SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · Demons · 86 of 92

Part Three · Chapter VI · 1

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

Chapter VI. A Busy Night · Глава шестая МНОГОТРУДНАЯ НОЧЬ

During that day Virginsky had spent two hours in running round to see the members of the quintet and to inform them that Shatov would certainly not give information, because his wife had come back and given birth to a child, and no one "who knew anything of human nature" could suppose that Shatov could be a danger at this moment. But to his discomfiture he found none of them at home except Erkel and Lyamshin. Erkel listened in silence, looking candidly into his eyes, and in answer to the direct question "Would he go at six o'clock or not?" he replied with the brightest of smiles that "of course he would go."

Виргинский в продолжение дня употребил часа два, чтоб обежать всех наших и возвестить им, что Шатов наверно не донесет, потому что к нему воротилась жена и родился ребенок, и, «зная сердце человеческое», предположить нельзя, что он может быть в эту минуту опасен. Но, к смущению своему, почти никого не застал дома, кроме Эркеля и Лямшина. Эркель выслушал это молча и ясно смотря ему в глаза; на прямой же вопрос: «Пойдет ли он в шесть часов или нет?» — отвечал с самою ясною улыбкой, что, «разумеется, пойдет».

Lyamshin was in bed, seriously ill, as it seemed, with his head covered with a quilt. He was alarmed at Virginsky's coming in, and as soon as the latter began speaking he waved him off from under the bedclothes, entreating him to let him alone. He listened to all he said about Shatov, however, and seemed for some reason extremely struck by the news that Virginsky had found no one at home. It seemed that Lyamshin knew already (through Liputin) of Fedka's death, and hurriedly and incoherently told Virginsky about it, at which the latter seemed struck in his turn. To Virginsky's direct question, "Should they go or not?" he began suddenly waving his hands again, entreating him to let him alone, and saying that it was not his business, and that he knew nothing about it.

Лямшин лежал, по-видимому весьма серьезно больной, укутавшись головой в одеяло. Вошедшего Виргинского испугался, и только что тот заговорил, вдруг замахал из-под одеяла руками, умоляя оставить его в покое. Однако о Шатове всё выслушал; а известием, что никого нет дома, был чрезвычайно почему-то поражен. Оказалось тоже, что он уже знал (через Липутина) о смерти Федьки и сам рассказал об этом поспешно и бессвязно Виргинскому, чем в свою очередь поразил того. На прямой же вопрос Виргинского: «Надо идти или нет?» — опять вдруг начал умолять, махая руками, что он «сторона, ничего не знает и чтоб оставили его в покое».

Virginsky returned home dejected and greatly alarmed. It weighed upon him that he had to hide it from his family; he was accustomed to tell his wife everything; and if his feverish brain had not hatched a new idea at that moment, a new plan of conciliation for further action, he might have taken to his bed like Lyamshin. But this new idea sustained him; what's more, he began impatiently awaiting the hour fixed, and set off for the appointed spot earlier than was necessary. It was a very gloomy place at the end of the huge park. I went there afterwards on purpose to look at it. How sinister it must have looked on that chill autumn evening! It was at the edge of an old wood belonging to the Crown. Huge ancient pines stood out as vague sombre blurs in the darkness. It was so dark that they could hardly see each other two paces off, but Pyotr Stepanovitch, Liputin, and afterwards Erkel, brought lanterns with them. At some unrecorded date in the past a rather absurd-looking grotto had for some reason been built here of rough unhewn stones. The table and benches in the grotto had long ago decayed and fallen. Two hundred paces to the right was the bank of the third pond of the park. These three ponds stretched one after another for a mile from the house to the very end of the park. One could scarcely imagine that any noise, a scream, or even a shot, could reach the inhabitants of the Stavrogins' deserted house. Nikolay Vsyevolodovitch's departure the previous day and Alexey Yegorytch's absence left only five or six people in the house, all more or less invalided, so to speak. In any case it might be assumed with perfect confidence that if cries or shouts for help were heard by any of the inhabitants of the isolated house they would only have excited terror; no one would have moved from his warm stove or snug shelf to give assistance.

Виргинский воротился домой удрученный и сильно встревоженный; тяжело ему было и то, что он должен был скрывать от семейства; он все привык открывать жене, и если б не загорелась в воспаленном мозгу его в ту минуту одна новая мысль, некоторый новый, примиряющий план дальнейших действий, то, может быть, он слег бы в постель, как и Лямшин. Но новая мысль его подкрепила, и, мало того, он даже с нетерпением стал ожидать срока и даже ранее, чем надо, двинулся на сборное место. Это было очень мрачное место, в конце огромного ставрогинского парка. Я потом нарочно ходил туда посмотреть; как, должно быть, казалось оно угрюмым в тот суровый осенний вечер. Тут начинался старый заказной лес; огромные вековые сосны мрачными и неясными пятнами обозначались во мраке. Мрак был такой, что в двух шагах почти нельзя было рассмотреть друг друга, но Петр Степанович, Липутин, а потом Эркель принесли с собою фонари. Неизвестно для чего и когда, в незапамятное время, устроен был тут из диких нетесаных камней какой-то довольно смешной грот. Стол, скамейки внутри грота давно уже сгнили и рассыпались. Шагах в двухстах вправо оканчивался третий пруд парка. Эти три пруда, начинаясь от самого дома, шли, один за другим, с лишком на версту, до самого конца парка. Трудно было предположить, чтобы какой-нибудь шум, крик или даже выстрел мог дойти до обитателей покинутого ставрогинского дома. Со вчерашним выездом Николая Всеволодовича и с отбытием Алексея Егорыча во всем доме осталось не более пяти или шести человек обитателей, характера, так сказать, инвалидного. Во всяком случае почти с полною вероятностью можно было предположить, что если б и услышаны были кем-нибудь из этих уединившихся обитателей вопли или крики о помощи, то возбудили бы лишь страх, но ни один из них не пошевелился бы на помощь с теплых печей и нагретых лежанок.

By twenty past six almost all of them except Erkel, who had been told off to fetch Shatov, had turned up at the trysting-place. This time Pyotr Stepanovitch was not late; he came with Tolkatchenko. Tolkatchenko looked frowning and anxious; all his assumed determination and insolent bravado had vanished. He scarcely left Pyotr Stepanovitch's side, and seemed to have become all at once immensely devoted to him. He was continually thrusting himself forward to whisper fussily to him, but the latter scarcely answered him, or muttered something irritably to get rid of him.

В двадцать минут седьмого почти уже все, кроме Эркеля, командированного за Шатовым, оказались в сборе. Петр Степанович на этот раз не промедлил; он пришел с Толкаченкой. Толкаченко был нахмурен и озабочен; вся напускная и нахально-хвастливая решимость его исчезла. Он почти не отходил от Петра Степановича и, казалось, вдруг стал неограниченно ему предан; часто и суетливо лез с ним перешептываться; но тот почти не отвечал ему или досадливо бормотал что-нибудь, чтоб отвязаться.

Shigalov and Virginsky had arrived rather before Pyotr Stepanovitch, and as soon as he came they drew a little apart in profound and obviously intentional silence. Pyotr Stepanovitch raised his lantern and examined them with unceremonious and insulting minuteness. "They mean to speak," flashed through his mind.

Шигалев и Виргинский явились даже несколько раньше Петра Степановича и при появлении его тотчас же отошли несколько в сторону, в глубоком и явно преднамеренном молчании. Петр Степанович поднял фонарь и осмотрел их с бесцеремонною и оскорбительною внимательностью. «Хотят говорить»,— мелькнуло в его голове.

"Isn't Lyamshin here?" he asked Virginsky. "Who said he was ill?"

— Лямшина нет? — спросил он Виргинского.— Кто сказал, что он болен?

"I am here," responded Lyamshin, suddenly coming from behind a tree. He was in a warm greatcoat and thickly muffled in a rug, so that it was difficult to make out his face even with a lantern.

— Я здесь,— откликнулся Лямщин, вдруг выходя из-за дерева. Он был в теплом пальто и плотно укутан в плед, так что трудно было рассмотреть его физиономию даже и с фонарем.

"So Liputin is the only one not here?"

— Стало быть, только Липутина нет?

Liputin too came out of the grotto without speaking. Pyotr Stepanovitch raised the lantern again.

И Липутин молча вышел из грота. Петр Степанович опять поднял фонарь.

"Why were you hiding in there? Why didn't you come out?"

— Зачем вы туда забились, почему не выходили?

"I imagine we still keep the right of freedom... of our actions," Liputin muttered, though probably he hardly knew what he wanted to express.

— Я полагаю, что мы все сохраняем право свободы... наших движений,— забормотал Липутин, впрочем вероятно не совсем понимая, что хотел выразить.

"Gentlemen," said Pyotr Stepanovitch, raising his voice for the first time above a whisper, which produced an effect, "I think you fully understand that it's useless to go over things again. Everything was said and fully thrashed out yesterday, openly and directly. But perhaps--as I see from your faces--someone wants to make some statement; in that case I beg you to make haste. Damn it all! there's not much time, and Erkel may bring him in a minute...."

— Господа,— возвысил голос Петр Степанович, в пер вый раз нарушая полушепот, что произвело эффект,— вы, я думаю, хорошо понимаете, что нам нечего теперь размазывать. Вчера всё было сказано и пережевано, прямо и определенно. Но, может быть, как я вижу по физиономиям, кто-нибудь хочет что-нибудь заявить; в таком случае прошу поскорее. Черт возьми, времени мало, а Эркель может сейчас привести его...

"He is sure to bring him," Tolkatchenko put in for some reason.

— Он непременно приведет его,— для чего-то ввернул Толкаченко.

"If I am not mistaken, the printing press will be handed over, to begin with?" inquired Liputin, though again he seemed hardly to understand why he asked the question.

— Если не ошибаюсь, сначала произойдет передача типографии? — осведомился Липутин, опять как бы не понимая, для чего задает вопрос.

"Of course. Why should we lose it?" said Pyotr Stepanovitch, lifting the lantern to his face. "But, you see, we all agreed yesterday that it was not really necessary to take it. He need only show you the exact spot where it's buried; we can dig it up afterwards for ourselves. I know that it's somewhere ten paces from a corner of this grotto. But, damn it all! how could you have forgotten, Liputin? It was agreed that you should meet him alone and that we should come out afterwards.... It's strange that you should ask--or didn't you mean what you said?"

— Ну разумеется, не терять же вещи,— поднял к его лицу фонарь Петр Степанович.— Но ведь вчера все условились, что взаправду принимать не надо. Пусть он укажет только вам точку, где у него тут зарыто; потом сами выроем. Я знаю, что это где-то в десяти шагах от какого-то угла этого грота... Но черт возьми, как же вы это забыли, Липутин? Условлено, что вы встретите его один, а уже потом выйдем мы... Странно, что вы спрашиваете, или вы только так?

Liputin kept gloomily silent. All were silent. The wind shook the tops of the pine-trees.

Липутин мрачно промолчал. Все замолчали. Ветер колыхал верхушки сосен.

"I trust, however, gentlemen, that every one will do his duty," Pyotr Stepanovitch rapped out impatiently.

— Я надеюсь, однако, господа, что всякий исполнит свой долг,— нетерпеливо оборвал Петр Степанович.

"I know that Shatov's wife has come back and has given birth to a child," Virginsky said suddenly, excited and gesticulating and scarcely able to speak distinctly. "Knowing what human nature is, we can be sure that now he won't give information... because he is happy.... So I went to every one this morning and found no one at home, so perhaps now nothing need be done...."

— Я знаю, что к Шатову пришла жена и родила ребенка,— вдруг заговорил Виргинский, волнуясь, торопясь, едва выговаривая слова и жестикулируя.— Зная сердце человеческое... можно быть уверенным, что теперь он не донесет... потому что он в счастии... Так что я давеча был у всех и никого не застал... так что, может быть, теперь совсем ничего и не надо...

He stopped short with a catch in his breath.

Он остановился: у него пресеклось дыхание.

"If you suddenly became happy, Mr. Virginsky," said Pyotr Stepanovitch, stepping up to him, "would you abandon--not giving information; there's no question of that--but any perilous public action which you had planned before you were happy and which you regarded as a duty and obligation in spite of the risk and loss of happiness?"

— Если бы вы, господин Виргинский, стали вдруг счастливы,— шагнул к нему Петр Степанович,— то отложили бы вы — не донос, о том речи нет, а какой-нибудь рискованный гражданский подвиг, который бы замысли ли прежде счастья и который бы считали своим долгом и обязанностью, несмотря на риск и потерю счастья?

"No, I wouldn't abandon it! I wouldn't on any account!" said Virginsky with absurd warmth, twitching all over.

— Нет, не отложил бы! Ни за что бы не отложил! — с каким-то ужасно нелепым жаром проговорил, весь задвигавшись, Виргинский.

"You would rather be unhappy again than be a scoundrel?"

— Вы скорее бы захотели стать опять несчастным, чем подлецом?

"Yes, yes.... Quite the contrary.... I'd rather be a complete scoundrel... that is no... not a scoundrel at all, but on the contrary completely unhappy rather than a scoundrel."

— Да, да... Я даже совершенно напротив... захотел бы быть совершенным подлецом... то есть нет... хотя вовсе не подлецом, а, напротив, совершенно несчастным, чем подлецом.

"Well then, let me tell you that Shatov looks on this betrayal as a public duty. It's his most cherished conviction, and the proof of it is that he runs some risk himself; though, of course, they will pardon him a great deal for giving information. A man like that will never give up the idea. No sort of happiness would overcome him. In another day he'll go back on it, reproach himself, and will go straight to the police. What's more, I don't see any happiness in the fact that his wife has come back after three years' absence to bear him a child of Stavrogin's."

— Ну так знайте, что Шатов считает этот донос своим гражданским подвигом, самым высшим своим убеждением, а доказательство,— что сам же он отчасти рискует пред правительством, хотя, конечно, ему много простят за донос. Этакой уже ни за что не откажется. Никакое счастье не победит; через день опомнится, укоряя себя, пойдет и исполнит. К тому же я не вижу никакого счастья в том, что жена, после трех лет, пришла к нему родить ставрогинского ребенка.

"But no one has seen Shatov's letter," Shigalov brought out all at once, emphatically.

— Но ведь никто не видал доноса,— вдруг и настоятельно произнес Шигалев.

"I've seen it," cried Pyotr Stepanovitch. "It exists, and all this is awfully stupid, gentlemen."

— Донос видел я,— крикнул Петр Степанович,— он есть, и все это ужасно глупо, господа!

"And I protest..." Virginsky cried, boiling over suddenly: "I protest with all my might.... I want... this is what I want. I suggest that when he arrives we all come out and question him, and if it's true, we induce him to repent of it; and if he gives us his word of honour, let him go. In any case we must have a trial; it must be done after trial. We mustn't lie in wait for him and then fall upon him."

— А я,— вдруг вскипел Виргинский,— я протестую... я протестую изо всех сил... Я хочу... Я вот что хочу: я хочу, когда он придет, все мы выйдем и все его спросим: если правда, то с него взять раскаяние, и если честное слово, то отпустить. Во всяком случае — суд; по суду. А не то чтобы всем спрятаться, а потом кидаться.

"Risk the cause on his word of honour--that's the acme of stupidity! Damnation, how stupid it all is now, gentlemen! And a pretty part you are choosing to play at the moment of danger!"

— На честное слово рисковать общим делом — это верх глупости! Черт возьми, как это глупо, господа, теперь! И какую вы принимаете на себя роль в минуту опасности?

"I protest, I protest!" Virginsky persisted.

— Я протестую, я протестую,— заладил Виргинский.

"Don't bawl, anyway; we shan't hear the signal. Shatov, gentlemen.... (Damnation, how stupid this is now!) I've told you already that Shatov is a Slavophil, that is, one of the stupidest set of people.... But, damn it all, never mind, that's no matter! You put me out!... Shatov is an embittered man, gentlemen, and since he has belonged to the party, anyway, whether he wanted to or no, I had hoped till the last minute that he might have been of service to the cause and might have been made use of as an embittered man. I spared him and was keeping him in reserve, in spite of most exact instructions.... I've spared him a hundred times more than he deserved! But he's ended by betraying us.... But, hang it all, I don't care! You'd better try running away now, any of you! No one of you has the right to give up the job! You can kiss him if you like, but you haven't the right to stake the cause on his word of honour! That's acting like swine and spies in government pay!"

— По крайней мере не орите, сигнала не услышим. Шатов, господа... (Черт возьми, как это глупо теперь!) Я уже вам говорил, что Шатов славянофил, то есть один из самых глупых людей... А впрочем, черт, это всё равно и наплевать! Вы меня только сбиваете с толку!.. Шатов, господа, был озлобленный человек и так как все-таки принадлежал к обществу, хотел или не хотел, то я до последней минуты надеялся, что им можно воспользоваться для общего дела и употребить как озлобленного человека. Я его берег и щадил, несмотря на точнейшие предписания... Я его щадил в сто раз более, чем он стоил! Но он кончил тем, что донес; ну, да черт, наплевать!.. А вот попробуйте кто-нибудь улизнуть теперь! Ни один из вас не имеет права оставить дело! Вы можете с ним хоть целоваться, если хотите, но предать на честное слово общее дело не имеете права! Так поступают свиньи и подкупленные правительством!

"Who's a spy in government pay here?" Liputin filtered out.

— Кто же здесь подкупленные правительством? — профильтровал опять Липутин.

"You, perhaps. You'd better hold your tongue, Liputin; you talk for the sake of talking, as you always do. All men are spies, gentlemen, who funk their duty at the moment of danger. There will always be some fools who'll run in a panic at the last moment and cry out, 'Aie, forgive me, and I'll give them all away!' But let me tell you, gentlemen, no betrayal would win you a pardon now. Even if your sentence were mitigated it would mean Siberia; and, what's more, there's no escaping the weapons of the other side--and their weapons are sharper than the government's."

— Вы, может быть. Вы бы уж лучше молчали, Липутин, вы только так говорите, по привычке. Подкупленные, господа, все те, которые трусят в минуту опасности. Из страха всегда найдется дурак, который в последнюю ми нуту побежит и закричит: «Ай, простите меня, а я всех продам!». Но знайте, господа, что вас уже теперь ни за какой донос не простят. Если и спустят две степени юридически, то все-таки Сибирь каждому, и, кроме того, не уйдете и от другого меча. А другой меч повострее правительственного.

Pyotr Stepanovitch was furious and said more than he meant to. With a resolute air Shigalov took three steps towards him. "Since yesterday evening I've thought over the question," he began, speaking with his usual pedantry and assurance. (I believe that if the earth had given way under his feet he would not have raised his voice nor have varied one tone in his methodical exposition.) "Thinking the matter over, I've come to the conclusion that the projected murder is not merely a waste of precious time which might be employed in a more suitable and befitting manner, but presents, moreover, that deplorable deviation from the normal method which has always been most prejudicial to the cause and has delayed its triumph for scores of years, under the guidance of shallow thinkers and pre-eminently of men of political instead of purely socialistic leanings. I have come here solely to protest against the projected enterprise, for the general edification, intending then to withdraw at the actual moment, which you, for some reason I don't understand, speak of as a moment of danger to you. I am going--not from fear of that danger nor from a sentimental feeling for Shatov, whom I have no inclination to kiss, but solely because all this business from beginning to end is in direct contradiction to my programme. As for my betraying you and my being in the pay of the government, you can set your mind completely at rest. I shall not betray you."

Петр Степанович был в бешенстве и наговорил лишнего. Шигалев твердо шагнул к нему три шага. — Со вчерашнего вечера я обдумал дело,— начал он уверенно и методически, по-всегдашнему (и мне кажется, если бы под ним провалилась земля, то он и тут не усилил бы интонации и не изменил бы ни одной йоты в методичности своего изложения),— обдумав дело, я решил, что замышляемое убийство есть не только потеря драгоценного времени, которое могло бы быть употреблено более существенным и ближайшим образом, но сверх того представляет собою то пагубное уклонение от нормальной дороги, которое всегда наиболее вредило делу и на десятки лет отклоняло успехи его, подчиняясь влиянию людей легкомысленных и по преимуществу политических, вместо чистых социалистов. Я явился сюда, единственно чтобы протестовать против замышляемого предприятия, для общего назидания, а затем — устранить себя от настоящей минуты, которую вы, не знаю почему, называете минутой вашей опасности. Я ухожу — не из страху этой опасности и не из чувствительности к Шатову, с которым вовсе не хочу целоваться, а единственно потому, что все это дело, с начала и до конца, буквально противоречит моей программе. Насчет же доноса и подкупа от правительства с моей стороны можете быть совершенно спокойны: доноса не будет.

He turned and walked away.

Он обернулся и пошел.

"Damn it all, he'll meet them and warn Shatov!" cried Pyotr Stepanovitch, pulling out his revolver. They heard the click of the trigger.

— Черт возьми, он встретится с ними и предупредит Шатова! — вскричал Петр Степанович и выхватил револьвер. Раздался щелчок взведенного курка.

"You may be confident," said Shigalov, turning once more, "that if I meet Shatov on the way I may bow to him, but I shall not warn him."

— Можете быть уверены,— повернулся опять Шигалев,— что, встретив Шатова на дороге, я еще, может быть, с ним раскланяюсь, но предупреждать не стану.

"But do you know, you may have to pay for this, Mr. Fourier?"

— А знаете ли, что вы можете поплатиться за это, господин Фурье?

"I beg you to observe that I am not Fourier. If you mix me up with that mawkish theoretical twaddler you simply prove that you know nothing of my manuscript, though it has been in your hands. As for your vengeance, let me tell you that it's a mistake to cock your pistol: that's absolutely against your interests at the present moment. But if you threaten to shoot me to-morrow, or the day after, you'll gain nothing by it but unnecessary trouble. You may kill me, but sooner or later you'll come to my system all the same. Good-bye."

— Прошу вас заметить, что я не Фурье. Смешивая меня с этою сладкою, отвлеченною мямлей, вы только доказываете, что рукопись моя хотя и была в руках ваших, но совершенно вам неизвестна. Насчет же вашего мщения скажу вам, что вы напрасно взвели курок; в сию минуту это совершенно для вас невыгодно. Если же вы грозите мне на завтра или на послезавтра, то, кроме лишних хлопот, опять-таки ничего себе не выиграете, застрелив меня: меня убьете, а рано или поздно все-таки придете к моей системе. Прощайте.

At that instant a whistle was heard in the park, two hundred paces away from the direction of the pond. Liputin at once answered, whistling also as had been agreed the evening before. (As he had lost several teeth and distrusted his own powers, he had this morning bought for a farthing in the market a child's clay whistle for the purpose.) Erkel had warned Shatov on the way that they would whistle as a signal, so that the latter felt no uneasiness.

В это мгновение шагах в двухстах, из парка, со стороны пруда, раздался свисток. Липутин тотчас же ответил, еще по вчерашнему уговору, тоже свистком (для этого он, не надеясь на свой довольно беззубый рот, еще утром купил на базаре за копейку глиняную детскую свистульку). Эркель успел дорогой предупредить Шатова, что будут свистки, так что у того не зародилось никакого сомнения.

"Don't be uneasy, I'll avoid them and they won't notice me at all," Shigalov declared in an impressive whisper; and thereupon deliberately and without haste he walked home through the dark park.

— Не беспокойтесь, я пройду от них в стороне, и они вовсе меня не заметят,— внушительным шепотом предупредил Шигалев и затем, не спеша и не прибавляя шагу, окончательно направился домой через темный парк.

Everything, to the smallest detail of this terrible affair, is now fully known. To begin with, Liputin met Erkel and Shatov at the entrance to the grotto. Shatov did not bow or offer him his hand, but at once pronounced hurriedly in a loud voice:

Теперь совершенно известно до малейших подробностей, как произошло это ужасное происшествие. Сначала Липутин встретил Эркеля и Шатова у самого грота; Шатов с ним не раскланялся и не подал руки, но тотчас же торопливо и громко произнес:

"Well, where have you put the spade, and haven't you another lantern? You needn't be afraid, there's absolutely no one here, and they wouldn't hear at Skvoreshniki now if we fired a cannon here. This is the place, here this very spot."

— Ну, где же у вас тут заступ и нет ли еще другого фонаря? Да не бойтесь, тут ровно нет никого, и в Скворешниках теперь, хотя из пушек отсюдова пали, не услышат. Это вот здесь, вот тут, на самом этом месте...

And he stamped with his foot ten paces from the end of the grotto towards the wood. At that moment Tolkatchenko rushed out from behind a tree and sprang at him from behind, while Erkel seized him by the elbows. Liputin attacked him from the front. The three of them at once knocked him down and pinned him to the ground. At this point Pyotr Stepanovitch darted up with his revolver. It is said that Shatov had time to turn his head and was able to see and recognise him. Three lanterns lighted up the scene. Shatov suddenly uttered a short and desperate scream. But they did not let him go on screaming. Pyotr Stepanovitch firmly and accurately put his revolver to Shatov's forehead, pressed it to it, and pulled the trigger. The shot seems not to have been loud; nothing was heard at Skvoreshniki, anyway. Shigalov, who was scarcely three paces away, of course heard it--he heard the shout and the shot, but, as he testified afterwards, he did not turn nor even stop. Death was almost instantaneous. Pyotr Stepanovitch was the only one who preserved all his faculties, but I don't think he was quite cool. Squatting on his heels, he searched the murdered man's pockets hastily, though with steady hand. No money was found (his purse had been left under Marya Ignatyevna's pillow). Two or three scraps of paper of no importance were found: a note from his office, the title of some book, and an old bill from a restaurant abroad which had been preserved, goodness knows why, for two years in his pocket. Pyotr Stepanovitch transferred these scraps of paper to his own pocket, and suddenly noticing that they had all gathered round, were gazing at the corpse and doing nothing, he began rudely and angrily abusing them and urging them on. Tolkatchenko and Erkel recovered themselves, and running to the grotto brought instantly from it two stones which they had got ready there that morning. These stones, which weighed about twenty pounds each, were securely tied with cord. As they intended to throw the body in the nearest of the three ponds, they proceeded to tie the stones to the head and feet respectively. Pyotr Stepanovitch fastened the stones while Tolkatchenko and Erkel only held and passed them. Erkel was foremost, and while Pyotr Stepanovitch, grumbling and swearing, tied the dead man's feet together with the cord and fastened the stone to them--a rather lengthy operation--Tolkatchenko stood holding the other stone at arm's-length, his whole person bending forward, as it were, deferentially, to be in readiness to hand it without delay. It never once occurred to him to lay his burden on the ground in the interval. When at last both stones were tied on and Pyotr Stepanovitch got up from the ground to scrutinise the faces of his companions, something strange happened, utterly unexpected and surprising to almost every one. As I have said already, all except perhaps Tolkatchenko and Erkel were standing still doing nothing. Though Virginsky had rushed up to Shatov with the others he had not seized him or helped to hold him. Lyamshin had joined the group after the shot had been fired. Afterwards, while Pyotr Stepanovitch was busy with the corpse--for perhaps ten minutes--none of them seemed to have been fully conscious. They grouped themselves around and seemed to have felt amazement rather than anxiety or alarm. Liputin stood foremost, close to the corpse. Virginsky stood behind him, peeping over his shoulder with a peculiar, as it were unconcerned, curiosity; he even stood on tiptoe to get a better view. Lyamshin hid behind Virginsky. He took an apprehensive peep from time to time and slipped behind him again at once. When the stones had been tied on and Pyotr Stepanovitch had risen to his feet, Virginsky began faintly shuddering all over, clasped his hands, and cried out bitterly at the top of his voice:

И он стукнул ногой действительно в десяти шагах от заднего угла грота, в стороне леса. В эту самую минуту бросился сзади на него из-за дерева Толкаченко, а Эркель схватил его сзади же за локти. Липутин накинулся спереди. Все трое тотчас же сбили его с ног и придавили к земле. Тут подскочил Петр Степанович с своим револьвером. Рассказывают, что Шатов успел повернуть к нему голову и еще мог разглядеть и узнать его. Три фонаря освещали сцену. Шатов вдруг прокричал кратким и отчаянным криком; но ему кричать не дали: Петр Степанович аккуратно и твердо наставил ему револьвер прямо в лоб, крепко в упор и — спустил курок. Выстрел, кажется, был не очень громок, по крайней мере в Скворешниках ничего не слыхали. Слышал, разумеется, Шигалев, вряд ли успевший отойти шагов триста,— слышал и крик и выстрел, но, по его собственному потом свидетельству, не повернулся и даже не остановился. Смерть произошла почти мгновенно. Полную распорядительность — не думаю, чтоб и хладнокровие,— сохранил в себе один только Петр Степанович. Присев на корточки, он поспешно, но твердою рукой обыскал в карманах убитого. Денег не оказалось (портмоне остался под подушкой у Марьи Игнатьевны). Нашлись две-три бумажки, пустые: одна конторская записка, заглавие какой-то книги и один старый заграничный трактирный счет, бог знает почему уцелевший два года в его кармане. Бумажки Петр Степанович переложил в свой карман и, заметив вдруг, что все столпились, смотрят на труп и ничего не делают, начал злостно и невежливо браниться и понукать. Толкаченко и Эркель, опомнившись, побежали и мигом принесли из грота еще с утра запасенные ими там два камня, каждый фунтов по двадцати весу, уже приготовленные, то есть крепко и прочно обвязанные веревками. Так как труп предназначено было снести в ближайший (третий) пруд и в нем погрузить его, то и стали привязывать к нему эти камни, к ногам и к шее. Привязывал Петр Степанович, а Толкаченко и Эркель только держали и подавали по очереди. Эркель подал первый, и пока Петр Степанович, ворча и бранясь, связывал веревкой ноги трупа и привязывал к ним этот первый камень, Толкаченко всё это довольно долгое время продержал свой камень в руках на отвесе, сильно и как бы почтительно наклонившись всем корпусом вперед, чтобы подать без замедления при первом спросе, и ни разу не подумал опустить свою ношу пока на землю. Когда наконец оба камня были привязаны и Петр Степанович поднялся с земли всмотреться в физиономии присутствующих, тогда вдруг случилась одна странность, совершенно неожиданная и почти всех удивившая. Как уже сказано, почти все стояли и ничего не делали, кроме отчасти Толкаченки и Эркеля. Виргинский хотя и бросился, когда все бросились, к Шатову, но за Шатова не схватился и держать его не помогал. Лямшин же очутился в кучке уже после выстрела. Затем все они в продолжение всей этой, может быть десятиминутной, возни с трупом как бы потеряли часть своего сознания. Они сгруппировались кругом и, прежде всякого беспокойства и тревоги, ощущали как бы лишь одно удивление. Липутин стоял впереди, у самого трупа. Виргинский— сзади его, выглядывая из-за его плеча с каким-то особенным и как бы посторонним любопытством, даже приподнимаясь на цыпочки, чтобы лучше разглядеть. Лямшин же спрятался за Виргинского и только изредка и опасливо из-за него выглядывал и тотчас же опять прятался. Когда же камни были подвязаны, а Петр Степанович приподнялся, Виргинский вдруг задрожал весь мелкою дрожью, сплеснул руками и горестно воскликнул во весь голос:

"It's not the right thing, it's not, it's not at all!" He would perhaps have added something more to his belated exclamation, but Lyamshin did not let him finish: he suddenly seized him from behind and squeezed him with all his might, uttering an unnatural shriek. There are moments of violent emotion, of terror, for instance, when a man will cry out in a voice not his own, unlike anything one could have anticipated from him, and this has sometimes a very terrible effect. Lyamshin gave vent to a scream more animal than human. Squeezing Virginsky from behind more and more tightly and convulsively, he went on shrieking without a pause, his mouth wide open and his eyes starting out of his head, keeping up a continual patter with his feet, as though he were beating a drum. Virginsky was so scared that he too screamed out like a madman, and with a ferocity, a vindictiveness that one could never have expected of Virginsky. He tried to pull himself away from Lyamshin, scratching and punching him as far as he could with his arms behind him. Erkel at last helped to pull Lyamshin away. But when, in his terror, Virginsky had skipped ten paces away from him, Lyamshin, catching sight of Pyotr Stepanovitch, began yelling again and flew at him. Stumbling over the corpse, he fell upon Pyotr Stepanovitch, pressing his head to the latter's chest and gripping him so tightly in his arms that Pyotr Stepanovitch, Tolkatchenko, and Liputin could all of them do nothing at the first moment. Pyotr Stepanovitch shouted, swore, beat him on the head with his fists. At last, wrenching himself away, he drew his revolver and put it in the open mouth of Lyamshin, who was still yelling and was by now tightly held by Tolkatchenko, Erkel, and Liputin. But Lyamshin went on shrieking in spite of the revolver. At last Erkel, crushing his silk handkerchief into a ball, deftly thrust it into his mouth and the shriek ceased. Meantime Tolkatchenko tied his hands with what was left of the rope.

— Это не то, не то! Нет, это совсем не то! Он бы, может быть, и еще что-нибудь прибавил к своему столь позднему восклицанию, но Лямшин ему не дал докончить: вдруг и изо всей силы обхватил он и сжал его сзади и завизжал каким-то невероятным визгом. Бывают сильные моменты испуга, например когда человек вдруг закричит не своим голосом, а каким-то таким, какого и предположить в нем нельзя было раньше, и это бывает иногда даже очень страшно. Лямшин закричал не человеческим, а каким-то звериным голосом. Всё крепче и крепче, с судорожным порывом, сжимая сзади руками Виргинского, он визжал без умолку и без перерыва, выпучив на всех глаза и чрезвычайно раскрыв свой рот, а ногами мелко топотал по земле, точно выбивая по ней барабанную дробь. Виргинский до того испугался, что сам закричал, как безумный, и в каком-то остервенении, до того злобном, что от Виргинского и предположить нельзя было, начал дергаться из рук Лямшина, царапая и колотя его сколько мог достать сзади руками. Эркель помог ему наконец отдернуть Лямшина. Но когда Виргинский отскочил в испуге шагов на десять в сторону, то Лямшин вдруг, увидев Петра Степановича, завопил опять и бросился уже к нему. Запнувшись о труп, он упал через труп на Петра Степановича и уже так крепко обхватил его в своих объятиях, прижимаясь к его груди своею головой, что ни Петр Степанович, ни Толкаченко, ни Липутин в первое мгновение почти ничего не могли сделать. Петр Степанович кричал, ругался, бил его по голове кулаками; наконец, кое-как вырвавшись, выхватил револьвер и наставил его прямо в раскрытый рот всё еще вопившего Лямшина, которого уже крепко схватили за руки Толкаченко, Эркель и Липутин; но Лямшин продолжал визжать, несмотря и на револьвер. Наконец Эркель, скомкав кое-как свой фуляровый платок, ловко вбил его ему в рот, и крик таким образом прекратился. Толкаченко между тем связал ему руки оставшимся концом веревки.

"It's very strange," said Pyotr Stepanovitch, scrutinising the madman with uneasy wonder. He was evidently struck. "I expected something very different from him," he added thoughtfully.

— Это очень странно,— проговорил Петр Степанович, в тревожном удивлении рассматривая сумасшедшего. Он видимо был поражен. — Я думал про него совсем другое,— прибавнл он в задумчивости.

They left Erkel in charge of him for a time. They had to make haste to get rid of the corpse: there had been so much noise that someone might have heard. Tolkatchenko and Pyotr Stepanovitch took up the lanterns and lifted the corpse by the head, while Liputin and Virginsky took the feet, and so they carried it away. With the two stones it was a heavy burden, and the distance was more than two hundred paces. Tolkatchenko was the strongest of them. He advised them to keep in step, but no one answered him and they all walked anyhow. Pyotr Stepanovitch walked on the right and, bending forward, carried the dead man's head on his shoulder while with the left hand he supported the stone. As Tolkatchenko walked more than half the way without thinking of helping him with the stone, Pyotr Stepanovitch at last shouted at him with an oath. It was a single, sudden shout. They all went on carrying the body in silence, and it was only when they reached the pond that Virginsky, stooping under his burden and seeming to be exhausted by the weight of it, cried out again in the same loud and wailing voice:

Пока оставили при нем Эркеля. Надо было спешить с мертвецом: было столько крику, что могли где-нибудь и услышать. Толкаченко и Петр Степанович подняли фонари, подхватили труп под голову; Липутин и Виргинский взялись за ноги и понесли. С двумя камнями ноша была тяжела, а расстояние более двухсот шагов. Сильнее всех был Толкаченко. Он было подал совет идти в ногу, но ему никто не ответил, и пошли как пришлось. Петр Степанович шел справа и, совсем нагнувшись, нес на своем плече голову мертвеца, левою рукой снизу поддерживая, камень. Так как Толкаченко целую половину пути не догадался помочь придержать камень, то Петр Степанович наконец с ругательством закричал на него. Крик был внезапный и одинокий; все продолжали нести молча, и только уже у самого пруда Виргинский, нагибаясь под ношей и как бы утомясь от ее тяжести, вдруг воскликнул опять точно таким же громким и плачущим голосом:

"It's not the right thing, no, no, it's not the right thing!"

— Это не то, нет, нет, это совсем не то!

The place to which they carried the dead man at the extreme end of the rather large pond, which was the farthest of the three from the house, was one of the most solitary and unfrequented spots in the park, especially at this late season of the year. At that end the pond was overgrown with weeds by the banks. They put down the lantern, swung the corpse and threw it into the pond. They heard a muffled and prolonged splash. Pyotr Stepanovitch raised the lantern and every one followed his example, peering curiously to see the body sink, but nothing could be seen: weighted with the two stones, the body sank at once. The big ripples spread over the surface of the water and quickly passed away. It was over.

Место, где оканчивался этот третий, довольно большой скворешниковский пруд и к которому донесли убитого, было одним из самых пустынных и непосещаемых мест парка, особенно в такое позднее время года. Пруд в этом конце, у берега, зарос травой. Поставили фонарь, раскачали труп и бросили в воду. Раздался глухой и долгий звук. Петр Степанович поднял фонарь, за ним выставились и все, с любопытством высматривая, как погрузился мертвец; но ничего уже не было видно: тело с двумя камнями тотчас же потонуло. Крупные струи, пошедшие по поверхности воды, быстро замирали. Дело было кончено.

Virginsky went off with Erkel, who before giving up Lyamshin to Tolkatchenko brought him to Pyotr Stepanovitch, reporting to the latter that Lyamshin had come to his senses, was penitent and begged forgiveness, and indeed had no recollection of what had happened to him. Pyotr Stepanovitch walked off alone, going round by the farther side of the pond, skirting the park. This was the longest way. To his surprise Liputin overtook him before he got half-way home. "Pyotr Stepanovitch! Pyotr Stepanovitch! Lyamshin will give information!" "No, he will come to his senses and realise that he will be the first to go to Siberia if he did. No one will betray us now. Even you won't."

— Господа,— обратился ко всем Петр Степанович,— теперь мы разойдемся. Без сомнения, вы должны ощущать ту свободную гордость, которая сопряжена с исполнением свободного долга. Если же теперь, к сожалению, встревожены для подобных чувств, то, без сомнения, будете ощущать это завтра, когда уже стыдно будет не ощущать. На слишком постыдное волнение Лямшина я соглашаюсь смотреть как на бред, тем более что он вправду, говорят, еще с утра болен. А вам, Виргинский, один миг свободного размышления покажет, что ввиду интересов общего дела нельзя было действовать на честное слово, а надо именно так, как мы сделали. Последствия вам укажут, что был донос. Я согласен забыть ваши восклицания. Что до опасности, то никакой не предвидится. Никому и в голову не придет подозревать из нас кого-нибудь, особенно если вы сами сумеете повести себя; так что главное дело все-таки зависит от вас же и от полного убеждения, в котором, надеюсь, вы утвердитесь завтра же. Для того, между прочим, вы и сплотились в отдельную организацию свободного собрания единомыслящих, чтобы в общем деле разделить друг с другом, в данный момент, энергию и, если надо, наблюдать и замечать друг за другом. Каждый из вас обязан высшим отчетом. Вы призваны обновить дряхлое и завонявшее от застоя дело; имейте всегда это пред глазами для бодрости. Весь ваш шаг пока в том, чтобы всё рушилось: и государство и его нравственность. Останемся только мы, заранее предназначившие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом. Этого вы не должны конфузиться. Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать достойным свободы. Еще много тысяч предстоит Шатовых. Мы организуемся, чтобы захватить направление; что праздно лежит и само на нас рот пялит, того стыдно не взять рукой. Сейчас я отправлюсь к Кириллову, и к утру получится тот документ, в котором он, умирая, в виде объяснения с правительством, примет всё на себя. Ничего не может быть вероятнее такой комбинации. Во-первых, он враждовал с Шатовым; они жили вместе в Америке, стало быть, имели время поссориться. Известно, что Шатов изменил убеждения; значит, у них вражда из-за убеждений и боязни доноса,— то есть самая непрощающая. Всё это так и будет написано. Наконец, упомянется, что у него, в доме Филиппова, квартировал Федька. Таким образом, всё это совершенно отдалит от вас всякое подозрение, потому что собьет все эти бараньи головы с толку. Завтра, господа, мы уже не увидимся; я на самый короткий срок отлучусь в уезд. Но послезавтра вы получите мои сообщения. Я бы советовал вам собственно завтрашний день просидеть по домам. Теперь мы отправимся все по двое разными дорогами. Вас, Толкаченко, я прошу заняться Лямшиным и отвести его домой. Вы можете на него подействовать и, главное, растолковать, до какой степени он первый себе повредит своим малодушием. В вашем родственнике Шигалеве, господин Виргинский, я, равно как и в вас, не хочу сомневаться: он не донесет. Остается сожалеть о его поступке; но, однако, он еще не заявил, что оставляет общество, а потому хоронить его еще рано. Ну — скорее же, господа; там хоть и бараньи головы, но осторожность все-таки не мешает...

"What about you?" "No fear! I'll get you all out of the way the minute you attempt to turn traitors, and you know that. But you won't turn traitors. Have you run a mile and a half to tell me that?"

Виргинский отправился с Эркелем. Эркель, сдавая Лямшина Толкаченке, успел подвести его к Петру Степановичу и заявить, что тот опомнился, раскаивается и просит прощения и даже не помнит, что с ним такое было. Петр Степанович отправился один, взяв обходом по ту сторону прудов мимо парка. Эта дорога была самая длинная. К его удивлению, чуть не на половине пути нагнал его Липутин. — Петр Степанович, а ведь Лямшин донесет! — Нет, он опомнится и догадается, что первый пойдет в Сибирь, если донесет. Теперь никто не донесет. И вы не донесете. — А вы? — Без сомнения, упрячу вас всех, только что шевельнетесь, чтоб изменить, и вы это знаете. Но вы не измените. Это вы за этим-то бежали за мной две версты?

"Pyotr Stepanovitch, Pyotr Stepanovitch, perhaps we shall never meet again!"

— Петр Степанович, Петр Степанович, ведь мы, может, никогда не увидимся!

"What's put that into your head?"

— Это с чего вы взяли?

"Only tell me one thing."

— Скажите мне только одно.

"Well, what? Though I want you to take yourself off."

— Ну что? Я, впрочем, желаю, чтоб вы убирались.

"One question, but answer it truly: are we the only quintet in the world, or is it true that there are hundreds of others? It's a question of the utmost importance to me, Pyotr Stepanovitch."

— Один ответ, но чтобы верный: одна ли мы пятерка на свете или правда, что есть несколько сотен пятерок? Я в высшем смысле спрашиваю, Петр Степанович.

"I see that from the frantic state you are in. But do you know, Liputin, you are more dangerous than Lyamshin?"

— Вижу по вашему исступлению. А знаете ли, что вы опаснее Лямшина, Липутин?

"I know, I know; but the answer, your answer!"

— Знаю, знаю, но — ответ, ваш ответ!

"You are a stupid fellow! I should have thought it could make no difference to you now whether it's the only quintet or one of a thousand."

— Глупый вы человек! Ведь уж теперь-то, кажется, вам всё бы равно — одна пятерка или тысяча.

"That means it's the only one! I was sure of it..." cried Liputin. "I always knew it was the only one, I knew it all along." And without waiting for any reply he turned and quickly vanished into the darkness.

— Значит, одна! Так я и знал! — вскричал Липутин.— Я всё время знал, что одна, до самых этих пор... И, не дождавшись другого ответа, он повернул и быстро исчез в темноте.

Pyotr Stepanovitch pondered a little.

Петр Степанович немного задумался.

"No, no one will turn traitor," he concluded with decision, "but the group must remain a group and obey, or I'll... What a wretched set they are though!"

— Нет, никто не донесет,— проговорил он решительно,— но — кучка должна остаться кучкой и слушаться, или я их... Экая дрянь народ, однако!