SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · Crime and Punishment · 20 of 42

Part III · Chapter V

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

Raskolnikov was already entering the room. He came in looking as though he had the utmost difficulty not to burst out laughing again. Behind him Razumihin strode in gawky and awkward, shamefaced and red as a peony, with an utterly crestfallen and ferocious expression. His face and whole figure really were ridiculous at that moment and amply justified Raskolnikov’s laughter. Raskolnikov, not waiting for an introduction, bowed to Porfiry Petrovitch, who stood in the middle of the room looking inquiringly at them. He held out his hand and shook hands, still apparently making desperate efforts to subdue his mirth and utter a few words to introduce himself. But he had no sooner succeeded in assuming a serious air and muttering something when he suddenly glanced again as though accidentally at Razumihin, and could no longer control himself: his stifled laughter broke out the more irresistibly the more he tried to restrain it. The extraordinary ferocity with which Razumihin received this “spontaneous” mirth gave the whole scene the appearance of most genuine fun and naturalness. Razumihin strengthened this impression as though on purpose.

Тот уже входил в комнаты. Он вошел с таким видом, как будто изо всей силы сдерживался, чтобы не прыснуть как-нибудь со смеху. За ним, с совершенно опрокинутою и свирепою физиономией, красный как пион, долговязо и неловко, вошел стыдящийся Разумихин. Лицо его и вся фигура действительно были в эту минуту смешны и оправдывали смех Раскольникова. Раскольников, еще не представленный, поклонился стоявшему посреди комнаты и вопросительно глядевшему на них хозяину, протянул и пожал ему руку все еще с видимым чрезвычайным усилием подавить свою веселость и по крайней мере хоть два-три слова выговорить, чтоб отрекомендовать себя. Но едва только он успел принять серьезный вид и что-то пробормотать — вдруг, как бы невольно, взглянул опять на Разумихина и тут уже не мог выдержать: подавленный смех прорвался тем неудержимее, чем сильнее до сих пор сдерживался. Необыкновенная свирепость, с которою принимал этот «задушевный» смех Разумихин, придавала всей этой сцене вид самой искренней веселости и, главное, натуральности. Разумихин, как нарочно, еще помог делу.

“Fool! You fiend,” he roared, waving his arm which at once struck a little round table with an empty tea-glass on it. Everything was sent flying and crashing.

— Фу, черт! — заревел он, махнув рукой, и как раз ударил ее об маленький круглый столик, на котором стоял допитый стакан чаю. Все полетело и зазвенело.

“But why break chairs, gentlemen? You know it’s a loss to the Crown,” Porfiry Petrovitch quoted gaily.

— Да зачем же стулья-то ломать, господа, казне ведь убыток! — весело закричал Порфирий Петрович.

Raskolnikov was still laughing, with his hand in Porfiry Petrovitch’s, but anxious not to overdo it, awaited the right moment to put a natural end to it. Razumihin, completely put to confusion by upsetting the table and smashing the glass, gazed gloomily at the fragments, cursed and turned sharply to the window where he stood looking out with his back to the company with a fiercely scowling countenance, seeing nothing. Porfiry Petrovitch laughed and was ready to go on laughing, but obviously looked for explanations. Zametov had been sitting in the corner, but he rose at the visitors’ entrance and was standing in expectation with a smile on his lips, though he looked with surprise and even it seemed incredulity at the whole scene and at Raskolnikov with a certain embarrassment. Zametov’s unexpected presence struck Raskolnikov unpleasantly.

Сцена представлялась таким образом: Раскольников досмеивался, забыв свою руку в руке хозяина, но, зная мерку, выжидал мгновения поскорее и натуральнее кончить. Разумихин, сконфуженный окончательно падением столика и разбившимся стаканом, мрачно поглядел на осколки, плюнул и круто повернул к окну, где и стал спиной к публике, с страшно нахмуренным лицом, смотря в окно и ничего не видя. Порфирий Петрович смеялся и желал смеяться, но очевидно было, что ему надо объяснений. В углу на стуле сидел Заметов, привставший при входе гостей и стоявший в ожидании, раздвинув в улыбку рот, но с недоумением и даже как будто с недоверчивостью смотря на всю сцену, а на Раскольникова даже с каким-то замешательством. Неожиданное присутствие Заметова неприятно поразило Раскольникова.

“I’ve got to think of that,” he thought. “Excuse me, please,” he began, affecting extreme embarrassment. “Raskolnikov.”

«Это еще надо сообразить!» — подумал он. — Извините, пожалуйста, — начал он, усиленно законфузившись, - Раскольников…

“Not at all, very pleasant to see you... and how pleasantly you’ve come in.... Why, won’t he even say good-morning?” Porfiry Petrovitch nodded at Razumihin.

— Помилуйте, очень приятно-с, да и приятно вы так вошли… Что ж, он и здороваться уж не хочет? — кивнул Порфирий Петрович на Разумихина.

“Upon my honour I don’t know why he is in such a rage with me. I only told him as we came along that he was like Romeo... and proved it. And that was all, I think!”

— Ей-богу, не знаю, чего он на меня взбесился. Я сказал ему только дорогой, что он на Ромео похож, и… и доказал, и больше ничего, кажется, не было.

“Pig!” ejaculated Razumihin, without turning round.

— Свинья! — отозвался, не оборачиваясь, Разумихин.

“There must have been very grave grounds for it, if he is so furious at the word,” Porfiry laughed.

— Значит, очень серьезные причины имел, чтобы за одно словечко так рассердиться, — рассмеялся Порфирий.

“Oh, you sharp lawyer!... Damn you all!” snapped Razumihin, and suddenly bursting out laughing himself, he went up to Porfiry with a more cheerful face as though nothing had happened. “That’ll do! We are all fools. To come to business. This is my friend Rodion Romanovitch Raskolnikov; in the first place he has heard of you and wants to make your acquaintance, and secondly, he has a little matter of business with you. Bah! Zametov, what brought you here? Have you met before? Have you known each other long?”

— Ну, ты! следователь!.. Ну, да черт с вами со всеми! — отрезал Разумихин и вдруг, рассмеявшись сам, с повеселевшим лицом, как ни в чем не бывало, подошел к Порфирию Петровичу. — Шабаш! Все дураки; к делу: вот приятель, Родион Романыч Раскольников, во-первых, наслышан и познакомиться пожелал, а во-вторых, дельце малое до тебя имеет. Ба! Заметов! Ты здесь каким образом? Да разве вы знакомы? Давно ль сошлись?

“What does this mean?” thought Raskolnikov uneasily.

«Это что еще!» — тревожно подумал Раскольников.

Zametov seemed taken aback, but not very much so.

Заметов как будто законфузился, но не очень.

“Why, it was at your rooms we met yesterday,” he said easily.

— Вчера у тебя же познакомились, — сказал он развязно.

“Then I have been spared the trouble. All last week he was begging me to introduce him to you. Porfiry and you have sniffed each other out without me. Where is your tobacco?”

— Значит, от убытка бог избавил: на прошлой неделе ужасно просил меня, чтобы как-нибудь тебе, Порфирий, отрекомендоваться, а вы и без меня снюхались… Где у тебя табак?

Porfiry Petrovitch was wearing a dressing-gown, very clean linen, and trodden-down slippers. He was a man of about five and thirty, short, stout even to corpulence, and clean shaven. He wore his hair cut short and had a large round head, particularly prominent at the back. His soft, round, rather snub-nosed face was of a sickly yellowish colour, but had a vigorous and rather ironical expression. It would have been good-natured except for a look in the eyes, which shone with a watery, mawkish light under almost white, blinking eyelashes. The expression of those eyes was strangely out of keeping with his somewhat womanish figure, and gave it something far more serious than could be guessed at first sight.

Порфирий Петрович был по-домашнему, в халате, в весьма чистом белье и в стоптанных туфлях. Это был человек лет тридцати пяти, росту пониже среднего, полный и даже с брюшком, выбритый, без усов и без бакенбард, с плотно выстриженными волосами на большой круглой голове, как-то особенно выпукло закругленной на затылке. Пухлое, круглое и немного курносое лицо его было цвета больного, темно-желтого, но довольно бодрое и даже насмешливое. Оно было бы даже и добродушное, если бы не мешало выражение глаз, с каким-то жидким водянистым блеском, прикрытых почти белыми, моргающими, точно подмигивая кому, ресницами. Взгляд этих глаз как-то странно не гармонировал со всею фигурой, имевшею в себе даже что-то бабье, и придавал ей нечто гораздо более серьезное, чем с первого взгляда можно было от нее ожидать.

As soon as Porfiry Petrovitch heard that his visitor had a little matter of business with him, he begged him to sit down on the sofa and sat down himself on the other end, waiting for him to explain his business, with that careful and over-serious attention which is at once oppressive and embarrassing, especially to a stranger, and especially if what you are discussing is in your opinion of far too little importance for such exceptional solemnity. But in brief and coherent phrases Raskolnikov explained his business clearly and exactly, and was so well satisfied with himself that he even succeeded in taking a good look at Porfiry. Porfiry Petrovitch did not once take his eyes off him. Razumihin, sitting opposite at the same table, listened warmly and impatiently, looking from one to the other every moment with rather excessive interest.

Порфирий Петрович, как только услышал, что гость имеет до него «дельце», тотчас же попросил его сесть на диван, сам уселся на другом конце и уставился в гостя, в немедленном ожидании изложения дела, с тем усиленным и уж слишком серьезным вниманием, которое даже тяготит и смущает с первого раза, особенно по незнакомству, и особенно если то, что вы излагаете, по собственному вашему мнению, далеко не в пропорции с таким необыкновенно важным, оказываемым вам вниманием. Но Раскольников в коротких и связных словах, ясно и точно изъяснил свое дело и собой остался доволен так, что даже успел довольно хорошо осмотреть Порфирия. Порфирий Петрович тоже ни разу не свел с него глаз во все время. Разумихин, поместившись напротив, за тем же столом, горячо и нетерпеливо следил за изложением дела, поминутно переводя глаза с того на другого и обратно, что уже выходило немного из мерки.

“Fool,” Raskolnikov swore to himself.

«Дурак!» — ругнул про себя Раскольников.

“You have to give information to the police,” Porfiry replied, with a most businesslike air, “that having learnt of this incident, that is of the murder, you beg to inform the lawyer in charge of the case that such and such things belong to you, and that you desire to redeem them... or... but they will write to you.” “That’s just the point, that at the present moment,” Raskolnikov tried his utmost to feign embarrassment, “I am not quite in funds... and even this trifling sum is beyond me... I only wanted, you see, for the present to declare that the things are mine, and that when I have money....”

— Вам следует подать объявление в полицию, — с самым деловым видом отвечал Порфирий, — о том-с, что, известившись о таком-то происшествии, то есть об этом убийстве, вы просите, в свою очередь, уведомить следователя, которому поручено дело, что такие-то вещи принадлежат вам и что вы желаете их выкупить… или там… да вам, впрочем, напишут. — То-то и дело, что я, в настоящую минуту, — как можно больше постарался законфузиться Раскольников, — не совсем при деньгах… и даже такой мелочи не могу… я, вот видите ли, желал бы теперь только заявить, что эти вещи мои, но что когда будут деньги…

“That’s no matter,” answered Porfiry Petrovitch, receiving his explanation of his pecuniary position coldly, “but you can, if you prefer, write straight to me, to say, that having been informed of the matter, and claiming such and such as your property, you beg...”

— Это все равно-с, — ответил Порфирий Петрович, холодно принимая разъяснения о финансах, — а впрочем, можно вам и прямо, если захотите, написать ко мне, в том же смысле, что вот, известясь о том-то и объявляя о таких-то моих вещах, прошу…

“On an ordinary sheet of paper?” Raskolnikov interrupted eagerly, again interested in the financial side of the question.

— Это ведь на простой бумаге? — поспешил перебить Раскольников, опять интересуясь финансовой частью дела.

“Oh, the most ordinary,” and suddenly Porfiry Petrovitch looked with obvious irony at him, screwing up his eyes and, as it were, winking at him. But perhaps it was Raskolnikov’s fancy, for it all lasted but a moment. There was certainly something of the sort, Raskolnikov could have sworn he winked at him, goodness knows why.

— О, на самой простейшей-с! — и вдруг Порфирий Петрович как-то явно насмешливо посмотрел на него, прищурившись и как бы ему подмигнув. Впрочем, это, может быть, только так показалось Раскольникову, потому что продолжалось одно мгновение. По крайней мере, что-то такое было. Раскольников побожился, бы, что он ему подмигнул, черт знает для чего.

“He knows,” flashed through his mind like lightning.

«Знает!» — промелькнуло в нем как молния.

“Forgive my troubling you about such trifles,” he went on, a little disconcerted, “the things are only worth five roubles, but I prize them particularly for the sake of those from whom they came to me, and I must confess that I was alarmed when I heard...”

— Извините, что такими пустяками беспокоил, — продолжал он, несколько сбившись, — вещи мои стоят всего пять рублей, но они мне особенно дороги, как память тех, от кого достались, и, признаюсь, я, как узнал, очень испугался…

“That’s why you were so much struck when I mentioned to Zossimov that Porfiry was inquiring for everyone who had pledges!” Razumihin put in with obvious intention.

— То-то ты так вспорхнулся вчера, когда я Зосимову сболтнул, что Порфирий закладчиков опрашивает! — ввернул Разумихин, с видимым намерением.

This was really unbearable. Raskolnikov could not help glancing at him with a flash of vindictive anger in his black eyes, but immediately recollected himself.

Это уже было невыносимо. Раскольников не вытерпел и злобно сверкнул на него загоревшимися гневом черными своими глазами. Тотчас же и опомнился.

“You seem to be jeering at me, brother?” he said to him, with a well-feigned irritability. “I dare say I do seem to you absurdly anxious about such trash; but you mustn’t think me selfish or grasping for that, and these two things may be anything but trash in my eyes. I told you just now that the silver watch, though it’s not worth a cent, is the only thing left us of my father’s. You may laugh at me, but my mother is here,” he turned suddenly to Porfiry, “and if she knew,” he turned again hurriedly to Razumihin, carefully making his voice tremble, “that the watch was lost, she would be in despair! You know what women are!”

— Ты, брат, кажется, надо мной подсмеиваешься? — обратился он к нему, с ловко выделанным раздражением. — Я согласен, что, может быть, уже слишком забочусь об этакой дряни, на твои глаза; но нельзя же считать меня за это ни эгоистом, ни жадным, и, на мои глаза, эти две ничтожные вещицы могут быть вовсе не дрянь. Я тебе уже говорил сейчас, что эти серебряные часы, которым грош цена, единственная вещь, что после отца осталась. Надо мной смейся, но ко мне мать приехала, — повернулся он вдруг к Порфирию, — и если б она узнала, — отвернулся он опять поскорей к Разумихину, стараясь особенно, чтобы задрожал голос, — что эти часы пропали, то, клянусь, она была бы в отчаянии! Женщины!

“Not a bit of it! I didn’t mean that at all! Quite the contrary!” shouted Razumihin distressed.

— Да вовсе же нет! Я вовсе не в том смысле! Я совершенно напротив! - кричал огорченный Разумихин.

“Was it right? Was it natural? Did I overdo it?” Raskolnikov asked himself in a tremor. “Why did I say that about women?”

«Хорошо ли? Натурально ли? Не преувеличил ли? — трепетал про себя Раскольников. — Зачем сказал: „женщины“?»

“Oh, your mother is with you?” Porfiry Petrovitch inquired.

— А к вам матушка приехала? — осведомился для чего-то Порфирий Петрович.

“Yes.”

— Да.

“When did she come?”

— Когда же это-с?

“Last night.”

— Вчера вечером.

Porfiry paused as though reflecting.

Порфирий помолчал, как бы соображая.

“Your things would not in any case be lost,” he went on calmly and coldly. “I have been expecting you here for some time.”

— Вещи ваши ни в каком случае и не могли пропасть, — спокойно и холодно продолжал он. — Ведь я уже давно вас здесь поджидаю.

And as though that was a matter of no importance, he carefully offered the ash-tray to Razumihin, who was ruthlessly scattering cigarette ash over the carpet. Raskolnikov shuddered, but Porfiry did not seem to be looking at him, and was still concerned with Razumihin’s cigarette.

И как ни в чем не бывало, он заботливо стал подставлять пепельницу Разумихину, беспощадно сорившему на ковер папироской. Раскольников вздрогнул, но Порфирий как будто и не глядел, все еще озабоченный папироской Разумихина.

“What? Expecting him? Why, did you know that he had pledges there?” cried Razumihin.

— Что-о? Поджидал! Да ты разве знал, что и он там закладывал? — крикнул Разумихин.

Porfiry Petrovitch addressed himself to Raskolnikov.

Порфирий Петрович прямо обратился к Раскольникову:

“Your things, the ring and the watch, were wrapped up together, and on the paper your name was legibly written in pencil, together with the date on which you left them with her...”

— Ваши обе вещи, кольцо и часы, были у ней под одну бумажку завернуты, а на бумажке ваше имя карандашом четко обозначено, ровно как и число месяца, когда она их от вас получила…

“How observant you are!” Raskolnikov smiled awkwardly, doing his very utmost to look him straight in the face, but he failed, and suddenly added: “I say that because I suppose there were a great many pledges... that it must be difficult to remember them all.... But you remember them all so clearly, and... and...”

— Как это вы так заметливы?.. — неловко усмехнулся было Раскольников, особенно стараясь смотреть ему прямо в глаза; но не смог утерпеть и вдруг прибавил: — Я потому так заметил сейчас, что, вероятно, очень много было закладчиков… так что вам трудно было бы их всех помнить… А вы, напротив, так отчетливо всех их помните, и… и…

“Stupid! Feeble!” he thought. “Why did I add that?”

«Глупо! Слабо! Зачем я это прибавил!»

“But we know all who had pledges, and you are the only one who hasn’t come forward,” Porfiry answered with hardly perceptible irony.

— А почти все закладчики теперь уж известны, так что вы только одни и не изволили пожаловать, — ответил Порфирий с чуть приметным оттенком насмешливости.

“I haven’t been quite well.”

— Я не совсем был здоров.

“I heard that too. I heard, indeed, that you were in great distress about something. You look pale still.”

— И об этом слышал-с. Слышал даже, что уж очень были чем-то расстроены. Вы и теперь как будто бледны?

“I am not pale at all.... No, I am quite well,” Raskolnikov snapped out rudely and angrily, completely changing his tone. His anger was mounting, he could not repress it. “And in my anger I shall betray myself,” flashed through his mind again. “Why are they torturing me?”

— Совсем не бледен… напротив, совсем здоров! — грубо и злобно отрезал Раскольников, вдруг переменяя тон. Злоба в нем накипала, и он не мог подавить ее. «А в злобе-то и проговорюсь! — промелькнуло в нем опять. — А зачем они меня мучают!..»

“Not quite well!” Razumihin caught him up. “What next! He was unconscious and delirious all yesterday. Would you believe, Porfiry, as soon as our backs were turned, he dressed, though he could hardly stand, and gave us the slip and went off on a spree somewhere till midnight, delirious all the time! Would you believe it! Extraordinary!”

— Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть не без памяти бредил… Ну, веришь, Порфирий, сам едва не ногах, а чуть только мы, я да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть не до полночи, и это в совершеннейшем, я тебе скажу, бреду, можешь ты это представить! Замечательнейший случай!

“Really delirious? You don’t say so!” Porfiry shook his head in a womanish way.

— И неужели в совершеннейшем бреду? Скажите пожалуйста! — с каким-то бабьим жестом покачал головою Порфирий.

“Nonsense! Don’t you believe it! But you don’t believe it anyway,” Raskolnikov let slip in his anger. But Porfiry Petrovitch did not seem to catch those strange words.

— Э, вздор! Не верьте! А впрочем, ведь вы и без того не верите! - слишком уж со зла сорвалось у Раскольникова. Но Порфирий Петрович как будто не расслышал этих странных слов.

“But how could you have gone out if you hadn’t been delirious?” Razumihin got hot suddenly. “What did you go out for? What was the object of it? And why on the sly? Were you in your senses when you did it? Now that all danger is over I can speak plainly.”

— Да как же мог ты выйти, коли не в бреду? — разгорячился вдруг Разумихин. — Зачем вышел? Для чего?.. И почему именно тайком? Ну был ли в тебе тогда здравый смысл? Теперь, когда вся опасность прошла, я уж прямо тебе говорю!

“I was awfully sick of them yesterday.” Raskolnikov addressed Porfiry suddenly with a smile of insolent defiance, “I ran away from them to take lodgings where they wouldn’t find me, and took a lot of money with me. Mr. Zametov there saw it. I say, Mr. Zametov, was I sensible or delirious yesterday; settle our dispute.”

— Надоели они мне очень вчера, — обратился вдруг Раскольников к Порфирию с нахально-вызывающею усмешкой, — я и убежал от них квартиру нанять, чтоб они меня не сыскали, и денег кучу с собой захватил. Вон господин Заметов видел деньги-то. А что, господин Заметов, умен я был вчера или в бреду, разрешите-ка спор?

He could have strangled Zametov at that moment, so hateful were his expression and his silence to him.

Он бы, кажется, так и задушил в эту минуту Заметова. Слишком уж взгляд его и молчание ему не нравились.

“In my opinion you talked sensibly and even artfully, but you were extremely irritable,” Zametov pronounced dryly.

— По-моему, вы говорили весьма разумно-с и даже хитро-с, только раздражительны были уж слишком, — сухо заявил Заметов.

“And Nikodim Fomitch was telling me to-day,” put in Porfiry Petrovitch, “that he met you very late last night in the lodging of a man who had been run over.”

— А сегодня сказывал мне Никодим Фомич, — ввернул Порфирий Петрович, - что встретил вас вчера, уж очень поздно, в квартире одного, раздавленного лошадьми, чиновника…

“And there,” said Razumihin, “weren’t you mad then? You gave your last penny to the widow for the funeral. If you wanted to help, give fifteen or twenty even, but keep three roubles for yourself at least, but he flung away all the twenty-five at once!”

— Ну вот хоть бы этот чиновник! — подхватил Разумихин, — ну, не сумасшедший ли был ты у чиновника? Последние деньги на похороны вдове отдал! Ну, захотел помочь — дай пятнадцать, дай двадцать, ну да хоть три целковых себе оставь, а то все двадцать пять так и отвалил!

“Maybe I found a treasure somewhere and you know nothing of it? So that’s why I was liberal yesterday.... Mr. Zametov knows I’ve found a treasure! Excuse us, please, for disturbing you for half an hour with such trivialities,” he said, turning to Porfiry Petrovitch, with trembling lips. “We are boring you, aren’t we?”

— А может, я где-нибудь клад нашел, а ты не знаешь? Вот я вчера и расщедрился… Вон господин Заметов знает, что я клад нашел!.. Вы извините, пожалуйста, — обратился он со вздрагивающими губами к Порфирию, — что мы вас пустяшным таким перебором полчаса беспокоим. Надоели ведь, а?

“Oh no, quite the contrary, quite the contrary! If only you knew how you interest me! It’s interesting to look on and listen... and I am really glad you have come forward at last.”

— Помилуйте-с, напротив, на-а-против! Если бы вы знали, как вы меня интересуете! Любопытно и смотреть, и слушать… и я, признаюсь, так рад, что вы изволили, наконец, пожаловать…

“But you might give us some tea! My throat’s dry,” cried Razumihin.

— Да дай хоть чаю-то! Горло пересохло! — вскричал Разумихин.

“Capital idea! Perhaps we will all keep you company. Wouldn’t you like... something more essential before tea?”

— Прекрасная идея! Может, и все компанию сделают. А не хочешь ли… посущественнее, перед чаем-то?

“Get along with you!”

— Убирайся!

Porfiry Petrovitch went out to order tea.

Порфирий Петрович вышел приказать чаю.

Raskolnikov’s thoughts were in a whirl. He was in terrible exasperation.

Мысли крутились как вихрь в голове Раскольникова. Он был ужасно раздражен.

“The worst of it is they don’t disguise it; they don’t care to stand on ceremony! And how if you didn’t know me at all, did you come to talk to Nikodim Fomitch about me? So they don’t care to hide that they are tracking me like a pack of dogs. They simply spit in my face.” He was shaking with rage. “Come, strike me openly, don’t play with me like a cat with a mouse. It’s hardly civil, Porfiry Petrovitch, but perhaps I won’t allow it! I shall get up and throw the whole truth in your ugly faces, and you’ll see how I despise you.” He could hardly breathe. “And what if it’s only my fancy? What if I am mistaken, and through inexperience I get angry and don’t keep up my nasty part? Perhaps it’s all unintentional. All their phrases are the usual ones, but there is something about them.... It all might be said, but there is something. Why did he say bluntly, ‘With her’? Why did Zametov add that I spoke artfully? Why do they speak in that tone? Yes, the tone.... Razumihin is sitting here, why does he see nothing? That innocent blockhead never does see anything! Feverish again! Did Porfiry wink at me just now? Of course it’s nonsense! What could he wink for? Are they trying to upset my nerves or are they teasing me? Either it’s ill fancy or they know! Even Zametov is rude.... Is Zametov rude? Zametov has changed his mind. I foresaw he would change his mind! He is at home here, while it’s my first visit. Porfiry does not consider him a visitor; sits with his back to him. They’re as thick as thieves, no doubt, over me! Not a doubt they were talking about me before we came. Do they know about the flat? If only they’d make haste! When I said that I ran away to take a flat he let it pass.... I put that in cleverly about a flat, it may be of use afterwards.... Delirious, indeed... ha-ha-ha! He knows all about last night! He didn’t know of my mother’s arrival! The hag had written the date on in pencil! You are wrong, you won’t catch me! There are no facts... it’s all supposition! You produce facts! The flat even isn’t a fact but delirium. I know what to say to them.... Do they know about the flat? I won’t go without finding out. What did I come for? But my being angry now, maybe is a fact! Fool, how irritable I am! Perhaps that’s right; to play the invalid.... He is feeling me. He will try to catch me. Why did I come?”

«Главное, даже и не скрываются, и церемониться не хотят! А по какому случаю, коль меня совсем не знаешь, говорил ты обо мне с Никодимом Фомичем? Стало быть, уж и скрывать не хотят, что следят за мной, как стая собак! Так откровенно в рожу и плюют! — дрожал он от бешенства. — Ну, бейте прямо, а не играйте, как кошка с мышью. Это ведь невежливо, Порфирий Петрович, ведь я еще, может быть, не позволю-с!.. Встану, да и брякну всем в рожу всю правду; и увидите, как я вас презираю!.. Он с трудом перевел дыхание. — А что, если мне так только кажется? Что, если это мираж, и я во всем ошибаюсь, по неопытности злюсь, подлой роли моей не выдерживаю? Может быть, это все без намерения? Все слова их обыкновенные, но что-то в них есть… Все это всегда можно сказать, но что-то есть. Почему он сказал прямо „у ней“? Почему Заметов прибавил, что я хитро говорил? Почему они говорят таким тоном? Да… тон… Разумихин тут же сидел, почему ж ему ничего не кажется? Этому невинному болвану никогда ничего не кажется! Опять лихорадка!.. Подмигнул мне давеча Порфирий аль нет? Верно, вздор; для чего бы подмигивать? Нервы, что ль, хотят мои раздражить али дразнят меня? Или все мираж, или знают!.. Даже Заметов дерзок… Дерзок ли Заметов? Заметов передумал за ночь. Я и предчувствовал, что передумает! Он здесь как свой, а сам в первый раз. Порфирий его за гостя не считает, к нему задом сидит. Снюхались! Непременно из-за меня снюхались! Непременно до нас обо мне говорили!.. Знают ли про квартиру-то? Поскорей бы уж!.. Когда я сказал, что квартиру нанять вчера убежал, он пропустил, не поднял… А это я ловко про квартиру ввернул: потом пригодится!.. В бреду, дескать!.. Ха-ха-ха! Он про весь вечер вчерашний знает! Про приезд матери не знал!.. А ведьма и число прописала карандашом!.. Врете, не дамся! Ведь это еще не факты, это только мираж! Нет, вы давайте-ка фактов! И квартира не факт, а бред; я знаю, что им говорить… Знают ли про квартиру-то? Не уйду, не узнав! Зачем я пришел? А вот что я злюсь теперь, так это, пожалуй, и факт! Фу, как я раздражителен! А может, и хорошо; болезненная роль… Он меня ощупывает. Сбивать будет. Зачем я пришел?»

All this flashed like lightning through his mind.

Все это, как молния, пронеслось в его голове.

Porfiry Petrovitch returned quickly. He became suddenly more jovial.

Порфирий Петрович мигом воротился. Он вдруг как-то повеселел.

“Your party yesterday, brother, has left my head rather.... And I am out of sorts altogether,” he began in quite a different tone, laughing to Razumihin.

— У меня, брат, со вчерашнего твоего голова… Да и весь я как-то развинтился, — начал он совсем другим тоном, смеясь, к Разумихину.

“Was it interesting? I left you yesterday at the most interesting point. Who got the best of it?”

— А что, интересно было? Я ведь вас вчера на самом интересном пункте бросил? Кто победил?

“Oh, no one, of course. They got on to everlasting questions, floated off into space.”

— Да никто, разумеется. На вековечные вопросы съехали, на воздусех парили.

“Only fancy, Rodya, what we got on to yesterday. Whether there is such a thing as crime. I told you that we talked our heads off.”

— Вообрази, Родя, на что вчера съехали: есть или нет преступление? Говорил, что до чертиков доврались!

“What is there strange? It’s an everyday social question,” Raskolnikov answered casually.

— Что ж удивительного? Обыкновенный социальный вопрос, — рассеяно ответил Раскольников.

“The question wasn’t put quite like that,” observed Porfiry.

— Вопрос был не так формулирован, — заметил Порфирий.

“Not quite, that’s true,” Razumihin agreed at once, getting warm and hurried as usual. “Listen, Rodion, and tell us your opinion, I want to hear it. I was fighting tooth and nail with them and wanted you to help me. I told them you were coming.... It began with the socialist doctrine. You know their doctrine; crime is a protest against the abnormality of the social organisation and nothing more, and nothing more; no other causes admitted!...”

— Не совсем так, это правда, — тотчас же согласился Разумихин, торопясь и разгорячаясь по обыкновению. — Видишь, Родион: слушай и скажи свое мнение. Я хочу. Я из кожи лез вчера с ними и тебя поджидал; я и им про тебя говорил, что придешь… Началось с воззрения социалистов. Известно воззрение: преступление есть протест против ненормальности социального устройства — и только, и ничего больше, и никаких причин больше не допускается, — и ничего!..

“You are wrong there,” cried Porfiry Petrovitch; he was noticeably animated and kept laughing as he looked at Razumihin, which made him more excited than ever.

— Вот и соврал! — крикнул Порфирий Петрович. Он видимо оживлялся и поминутно смеялся, смотря на Разумихина, чем еще более поджигал его.

“Nothing is admitted,” Razumihin interrupted with heat. “I am not wrong. I’ll show you their pamphlets. Everything with them is ‘the influence of environment,’ and nothing else. Their favourite phrase! From which it follows that, if society is normally organised, all crime will cease at once, since there will be nothing to protest against and all men will become righteous in one instant. Human nature is not taken into account, it is excluded, it’s not supposed to exist! They don’t recognise that humanity, developing by a historical living process, will become at last a normal society, but they believe that a social system that has come out of some mathematical brain is going to organise all humanity at once and make it just and sinless in an instant, quicker than any living process! That’s why they instinctively dislike history, ‘nothing but ugliness and stupidity in it,’ and they explain it all as stupidity! That’s why they so dislike the living process of life; they don’t want a living soul! The living soul demands life, the soul won’t obey the rules of mechanics, the soul is an object of suspicion, the soul is retrograde! But what they want though it smells of death and can be made of India-rubber, at least is not alive, has no will, is servile and won’t revolt! And it comes in the end to their reducing everything to the building of walls and the planning of rooms and passages in a phalanstery! The phalanstery is ready, indeed, but your human nature is not ready for the phalanstery--it wants life, it hasn’t completed its vital process, it’s too soon for the graveyard! You can’t skip over nature by logic. Logic presupposes three possibilities, but there are millions! Cut away a million, and reduce it all to the question of comfort! That’s the easiest solution of the problem! It’s seductively clear and you musn’t think about it. That’s the great thing, you mustn’t think! The whole secret of life in two pages of print!”

— Н-ничего не допускается! — с жаром перебил Разумихин, — не вру!.. Я тебе книжки ихние покажу: все у них потому, что «среда заела», — и ничего больше! Любимая фраза! Отсюда прямо, что если общество устроить нормально, то разом и все преступления исчезнут, так как не для чего будет протестовать, и все в один миг станут праведными. Натура не берется в расчет, натура изгоняется, натуры не полагается! У них не человечество, развившись историческим, живым путем до конца, само собою обратится наконец в нормальное общество, а, напротив, социальная система, выйдя из какой-нибудь математической головы, тотчас же и устроит все человечество и в один миг сделает его праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути! Оттого-то они так инстинктивно и не любят историю: «безобразия одни в ней да глупости» — и все одною только глупостью объясняется! Оттого так и не любят живого процесса жизни: не надо живой души! Живая душа жизни потребует, живая душа не послушается механики, живая душа подозрительна, живая душа ретроградна! А тут хоть и мертвечинкой припахивает, из каучука сделать можно, — зато не живая, зато без воли, зато рабская, не взбунтуется! И выходит в результате, что все на одну только кладку кирпичиков да на расположение коридоров и комнат в фаланстере свели! Фаланстера-то и готова, да натура-то у вас для фаланстеры еще не готова, жизни хочет, жизненного процесса еще не завершила, рано на кладбище! С одной логикой нельзя через натуру перескочить! Логика предугадает три случая, а их миллион! Отрезать весь миллион и все на один вопрос о комфорте свести! Самое легкое разрешение задачи! Соблазнительно ясно, и думать не надо! Главное - думать не надо! Вся жизненная тайна на двух печатных листках умещается!

“Now he is off, beating the drum! Catch hold of him, do!” laughed Porfiry. “Can you imagine,” he turned to Raskolnikov, “six people holding forth like that last night, in one room, with punch as a preliminary! No, brother, you are wrong, environment accounts for a great deal in crime; I can assure you of that.”

— Ведь вот прорвался, барабанит! За руки держать надо, — смеялся Порфирий. — Вообразите, — обернулся он к Раскольникову, — вот так же вчера вечером, в одной комнате, в шесть голосов, да еще пуншем напоил предварительно, — можете себе представить? Нет, брат, ты врешь: «среда» многое в преступлении значит; это я тебе подтвержу.

“Oh, I know it does, but just tell me: a man of forty violates a child of ten; was it environment drove him to it?”

— И сам знаю, что много, да ты вот что скажи: сорокалетний бесчестит десятилетнюю девочку, — среда, что ль, его на это понудила?

“Well, strictly speaking, it did,” Porfiry observed with noteworthy gravity; “a crime of that nature may be very well ascribed to the influence of environment.”

— А что ж, оно в строгом смысле, пожалуй, что и среда, — с удивительною важностью заметил Порфирий, — преступление над девочкой очень и очень даже можно «средой» объяснить.

Razumihin was almost in a frenzy. “Oh, if you like,” he roared. “I’ll prove to you that your white eyelashes may very well be ascribed to the Church of Ivan the Great’s being two hundred and fifty feet high, and I will prove it clearly, exactly, progressively, and even with a Liberal tendency! I undertake to! Will you bet on it?”

Разумихин чуть в бешенство не пришел. — Ну, да хочешь я тебе сейчас выведу, — заревел он, — что у тебя белые ресницы единственно оттого только, что в Иване Великом тридцать пять сажен высоты, и выведу ясно, точно, прогрессивно и даже с либеральным оттенком? Берусь! Ну, хочешь пари!

“Done! Let’s hear, please, how he will prove it!”

— Принимаю! Послушаем, пожалуйста, как он выведет!

“He is always humbugging, confound him,” cried Razumihin, jumping up and gesticulating. “What’s the use of talking to you? He does all that on purpose; you don’t know him, Rodion! He took their side yesterday, simply to make fools of them. And the things he said yesterday! And they were delighted! He can keep it up for a fortnight together. Last year he persuaded us that he was going into a monastery: he stuck to it for two months. Not long ago he took it into his head to declare he was going to get married, that he had everything ready for the wedding. He ordered new clothes indeed. We all began to congratulate him. There was no bride, nothing, all pure fantasy!”

— Да ведь все притворяется, черт! — вскричал Разумихин, вскочил и махнул рукой. — Ну стоит ли с тобой говорить! Ведь он это все нарочно, ты еще не знаешь его, Родион! И вчера их сторону принял, только чтобы всех одурачить. И что ж он говорил вчера, господи! А они-то ему обрадовались!.. Ведь он по две недели таким образом выдерживает. Прошлого года уверил нас для чего-то, что в монахи идет: два месяца стоял на своем! Недавно вздумал уверять, что женится, что все уж готово к венцу. Платье даже новое сшил. Мы уж стали его поздравлять. Ни невесты, ничего не бывало: все мираж!

“Ah, you are wrong! I got the clothes before. It was the new clothes in fact that made me think of taking you in.”

— А вот соврал! Я платье сшил прежде. Мне по поводу нового платья и пришло в голову вас всех поднадуть.

“Are you such a good dissembler?” Raskolnikov asked carelessly.

— В самом деле вы такой притворщик? — спросил небрежно Раскольников.

“You wouldn’t have supposed it, eh? Wait a bit, I shall take you in, too. Ha-ha-ha! No, I’ll tell you the truth. All these questions about crime, environment, children, recall to my mind an article of yours which interested me at the time. ‘On Crime’... or something of the sort, I forget the title, I read it with pleasure two months ago in the Periodical Review.”

— А вы думали, нет? Подождите, я и вас проведу — ха-ха-ха! Нет, видите ли-с, я вам всю правду скажу. По поводу всех этих вопросов, преступлений, среды, девочек мне вспомнилась теперь, — а впрочем, и всегда интересовала меня, — одна ваша статейка: «О преступлении»… или как там у вас, забыл название, не помню. Два месяца назад имел удовольствие в «Периодической речи» прочесть.

“My article? In the Periodical Review?” Raskolnikov asked in astonishment. “I certainly did write an article upon a book six months ago when I left the university, but I sent it to the Weekly Review.”

— Моя статья? В «Периодической речи»? — с удивлением спросил Раскольников, — я действительно написал, полгода назад, когда из университета вышел, по поводу одной книги, одну статью, но я снес ее тогда в газету «Еженедельная речь», а не в «Периодическую».

“But it came out in the Periodical.”

— А попала в «Периодическую».

“And the Weekly Review ceased to exist, so that’s why it wasn’t printed at the time.”

— Да ведь «Еженедельная речь» перестала существовать, потому тогда и не напечатали…

“That’s true; but when it ceased to exist, the Weekly Review was amalgamated with the Periodical, and so your article appeared two months ago in the latter. Didn’t you know?”

— Это правда-с; но, переставая существовать, «Еженедельная речь» соединилась с «Периодическою речью», а потому и статейка ваша, два месяца назад, явилась в «Периодической речи». А вы не знали?

Raskolnikov had not known.

Раскольников действительно ничего не знал.

“Why, you might get some money out of them for the article! What a strange person you are! You lead such a solitary life that you know nothing of matters that concern you directly. It’s a fact, I assure you.”

— Помилуйте, да вы деньги можете с них спросить за статью! Какой, однако ж, у вас характер! Живете так уединенно, что таких вещей, до вас прямо касающихся, не ведаете. Это ведь факт-с.

“Bravo, Rodya! I knew nothing about it either!” cried Razumihin. “I’ll run to-day to the reading-room and ask for the number. Two months ago? What was the date? It doesn’t matter though, I will find it. Think of not telling us!”

— Браво, Родька! И я тоже не знал! — вскричал Разумихин. — Сегодня же в читальню забегу и нумер спрошу! Два месяца назад? Которого числа? Все равно разыщу! Вот штука-то! И не скажет!

“How did you find out that the article was mine? It’s only signed with an initial.”

— А вы почему узнали, что статья моя? Она буквой подписана.

“I only learnt it by chance, the other day. Through the editor; I know him.... I was very much interested.”

— А случайно, и то на днях. Через редактора; я знаком… Весьма заинтересовался.

“I analysed, if I remember, the psychology of a criminal before and after the crime.”

— Я рассматривал, помнится, психологическое состояние преступника в продолжение всего хода преступления.

“Yes, and you maintained that the perpetration of a crime is always accompanied by illness. Very, very original, but... it was not that part of your article that interested me so much, but an idea at the end of the article which I regret to say you merely suggested without working it out clearly. There is, if you recollect, a suggestion that there are certain persons who can... that is, not precisely are able to, but have a perfect right to commit breaches of morality and crimes, and that the law is not for them.”

— Да-с, и настаиваете, что акт исполнения преступления сопровождается всегда болезнью. Очень, очень оригинально, но… меня, собственно, не эта часть вашей статейки заинтересовала, а некоторая мысль, пропущенная в конце статьи, но которую вы, к сожалению, проводите только намеком, неясно… Одним словом, если припомните, проводится некоторый намек на то, что существуют на свете будто бы некоторые такие лица, которые могут… то есть не то что могут, а полное право имеют совершать всякие бесчинства и преступления, и что для них будто бы и закон не писан.

Raskolnikov smiled at the exaggerated and intentional distortion of his idea.

Раскольников усмехнулся усиленному и умышленному искажению своей идеи.

“What? What do you mean? A right to crime? But not because of the influence of environment?” Razumihin inquired with some alarm even.

— Как? Что такое? Право на преступление? Но ведь не потому, что «заела среда»? — с каким-то даже испугом осведомился Разумихин.

“No, not exactly because of it,” answered Porfiry. “In his article all men are divided into ‘ordinary’ and ‘extraordinary.’ Ordinary men have to live in submission, have no right to transgress the law, because, don’t you see, they are ordinary. But extraordinary men have a right to commit any crime and to transgress the law in any way, just because they are extraordinary. That was your idea, if I am not mistaken?”

— Нет, нет, не совсем потому, — ответил Порфирий. — Все дело в том, что в ихней статье все люди как-то разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных». Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные. Так у вас, кажется, если только не ошибаюсь?

“What do you mean? That can’t be right?” Razumihin muttered in bewilderment.

— Да как же это? Быть не может, чтобы так! — в недоумении бормотал Разумихин.

Raskolnikov smiled again. He saw the point at once, and knew where they wanted to drive him. He decided to take up the challenge.

Раскольников усмехнулся опять. Он разом понял, в чем дело и на что его хотят натолкнуть; он помнил свою статью. Он решился принять вызов.

“That wasn’t quite my contention,” he began simply and modestly. “Yet I admit that you have stated it almost correctly; perhaps, if you like, perfectly so.” (It almost gave him pleasure to admit this.) “The only difference is that I don’t contend that extraordinary people are always bound to commit breaches of morals, as you call it. In fact, I doubt whether such an argument could be published. I simply hinted that an ‘extraordinary’ man has the right... that is not an official right, but an inner right to decide in his own conscience to overstep... certain obstacles, and only in case it is essential for the practical fulfilment of his idea (sometimes, perhaps, of benefit to the whole of humanity). You say that my article isn’t definite; I am ready to make it as clear as I can. Perhaps I am right in thinking you want me to; very well. I maintain that if the discoveries of Kepler and Newton could not have been made known except by sacrificing the lives of one, a dozen, a hundred, or more men, Newton would have had the right, would indeed have been in duty-bound... to eliminate the dozen or the hundred men for the sake of making his discoveries known to the whole of humanity. But it does not follow from that that Newton had a right to murder people right and left and to steal every day in the market. Then, I remember, I maintain in my article that all... well, legislators and leaders of men, such as Lycurgus, Solon, Mahomet, Napoleon, and so on, were all without exception criminals, from the very fact that, making a new law, they transgressed the ancient one, handed down from their ancestors and held sacred by the people, and they did not stop short at bloodshed either, if that bloodshed--often of innocent persons fighting bravely in defence of ancient law--were of use to their cause. It’s remarkable, in fact, that the majority, indeed, of these benefactors and leaders of humanity were guilty of terrible carnage. In short, I maintain that all great men or even men a little out of the common, that is to say capable of giving some new word, must from their very nature be criminals--more or less, of course. Otherwise it’s hard for them to get out of the common rut; and to remain in the common rut is what they can’t submit to, from their very nature again, and to my mind they ought not, indeed, to submit to it. You see that there is nothing particularly new in all that. The same thing has been printed and read a thousand times before. As for my division of people into ordinary and extraordinary, I acknowledge that it’s somewhat arbitrary, but I don’t insist upon exact numbers. I only believe in my leading idea that men are in general divided by a law of nature into two categories, inferior (ordinary), that is, so to say, material that serves only to reproduce its kind, and men who have the gift or the talent to utter a new word. There are, of course, innumerable sub-divisions, but the distinguishing features of both categories are fairly well marked. The first category, generally speaking, are men conservative in temperament and law-abiding; they live under control and love to be controlled. To my thinking it is their duty to be controlled, because that’s their vocation, and there is nothing humiliating in it for them. The second category all transgress the law; they are destroyers or disposed to destruction according to their capacities. The crimes of these men are of course relative and varied; for the most part they seek in very varied ways the destruction of the present for the sake of the better. But if such a one is forced for the sake of his idea to step over a corpse or wade through blood, he can, I maintain, find within himself, in his conscience, a sanction for wading through blood--that depends on the idea and its dimensions, note that. It’s only in that sense I speak of their right to crime in my article (you remember it began with the legal question). There’s no need for such anxiety, however; the masses will scarcely ever admit this right, they punish them or hang them (more or less), and in doing so fulfil quite justly their conservative vocation. But the same masses set these criminals on a pedestal in the next generation and worship them (more or less). The first category is always the man of the present, the second the man of the future. The first preserve the world and people it, the second move the world and lead it to its goal. Each class has an equal right to exist. In fact, all have equal rights with me--and vive la guerre éternelle--till the New Jerusalem, of course!”

— Это не совсем так у меня, — начал он просто и скромно. — Впрочем, признаюсь, вы почти верно ее изложили, даже, если хотите, и совершенно верно… (Ему точно приятно было согласиться, что совершенно верно.) Разница единственно в том, что я вовсе не настаиваю, чтобы необыкновенные люди непременно должны и обязаны были творить всегда всякие бесчинства, как вы говорите. Мне кажется даже, что такую статью и в печать бы не пропустили. Я просто-запросто намекнул, что «необыкновенный» человек имеет право… то есть не официальное право, а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть… через иные препятствия, и единственно в том только случае, если исполнение его идеи (иногда спасительной, может быть, для всего человечества) того потребует. Вы изволите говорить, что статья моя неясна; я готов ее вам разъяснить, по возможности. Я, может быть, не ошибусь, предполагая, что вам, кажется, того и хочется; извольте-с. По-моему, если бы Кеплеровы и Ньютоновы открытия вследствие каких-нибудь комбинаций никоим образом не могли бы стать известными людям иначе как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших бы этому открытию или ставших бы на пути как препятствие, то Ньютон имел бы право, и даже был бы обязан… устранить этих десять или сто человек, чтобы сделать известными свои открытия всему человечеству. Из этого, впрочем, вовсе не следует, чтобы Ньютон имел право убивать кого вздумается, встречных и поперечных, или воровать каждый день на базаре. Далее, помнится мне, я развиваю в моей статье, что все… ну, например, хоть законодатели и установители человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами, и так далее, все до единого были преступники, уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым нарушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и, уж конечно, не останавливались и перед кровью, если только кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь. Замечательно даже, что большая часть этих благодетелей и установителей человечества были особенно страшные кровопроливцы. Одним словом, я вывожу, что и все, не то что великие, но и чуть-чуть из колеи выходящие люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое, должны, по природе своей, быть непременно преступниками, — более или менее, разумеется. Иначе трудно им выйти из колеи, а оставаться в колее они, конечно, не могут согласиться, опять-таки по природе своей, а помоему, так даже и обязаны не соглашаться. Одним словом, вы видите, что до сих пор тут нет ничего особенно нового. Это тысячу раз было напечатано и прочитано. Что же касается до моего деления людей на обыкновенных и необыкновенных, то я согласен, что оно несколько произвольно, но ведь я же на точных цифрах и не настаиваю. Я только в главную мысль мою верю. Она именно состоит в том, что люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово. Подразделения тут, разумеется, бесконечные, но отличительные черты обоих разрядов довольно резкие: первый разряд, то есть материал, говоря вообще, люди по натуре своей консервативные, чинные, живут в послушании и любят быть послушными. По-моему, они и обязаны быть послушными, потому что это их назначение, и тут решительно нет ничего для них унизительного. Второй разряд, все преступают закон, разрушители, или склонны к тому, судя по способностям. Преступления этих людей, разумеется, относительны и многоразличны; большею частию они требуют, в весьма разнообразных заявлениях, разрушения настоящего во имя лучшего. Но если ему надо, для своей идеи, перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, то он внутри себя, по совести, может, по-моему, дать себе разрешение перешагнуть через кровь, — смотря, впрочем, по идее и по размерам ее, — это заметьте. В этом только смысле я и говорю с моей статье об их праве на преступление. (Вы припомните, у нас ведь с юридического вопроса началось.) Впрочем, тревожиться много нечего: масса никогда почти не признает за ними этого права, казнит их и вешает (более или менее) и тем, совершенно справедливо, исполняет консервативное свое назначение, с тем, однако ж, что в следующих поколениях эта же масса ставит казненных на пьедестал и им поклоняется (более или менее). Первый разряд всегда — господин настоящего, второй разряд — господин будущего. Первые сохраняют мир и приумножают его численно; вторые двигают мир и ведут его к цели. И те, и другие имеют совершенно одинаковое право существовать. Одним словом, у меня все равносильное право имеют, и - vive la guerre eternelle, — до Нового Иерусалима, разумеется!

“Then you believe in the New Jerusalem, do you?”

— Так вы все-таки верите же в Новый Иерусалим?

“I do,” Raskolnikov answered firmly; as he said these words and during the whole preceding tirade he kept his eyes on one spot on the carpet.

— Верую, — твердо отвечал Раскольников; говоря это и в продолжение всей длинной тирады своей, он смотрел в землю, выбрав себе точку на ковре.

“And... and do you believe in God? Excuse my curiosity.”

— И-и-и в бога веруете? Извините, что так любопытствую.

“I do,” repeated Raskolnikov, raising his eyes to Porfiry.

— Верую, — повторил Раскольников, поднимая глаза на Порфирия.

“And... do you believe in Lazarus’ rising from the dead?”

— И-и в воскресение Лазаря веруете?

“I... I do. Why do you ask all this?”

— Ве-верую. Зачем вам все это?

“You believe it literally?”

— Буквально веруете?

“Literally.”

— Буквально.

“You don’t say so.... I asked from curiosity. Excuse me. But let us go back to the question; they are not always executed. Some, on the contrary...”

— Вот как-с… так полюбопытствовал. Извините-с. Но позвольте, - обращаюсь к давешнему, — ведь их не всегда же казнят; иные напротив…

“Triumph in their lifetime? Oh, yes, some attain their ends in this life, and then...”

— Торжествуют при жизни? О да, иные достигают и при жизни, и тогда…

“They begin executing other people?”

— Сами начинают казнить?

“If it’s necessary; indeed, for the most part they do. Your remark is very witty.”

— Если надо и, знаете, даже большею частию. Вообще замечание ваше остроумно.

“Thank you. But tell me this: how do you distinguish those extraordinary people from the ordinary ones? Are there signs at their birth? I feel there ought to be more exactitude, more external definition. Excuse the natural anxiety of a practical law-abiding citizen, but couldn’t they adopt a special uniform, for instance, couldn’t they wear something, be branded in some way? For you know if confusion arises and a member of one category imagines that he belongs to the other, begins to ‘eliminate obstacles’ as you so happily expressed it, then...”

— Благодарю-с. Но вот что скажите: чем же бы отличить этих необыкновенных-то от обыкновенных? При рождении, что ль, знаки такие есть? Я в том смысле, что тут надо бы поболее точности, так сказать, более наружной определенности: извините во мне естественное беспокойство практического и благонамеренного человека, но нельзя ли тут одежду, например, особую завести, носить что-нибудь, клеймы там, что ли, какие?.. Потому, согласитесь, если произойдет путаница и один из одного разряда вообразит, что он принадлежит к другому разряду, и начнет «устранять все препятствия», как вы весьма счастливо выразились, так ведь тут…

“Oh, that very often happens! That remark is wittier than the other.”

— О, это весьма часто бывает! Это замечание ваше еще даже остроумнее давешнего…

“Thank you.”

— Благодарю-с…

“No reason to; but take note that the mistake can only arise in the first category, that is among the ordinary people (as I perhaps unfortunately called them). In spite of their predisposition to obedience very many of them, through a playfulness of nature, sometimes vouchsafed even to the cow, like to imagine themselves advanced people, ‘destroyers,’ and to push themselves into the ‘new movement,’ and this quite sincerely. Meanwhile the really new people are very often unobserved by them, or even despised as reactionaries of grovelling tendencies. But I don’t think there is any considerable danger here, and you really need not be uneasy for they never go very far. Of course, they might have a thrashing sometimes for letting their fancy run away with them and to teach them their place, but no more; in fact, even this isn’t necessary as they castigate themselves, for they are very conscientious: some perform this service for one another and others chastise themselves with their own hands.... They will impose various public acts of penitence upon themselves with a beautiful and edifying effect; in fact you’ve nothing to be uneasy about.... It’s a law of nature.”

— Не стоит-с; но примите в соображение, что ошибка возможна ведь только со стороны первого разряда, то есть «обыкновенных» людей (как я, может быть очень неудачно, их назвал). Несмотря на врожденную склонность их к послушанию, по некоторой игривости природы, в которой не отказано даже и корове, весьма многие из них любят воображать себя передовыми людьми, «разрушителями» и лезть в «новое слово», и это совершенно искренно-с. Действительно же новых они в то же время весьма часто не замечают и даже презирают, как отсталых и унизительно думающих людей. Но, по-моему, тут не может быть значительной опасности, и вам, право, нечего беспокоиться, потому что они никогда далеко не шагают. За увлечение, конечно, их можно иногда бы посечь, чтобы напомнить им свое место, но не более; тут и исполнителя даже не надо: они сами себя посекут, потому что очень благонравны; иные друг дружке эту услугу оказывают, а другие сами себя собственноручно… Покаяния разные публичные при сем на себя налагают, — выходит красиво и назидательно, одним словом, вам беспокоиться нечего… Такой закон есть.

“Well, you have certainly set my mind more at rest on that score; but there’s another thing worries me. Tell me, please, are there many people who have the right to kill others, these extraordinary people? I am ready to bow down to them, of course, but you must admit it’s alarming if there are a great many of them, eh?”

— Ну, по крайней мере с этой стороны, вы меня хоть несколько успокоили; но вот ведь опять беда-с: скажите, пожалуйста, много ли таких людей, которые других-то резать право имеют, «необыкновенных-то» этих? Я, конечно, готов преклониться, но ведь согласитесь, жутко-с, если уж очень-то много их будет, а?

“Oh, you needn’t worry about that either,” Raskolnikov went on in the same tone. “People with new ideas, people with the faintest capacity for saying something new, are extremely few in number, extraordinarily so in fact. One thing only is clear, that the appearance of all these grades and sub-divisions of men must follow with unfailing regularity some law of nature. That law, of course, is unknown at present, but I am convinced that it exists, and one day may become known. The vast mass of mankind is mere material, and only exists in order by some great effort, by some mysterious process, by means of some crossing of races and stocks, to bring into the world at last perhaps one man out of a thousand with a spark of independence. One in ten thousand perhaps--I speak roughly, approximately--is born with some independence, and with still greater independence one in a hundred thousand. The man of genius is one of millions, and the great geniuses, the crown of humanity, appear on earth perhaps one in many thousand millions. In fact I have not peeped into the retort in which all this takes place. But there certainly is and must be a definite law, it cannot be a matter of chance.”

— О, не беспокойтесь и в этом, — тем же тоном продолжал Раскольников. - Вообще людей с новою мыслию, даже чуть-чуть только способных сказать хоть что-нибудь новое, необыкновенно мало рождается, даже до странности мало. Ясно только одно, что порядок зарождения людей, всех этих разрядов и подразделений, должно быть, весьма верно и точно определен каким-нибудь законом природы. Закон этот, разумеется, теперь неизвестен, но я верю, что он существует и впоследствии может стать и известным. Огромная масса людей, материал, для того только и существует на свете, чтобы наконец, чрез какое-то усилие, каким-то таинственным до сих пор процессом, посредством какого-нибудь перекрещивания родов и пород, понатужиться и породить наконец на свет, ну хоть из тысячи одного, хотя сколько-нибудь самостоятельного человека. Еще с более широкою самостоятельностию рождается, может быть, из десяти тысяч один (я говорю примерно, наглядно). Еще с более широкою — из ста тысяч один. Гениальные люди — из миллионов, а великие гении, завершители человечества, — может быть, по истечении многих тысячей миллионов людей на земле. Одним словом, в реторту, в которой все это происходит, я не заглядывал. Но определенный закон непременно есть и должен быть; тут не может быть случая.

“Why, are you both joking?” Razumihin cried at last. “There you sit, making fun of one another. Are you serious, Rodya?”

— Да что вы оба, шутите, что ль? — вскричал наконец Разумихин. - Морочите вы друг друга иль нет? Сидят и один над другим подшучивают! Ты серьезно, Родя?

Raskolnikov raised his pale and almost mournful face and made no reply. And the unconcealed, persistent, nervous, and discourteous sarcasm of Porfiry seemed strange to Razumihin beside that quiet and mournful face.

Раскольников молча поднял на него свое бледное и почти грустное лицо и ничего не ответил. И странною показалась Разумихину, рядом с этим тихим и грустным лицом, нескрываемая, навязчивая, раздражительная и невежливая язвительность Порфирия.

“Well, brother, if you are really serious... You are right, of course, in saying that it’s not new, that it’s like what we’ve read and heard a thousand times already; but what is really original in all this, and is exclusively your own, to my horror, is that you sanction bloodshed in the name of conscience, and, excuse my saying so, with such fanaticism.... That, I take it, is the point of your article. But that sanction of bloodshed by conscience is to my mind... more terrible than the official, legal sanction of bloodshed....”

— Ну, брат, если действительно это серьезно, то… Ты, конечно, прав, говоря, что это не ново и похоже на все, что мы тысячу раз читали и слышали; но что действительно оригинально во всем этом, — и действительно принадлежит одному тебе, к моему ужасу, — это то, что все-таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже… В этом, стало быть, и главная мысль твоей статьи заключается. Ведь это разрешение крови по совести, это… это, по-моему, страшнее, чем бы официальное разрешение кровь проливать, законное…

“You are quite right, it is more terrible,” Porfiry agreed.

— Совершенно справедливо, страшнее-с, — отозвался Порфирий.

“Yes, you must have exaggerated! There is some mistake, I shall read it. You can’t think that! I shall read it.”

— Нет, ты как-нибудь да увлекся! Тут ошибка. Я прочту… Ты увлекся! Ты не можешь так думать… Прочту.

“All that is not in the article, there’s only a hint of it,” said Raskolnikov.

— В статье всего этого нет, там только намеки, — проговорил Раскольников.

“Yes, yes.” Porfiry couldn’t sit still. “Your attitude to crime is pretty clear to me now, but... excuse me for my impertinence (I am really ashamed to be worrying you like this), you see, you’ve removed my anxiety as to the two grades getting mixed, but... there are various practical possibilities that make me uneasy! What if some man or youth imagines that he is a Lycurgus or Mahomet--a future one of course--and suppose he begins to remove all obstacles.... He has some great enterprise before him and needs money for it... and tries to get it... do you see?”

— Так-с, так-с, — не сиделось Порфирию, — мне почти стало ясно теперь, как вы на преступление изволите смотреть-с, но… уж извините меня за мою назойливость (беспокою уж очень вас, самому совестно!) — видите лис: успокоили вы меня давеча очень-с насчет ошибочных-то случаев смешения обоих разрядов, но… меня все тут практические разные случаи опять беспокоят! Ну как иной какой-нибудь муж, али юноша, вообразит, что он Ликург али Магомет… — будущий, разумеется, — да и давай устранять к тому все препятствия… Предстоит, дескать, далекий поход, а в поход деньги нужны… и начнет добывать себе для похода… знаете?

Zametov gave a sudden guffaw in his corner. Raskolnikov did not even raise his eyes to him.

Заметов вдруг фыркнул из своего угла. Раскольников даже глаз на него не поднял.

“I must admit,” he went on calmly, “that such cases certainly must arise. The vain and foolish are particularly apt to fall into that snare; young people especially.”

— Я должен согласиться, — спокойно отвечал он, — что такие случаи действительно должны быть. Глупенькие и тщеславные особенно на эту удочку попадаются; молодежь в особенности.

“Yes, you see. Well then?”

— Вот видите-с. Ну так как же-с?

“What then?” Raskolnikov smiled in reply; “that’s not my fault. So it is and so it always will be. He said just now (he nodded at Razumihin) that I sanction bloodshed. Society is too well protected by prisons, banishment, criminal investigators, penal servitude. There’s no need to be uneasy. You have but to catch the thief.”

— Да и так же, — усмехнулся Раскольников, — не я в этом виноват. Так есть и будет всегда. Вот он (он кивнул на Разумихина) говорил сейчас, что я кровь разрешаю. Так что же? Общество ведь слишком обеспечено ссылками, тюрьмами, судебными следователями, каторгами, — чего же беспокоиться? И ищите вора!..

“And what if we do catch him?”

— Ну, а коль сыщем?

“Then he gets what he deserves.”

— Туда ему и дорога.

“You are certainly logical. But what of his conscience?”

— Вы-таки логичны. Ну-с, а насчет его совести-то?

“Why do you care about that?”

— Да какое вам до нее дело?

“Simply from humanity.”

— Да так уж, по гуманности-с.

“If he has a conscience he will suffer for his mistake. That will be his punishment--as well as the prison.”

— У кого есть она, тот страдай, коль сознает ошибку. Это и наказание ему, — опричь каторги.

“But the real geniuses,” asked Razumihin frowning, “those who have the right to murder? Oughtn’t they to suffer at all even for the blood they’ve shed?”

— Ну а действительно-то гениальные, — нахмурясь, спросил Разумихин, - вот те-то, которым резать-то право дано, те так уж и должны не страдать совсем, даже за кровь пролитую?

“Why the word ought? It’s not a matter of permission or prohibition. He will suffer if he is sorry for his victim. Pain and suffering are always inevitable for a large intelligence and a deep heart. The really great men must, I think, have great sadness on earth,” he added dreamily, not in the tone of the conversation.

— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.

He raised his eyes, looked earnestly at them all, smiled, and took his cap. He was too quiet by comparison with his manner at his entrance, and he felt this. Everyone got up.

Он поднял глаза, вдумчиво посмотрел на всех, улыбнулся, взял фуражку. Он был слишком спокоен сравнительно с тем, как вошел давеча, и чувствовал это. Все встали.

“Well, you may abuse me, be angry with me if you like,” Porfiry Petrovitch began again, “but I can’t resist. Allow me one little question (I know I am troubling you). There is just one little notion I want to express, simply that I may not forget it.”

— Ну-с, браните меня или нет, сердитесь иль нет, а я не могу утерпеть, — заключил опять Порфирий Петрович, — позвольте еще вопросик один (очень уж я вас беспокою-с!), одну только маленькую идейку хотел пропустить, единственно только чтобы не забыть-с…

“Very good, tell me your little notion,” Raskolnikov stood waiting, pale and grave before him.

— Хорошо, скажите вашу идейку, — серьезный и бледный стоял перед ним в ожидании Раскольникова

“Well, you see... I really don’t know how to express it properly.... It’s a playful, psychological idea.... When you were writing your article, surely you couldn’t have helped, he-he! fancying yourself... just a little, an ‘extraordinary’ man, uttering a new word in your sense.... That’s so, isn’t it?”

— Ведь вот-с… право, не знаю, как бы удачнее выразиться… идейка-то уж слишком игривенькая… психологическая-с… Ведь вот-с, когда вы вашу статейку-то сочиняли, — ведь уж быть того не может, хе-хе! чтобы вы сами себя не считали, ну хоть на капельку, — тоже человеком «необыкновенным» и говорящим новое слово, — в вашем то есть смысле-с… Ведь так-с?

“Quite possibly,” Raskolnikov answered contemptuously.

— Очень может быть, — презрительно ответил Раскольников.

Razumihin made a movement.

Разумихин сделал движение.

“And, if so, could you bring yourself in case of worldly difficulties and hardship or for some service to humanity--to overstep obstacles?... For instance, to rob and murder?”

— А коль так-с, то неужели вы бы сами решились — ну там ввиду житейских каких-нибудь неудач и стеснений или для споспешествования как-нибудь всему человечеству — перешагнуть через препятствие-то?.. Ну, например, убить и ограбить?..

And again he winked with his left eye, and laughed noiselessly just as before.

И он как-то вдруг опять подмигнул ему левым глазом и рассмеялся неслышно, — точь-в-точь как давеча.

“If I did I certainly should not tell you,” Raskolnikov answered with defiant and haughty contempt.

— Если б я и перешагнул, то уж, конечно, бы вам не сказал, — с вызывающим, надменным презрением ответил Раскольников.

“No, I was only interested on account of your article, from a literary point of view...”

— Нет-с, это ведь я так только интересуюсь, собственно, для уразумения вашей статьи, в литературном только одном отношении-с…

“Foo! how obvious and insolent that is!” Raskolnikov thought with repulsion.

«Фу, как это явно и нагло!» — с отвращением подумал Раскольников.

“Allow me to observe,” he answered dryly, “that I don’t consider myself a Mahomet or a Napoleon, nor any personage of that kind, and not being one of them I cannot tell you how I should act.”

— Позвольте вам заметить, — отвечал он сухо, — что Магометом иль Наполеоном я себя не считаю… ни кем бы то ни было из подобных лиц, следственно, и не могу, не быв ими, дать вам удовлетворительного объяснения о том, как бы я поступил.

“Oh, come, don’t we all think ourselves Napoleons now in Russia?” Porfiry Petrovitch said with alarming familiarity. Something peculiar betrayed itself in the very intonation of his voice.

— Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает? - с страшною фамильярностию произнес вдруг Порфирий. Даже в интонации его голоса было на этот раз нечто уж особенно ясное.

“Perhaps it was one of these future Napoleons who did for Alyona Ivanovna last week?” Zametov blurted out from the corner.

— Уж не Наполеон ли какой будущий и нашу Алену Ивановну на прошлой неделе топором укокошил? — брякнул вдруг из угла Заметов.

Raskolnikov did not speak, but looked firmly and intently at Porfiry. Razumihin was scowling gloomily. He seemed before this to be noticing something. He looked angrily around. There was a minute of gloomy silence. Raskolnikov turned to go.

Раскольников молчал и пристально, твердо смотрел на Порфирия. Разумихин мрачно нахмурился. Ему уж и прежде стало как будто что-то казаться. Он гневно посмотрел кругом. Прошла минута мрачного молчания. Раскольников повернулся уходить.

“Are you going already?” Porfiry said amiably, holding out his hand with excessive politeness. “Very, very glad of your acquaintance. As for your request, have no uneasiness, write just as I told you, or, better still, come to me there yourself in a day or two... to-morrow, indeed. I shall be there at eleven o’clock for certain. We’ll arrange it all; we’ll have a talk. As one of the last to be there, you might perhaps be able to tell us something,” he added with a most good-natured expression.

— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая руку. — Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы не имейте и сомнения. Так-таки и напишите, как я вам говорил. Да лучше всего зайдите ко мне туда сами… как-нибудь на днях… да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все и устроим… поговорим… Вы же, как один из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать бы нам могли… - прибавил он с добродушнейшим видом.

“You want to cross-examine me officially in due form?” Raskolnikov asked sharply.

— Вы хотите меня официально допрашивать, со всею обстановкой? — резко спросил Раскольников.

“Oh, why? That’s not necessary for the present. You misunderstand me. I lose no opportunity, you see, and... I’ve talked with all who had pledges.... I obtained evidence from some of them, and you are the last.... Yes, by the way,” he cried, seemingly suddenly delighted, “I just remember, what was I thinking of?” he turned to Razumihin, “you were talking my ears off about that Nikolay... of course, I know, I know very well,” he turned to Raskolnikov, “that the fellow is innocent, but what is one to do? We had to trouble Dmitri too.... This is the point, this is all: when you went up the stairs it was past seven, wasn’t it?”

— Зачем же-с? Покамест это вовсе не требуется. Вы не так поняли. Я, видите ли, не упускаю случая и… и со всеми закладчиками уже разговаривал… от иных отбирал показания… а вы, как последний… Да вот, кстати же! — вскрикнул он, чему-то внезапно обрадовавшись, — кстати вспомнил, что ж это я!.. — повернулся он к Разумихину, — вот ведь ты об этом Николашке мне тогда уши промозолил… ну, ведь и сам знаю, сам знаю, - повернулся он к Раскольникову, — что парень чист, да ведь что ж делать, и Митьку вот пришлось обеспокоить… вот в чем дело-с, вся-то суть-с: проходя тогда по лестнице… позвольте: ведь вы в восьмом часу были-с?

“Yes,” answered Raskolnikov, with an unpleasant sensation at the very moment he spoke that he need not have said it.

— В восьмом, — отвечал Раскольников, неприятно почувствовав в ту же секунду, что мог бы этого и не говорить.

“Then when you went upstairs between seven and eight, didn’t you see in a flat that stood open on a second storey, do you remember? two workmen or at least one of them? They were painting there, didn’t you notice them? It’s very, very important for them.”

— Так проходя-то в восьмом часу-с, по лестнице-то, не видали ль хоть вы, во втором-то этаже, в квартире-то отворенной — помните? — двух работников или хоть одного из них? Они красили там, не заметили ли? Это очень, очень важно для них!..

“Painters? No, I didn’t see them,” Raskolnikov answered slowly, as though ransacking his memory, while at the same instant he was racking every nerve, almost swooning with anxiety to conjecture as quickly as possible where the trap lay and not to overlook anything. “No, I didn’t see them, and I don’t think I noticed a flat like that open.... But on the fourth storey” (he had mastered the trap now and was triumphant) “I remember now that someone was moving out of the flat opposite Alyona Ivanovna’s.... I remember... I remember it clearly. Some porters were carrying out a sofa and they squeezed me against the wall. But painters... no, I don’t remember that there were any painters, and I don’t think that there was a flat open anywhere, no, there wasn’t.” “What do you mean?” Razumihin shouted suddenly, as though he had reflected and realised. “Why, it was on the day of the murder the painters were at work, and he was there three days before? What are you asking?”

— Красильщиков? Нет, не видал… — медленно и как бы роясь в воспоминаниях отвечал Раскольников, в тот же миг напрягаясь всем существом своим и замирая от муки поскорей бы отгадать, в чем именно ловушка, и не просмотреть бы чего? — Нет, не видал, да и квартиры такой, отпертой, что-то не заметил… а вот в четвертом этаже (он уже вполне овладел ловушкой и торжествовал) — так помню, что чиновник один переезжал из квартиры … напротив Алены Ивановны… помню… это я ясно помню… солдаты диван какой-то выносили и меня к стене прижали… а красильщиков — нет, не помню, чтобы красильщики были… да и квартиры отпертой нигде, кажется, не было. Да; не было… — Да ты что же! — крикнул вдруг Разумихин, как бы опомнившись и сообразив, — да ведь красильщики мазали в самый день убийства, а ведь он за три дня там был? Ты что спрашиваешь-то?

“Foo! I have muddled it!” Porfiry slapped himself on the forehead. “Deuce take it! This business is turning my brain!” he addressed Raskolnikov somewhat apologetically. “It would be such a great thing for us to find out whether anyone had seen them between seven and eight at the flat, so I fancied you could perhaps have told us something.... I quite muddled it.”

— Фу! перемешал! — хлопнул себя по лбу Порфирий. — Черт возьми, у меня с этим делом ум за разум заходит! — обратился он, как бы даже извиняясь, к Раскольникову, — нам ведь так бы важно узнать, не видал ли кто их, в восьмом-то часу, в квартире-то, что мне и вообразись сейчас, что вы тоже могли бы сказать… совсем перемешал!

“Then you should be more careful,” Razumihin observed grimly.

— Так надо быть внимательнее — угрюмо заметил Разумихин.

The last words were uttered in the passage. Porfiry Petrovitch saw them to the door with excessive politeness. They went out into the street gloomy and sullen, and for some steps they did not say a word. Raskolnikov drew a deep breath.

Последние слова были сказаны уже в передней. Порфирий Петрович проводил их до самой двери чрезвычайно любезно. Оба вышли мрачные и хмурые на улицу и несколько шагов не говорили ни слова. Раскольников глубоко перевел дыхание…