обе плакали, обе вынесли крестную муку в эти полтора часа ожидания.
A cry of joy, of ecstasy, greeted Raskolnikov’s entrance. Both rushed to him. But he stood like one dead; a sudden intolerable sensation struck him like a thunderbolt. He did not lift his arms to embrace them, he could not. His mother and sister clasped him in their arms, kissed him, laughed and cried. He took a step, tottered and fell to the ground, fainting.
Радостный, восторженный крик встретил появление Раскольникова. Обе бросились к нему. Но он стоял как мертвый; невыносимое внезапное сознание ударило в него как громом. Да и руки его не поднимались обнять их: не могли. Мать и сестра сжимали его в объятиях, целовали его, смеялись плакали… Он ступил шаг, покачнулся и рухнулся на пол в обмороке.
Anxiety, cries of horror, moans... Razumihin who was standing in the doorway flew into the room, seized the sick man in his strong arms and in a moment had him on the sofa.
Тревога, крики ужаса, стоны… Разумихин, стоявший на пороге, влетел в комнату, схватил больного в свои мощные руки, и тот мигом очутился на диване.
“It’s nothing, nothing!” he cried to the mother and sister--“it’s only a faint, a mere trifle! Only just now the doctor said he was much better, that he is perfectly well! Water! See, he is coming to himself, he is all right again!”
— Ничего, ничего! — кричал он матери и сестре, — это обморок, это дрянь! Сейчас только доктор сказал, что ему гораздо лучше, что он совершенно здоров! Воды! Ну, вот уж он и приходит в себя, ну, вот и очнулся!..
And seizing Dounia by the arm so that he almost dislocated it, he made her bend down to see that “he is all right again.” The mother and sister looked on him with emotion and gratitude, as their Providence. They had heard already from Nastasya all that had been done for their Rodya during his illness, by this “very competent young man,” as Pulcheria Alexandrovna Raskolnikov called him that evening in conversation with Dounia.
И схватив за руку Дунечку так, что чуть не вывернул ей руки, он пригнул ее посмотреть на то, что «вот уж он и очнулся». И мать и сестра смотрели на Разумихина как на провидение, с умилением и благодарностью; они уже слышали от Настасьи, чем был для их Роди, во все время болезни, этот «расторопный молодой человек», как назвала его, в тот же вечер, в интимном разговоре с Дуней, сама Пульхерия Александровна Раскольникова.