July 1 · Июля 1
Rubbish, rubbish, Barbara!—What you say is sheer rubbish. Stay here, rather, and put such thoughts out of your head. None of what you suppose is true. I can see for myself that it is not. Whatsoever you lack here, you have but to ask me for it. Here you love and are loved, and we might easily be happy and contented together. What could you want more? What have you to do with strangers? You cannot possibly know what strangers are like. I know it, though, and could have told you if you had asked me. There is a stranger whom I know, and whose bread I have eaten. He is a cruel man, Barbara—a man so bad that he would be unworthy of your little heart, and would soon tear it to pieces with his railings and reproaches and black looks. On the other hand, you are safe and well here—you are as safe as though you were sheltered in a nest. Besides, you would, as it were, leave me with my head gone. For what should I have to do when you were gone? What could I, an old man, find to do? Are you not necessary to me? Are you not useful to me? Eh? Surely you do not think that you are not useful? You are of great use to me, Barbara, for you exercise a beneficial influence upon my life. Even at this moment, as I think of you, I feel cheered, for always I can write letters to you, and put into them what I am feeling, and receive from you detailed answers.... I have bought you a wardrobe, and also procured you a bonnet; so you see that you have only to give me a commission for it to be executed.... No—in what way are you not useful? What should I do if I were deserted in my old age? What would become of me? Perhaps you never thought of that, Barbara—perhaps you never said to yourself, “How could HE get on without me?” You see, I have grown so accustomed to you. What else would it end in, if you were to go away? Why, in my hiking to the Neva’s bank and doing away with myself. Ah, Barbara, darling, I can see that you want me to be taken away to the Volkovo Cemetery in a broken-down old hearse, with some poor outcast of the streets to accompany my coffin as chief mourner, and the gravediggers to heap my body with clay, and depart and leave me there. How wrong of you, how wrong of you, my beloved! Yes, by heavens, how wrong of you! I am returning you your book, little friend; and, if you were to ask of me my opinion of it, I should say that never before in my life had I read a book so splendid. I keep wondering how I have hitherto contrived to remain such an owl. For what have I ever done? From what wilds did I spring into existence? I KNOW nothing—I know simply NOTHING. My ignorance is complete. Frankly, I am not an educated man, for until now I have read scarcely a single book—only “A Portrait of Man” (a clever enough work in its way), “The Boy Who Could Play Many Tunes Upon Bells”, and “Ivik’s Storks”. That is all. But now I have also read “The Station Overseer” in your little volume; and it is wonderful to think that one may live and yet be ignorant of the fact that under one’s very nose there may be a book in which one’s whole life is described as in a picture. Never should I have guessed that, as soon as ever one begins to read such a book, it sets one on both to remember and to consider and to foretell events. Another reason why I liked this book so much is that, though, in the case of other works (however clever they be), one may read them, yet remember not a word of them (for I am a man naturally dull of comprehension, and unable to read works of any great importance),—although, as I say, one may read such works, one reads such a book as YOURS as easily as though it had been written by oneself, and had taken possession of one’s heart, and turned it inside out for inspection, and were describing it in detail as a matter of perfect simplicity. Why, I might almost have written the book myself! Why not, indeed? I can feel just as the people in the book do, and find myself in positions precisely similar to those of, say, the character Samson Virin. In fact, how many good-hearted wretches like Virin are there not walking about amongst us? How easily, too, it is all described! I assure you, my darling, that I almost shed tears when I read that Virin so took to drink as to lose his memory, become morose, and spend whole days over his liquor; as also that he choked with grief and wept bitterly when, rubbing his eyes with his dirty hand, he bethought him of his wandering lamb, his daughter Dunasha! How natural, how natural! You should read the book for yourself. The thing is actually alive. Even I can see that; even I can realise that it is a picture cut from the very life around me. In it I see our own Theresa (to go no further) and the poor tchinovnik—who is just such a man as this Samson Virin, except for his surname of Gorshkov. The book describes just what might happen to ourselves—to myself in particular. Even a count who lives in the Nevski Prospect or in Naberezhnaia Street might have a similar experience, though he might APPEAR to be different, owing to the fact that his life is cast on a higher plane. Yes, just the same things might happen to him—just the same things.... Here you are wishing to go away and leave us; yet, be careful lest it would not be I who had to pay the penalty of your doing so. For you might ruin both yourself and me. For the love of God, put away these thoughts from you, my darling, and do not torture me in vain. How could you, my poor little unfledged nestling, find yourself food, and defend yourself from misfortune, and ward off the wiles of evil men? Think better of it, Barbara, and pay no more heed to foolish advice and calumny, but read your book again, and read it with attention. It may do you much good.
Блажь, блажь, Варенька, просто блажь! Оставь вас так, так вы там головкой своей и чего-чего не передумаете. И то не так и это не так! А я вижу теперь, что это всё блажь. Да чего же вам недостает у нас, маточка, вы только это скажите! Вас любят, вы нас любите, мы все довольны и счастливы — чего же более? Ну, а что вы в чужих-то людях будете делать? Ведь вы, верно, еще не знаете, что такое чужой человек?.. Нет, вы меня извольте-ка порасспросить, так я вам скажу, что такое чужой человек. Знаю я его, маточка, хорошо знаю; случалось хлеб его есть. Зол он, Варенька, зол, уж так зол, что сердечка твоего недостанет, так он его истерзает укором, попреком да взглядом дурным. У нас вам тепло, хорошо, — словно в гнездышке приютились. Да и нас-то вы как без головы оставите. Ну что мы будем делать без вас; что я, старик, буду делать тогда? Вы нам не нужны? Не полезны? Как не полезны? Нет, вы, маточка, сами рассудите, как же вы не полезны? Вы мне очень полезны, Варенька. Вы этакое влияние имеете благотворное... Вот я об вас думаю теперь, и мне весело... Я вам иной раз письмо напишу и все чувства в нем изложу, на что подробный ответ от вас получаю. Гардеробцу вам накупил, шляпку сделал; от вас комиссия подчас выходит какая-нибудь, я и комиссию... Нет, как же вы не полезны? Да и что я один буду делать на старости, на что годиться буду? Вы, может быть, об этом и не подумали, Варенька; нет, вы именно об этом подумайте — что вот, дескать, на что он будет без меня-то годиться? Я привык к вам, родная моя. А то что из этого будет? Пойду к Неве, да и дело с концом. Да, право же, будет такое, Варенька; что же мне без вас делать останется! Ах, душечка моя, Варенька! Хочется, видно, вам, чтобы меня ломовой извозчик на Волково свез; чтобы какая-нибудь там нищая старуха-пошлепница одна мой гроб провожала, чтобы меня там песком засыпали, да прочь пошли, да одного там оставили. Грешно, грешно, маточка! Право, грешно, ей-богу, грешно! Отсылаю вам вашу книжку, дружочек мой, Варенька, и если вы, дружочек мой, спросите мнения моего насчет вашей книжки, то я скажу, что в жизнь мою не случалось мне читать таких славных книжек. Спрашиваю я теперь себя, маточка, как же это я жил до сих пор таким олухом, прости господи? Что делал? Из каких я лесов? Ведь ничего-то я не знаю, маточка, ровно ничего не знаю! совсем ничего не знаю! Я вам, Варенька, спроста скажу, — я человек неученый; читал я до сей поры мало, очень мало читал, да почти ничего: «Картину человека», умное сочинение, читал; «Мальчика, наигрывающего разные штучки па колокольчиках» читал да «Ивиковы журавли», — вот только и всего, а больше ничего никогда не читал. Теперь я «Станционного смотрителя» здесь в вашей книжке прочел; ведь вот скажу я вам, маточка, случается же так, что живешь, а не знаешь, что под боком там у тебя книжка есть, где вся-то жизнь твоя как по пальцам разложена. Да и что самому прежде невдогад было, так вот здесь, как начнешь читать в такой книжке, так сам всё помаленьку и припомнишь, и разыщешь, и разгадаешь. И наконец, вот отчего еще я полюбил вашу книжку: иное творение, какое гам ни есть, читаешь-читаешь, иной раз хоть тресни — так хитро, что как будто бы его и не понимаешь. Я, например, — я туп, я от природы моей туп, так я не могу слишком важных сочинений читать; а это читаешь, — словно сам написал, точно это, примерно говоря, мое собственное сердце, какое уж оно там ни есть, взял его, людям выворотил изнанкой, да и описал всё подробно — вот как! Да и дело-то простое, бог мой; да чего! право, и я так же бы написал; отчего же бы и не написал? Ведь я то же самое чувствую, вот совершенно так, как и в книжке, да я и сам в таких же положениях подчас находился, как, примерно сказать, этот Самсон-то Вырин, бедняга. Да и сколько между нами-то ходит Самсонов Выриных, таких же горемык сердечных! И как ловко описано всё! Меня чуть слезы не прошибли, маточка, когда я прочел, что он спился, грешный, гак, что память потерял, горьким сделался и спит себе Целый день под овчинным тулупом, да горе пуншиком захлебывает, да плачет жалостно, грязной полою глаза утирая, когда вспоминает о заблудшей овечке своей, об дочке Дуняше! Нет, это натурально! Вы прочтите-ка; это натурально! это живет! Я сам это видал, — это вот всё около меня живет; вот хоть Тереза — да чего далеко ходить! — вот хоть бы и наш бедный чиновник, — ведь он, может быть, такой же Самсон Вырин, только у него другая фамилия, Горшков. Дело-то оно общее, маточка, и над вами и надо мной может случиться. И граф, что на Невском или на набережной живет, и он будет то же самое, так только казаться будет другим, потому что у них всё по-своему, по высшему тону, но и он будет то же самое, всё может случиться, и со мною то же самое может случиться. Вот оно что, маточка, а вы еще тут от нас отходить хотите; да ведь грех, Варенька, может застигнуть меня. И себя и меня сгубить можете, родная моя. Ах, ясочка вы моя, выкиньте, ради бога, из головки своей все эти вольные мысли и не терзайте меня напрасно. Ну где же, птенчик вы мой слабенький, неоперившийся, где же вам самое себя прокормить, от погибели себя удержать, от злодеев защититься! Полноте, Варенька, поправьтесь; вздорных советов и наговоров не слушайте, а книжку вашу еще раз прочтите, со вниманием прочтите: вам это пользу принесет.
I have spoken of Rataziaev’s “The Station Overseer”. However, the author has told me that the work is old-fashioned, since, nowadays, books are issued with illustrations and embellishments of different sorts (though I could not make out all that he said). Pushkin he adjudges a splendid poet, and one who has done honour to Holy Russia. Read your book again, Barbara, and follow my advice, and make an old man happy. The Lord God Himself will reward you. Yes, He will surely reward you.—Your faithful friend,
Говорил я про «Станционного смотрителя» Ратазяеву. Он мне сказал, что это всё старое и что теперь всё пошли книжки с картинками и с разными описаниями; уж я, право, в толк не взял хорошенько, что он тут говорил такое. Заключил же, что Пушкин хорош и что он святую Русь прославил, и много еще мне про него говорил. Да, очень хорошо, Варенька, очень хорошо; прочтите-ка книжку еще раз со вниманием, советам моим последуйте и послушанием своим меня, старика, осчастливьте. Тогда сам господь наградит вас, моя родная, непременно наградит. Ваш искренний друг Макар Девушкин.
July 6 · Июля 6
MAKAR DIEVUSHKIN. MY DEAREST MAKAR ALEXIEVITCH,—Today Thedora came to me with fifteen roubles in silver. How glad was the poor woman when I gave her three of them! I am writing to you in great haste, for I am busy cutting out a waistcoat to send to you—buff, with a pattern of flowers. Also I am sending you a book of stories; some of which I have read myself, particularly one called “The Cloak.” ... You invite me to go to the theatre with you. But will it not cost too much? Of course we might sit in the gallery. It is a long time (indeed I cannot remember when I last did so) since I visited a theatre! Yet I cannot help fearing that such an amusement is beyond our means. Thedora keeps nodding her head, and saying that you have taken to living above your income. I myself divine the same thing by the amount which you have spent upon me. Take care, dear friend, that misfortune does not come of it, for Thedora has also informed me of certain rumours concerning your inability to meet your landlady’s bills. In fact, I am very anxious about you. Now, goodbye, for I must hasten away to see about another matter—about the changing of the ribands on my bonnet. P.S.—Do you know, if we go to the theatre, I think that I shall wear my new hat and black mantilla. Will that not look nice?
Милостивый государь, Макар Алексеевич! Федора принесла мне сегодня пятнадцать рублей серебром. Как она была рада, бедная, когда я ей три целковых дала! Пишу вам наскоро. Я теперь крою вам жилетку, — прелесть какая материя, — желтенькая с цветочками. Посылаю вам одну книжку; тут всё разные повести; я прочла кое-какие; прочтите одну из них под названием «Шинель». Вы меня уговариваете в театр идти вместе с вами; не дорого ли это будет? Разве уж куда-нибудь в галерею. Я уж очень давно не была в театре, да и, право, не помню когда. Только опять всё боюсь, не дорого ли будет стоить эта затея? Федора только головой покачивает. Она говорит, что вы совсем не по достаткам жить начали; да я и сама это вижу; сколько вы на меня одну истратили! Смотрите, друг мой, не было бы беды. Федора и так мне говорила про какие-то слухи — что вы имели, кажется, спор с вашей хозяйкой за неуплату ей денег; я очень боюсь за вас. Ну, прощайте; я спешу. Дело есть маленькое; я переменяю ленты на шляпке. В. Д. P. S. Знаете ли, если мы пойдем в театр, то я надену мою новенькую шляпку, а на плеча черную мантилью. Хорошо ли это будет?
July 7 · Июля 7
MY DEAREST BARBARA ALEXIEVNA—SO much for yesterday! Yes, dearest, we have both been caught playing the fool, for I have become thoroughly bitten with the actress of whom I spoke. Last night I listened to her with all my ears, although, strangely enough, it was practically my first sight of her, seeing that only once before had I been to the theatre. In those days I lived cheek by jowl with a party of five young men—a most noisy crew—and one night I accompanied them, willy-nilly, to the theatre, though I held myself decently aloof from their doings, and only assisted them for company’s sake. How those fellows talked to me of this actress! Every night when the theatre was open, the entire band of them (they always seemed to possess the requisite money) would betake themselves to that place of entertainment, where they ascended to the gallery, and clapped their hands, and repeatedly recalled the actress in question. In fact, they went simply mad over her. Even after we had returned home they would give me no rest, but would go on talking about her all night, and calling her their Glasha, and declaring themselves to be in love with “the canary-bird of their hearts.” My defenseless self, too, they would plague about the woman, for I was as young as they. What a figure I must have cut with them on the fourth tier of the gallery! Yet, I never got a sight of more than just a corner of the curtain, but had to content myself with listening. She had a fine, resounding, mellow voice like a nightingale’s, and we all of us used to clap our hands loudly, and to shout at the top of our lungs. In short, we came very near to being ejected. On the first occasion I went home walking as in a mist, with a single rouble left in my pocket, and an interval of ten clear days confronting me before next pay-day. Yet, what think you, dearest? The very next day, before going to work, I called at a French perfumer’s, and spent my whole remaining capital on some eau-de-Cologne and scented soap! Why I did so I do not know. Nor did I dine at home that day, but kept walking and walking past her windows (she lived in a fourth-storey flat on the Nevski Prospect). At length I returned to my own lodging, but only to rest a short hour before again setting off to the Nevski Prospect and resuming my vigil before her windows. For a month and a half I kept this up—dangling in her train. Sometimes I would hire cabs, and discharge them in view of her abode; until at length I had entirely ruined myself, and got into debt. Then I fell out of love with her—I grew weary of the pursuit.... You see, therefore, to what depths an actress can reduce a decent man. In those days I was young. Yes, in those days I was VERY young.
Милостивая государыня, Варвара Алексеевна! ...Так вот я всё про вчерашнее. Да, маточка, и на нас в оно время блажь находила. Врезался в эту актрисочку, по уши врезался, да это бы еще ничего; а самое-то чудное то, что я ее почти совсем не видал и в театре был всего один раз, а при всем том врезался. Жили тогда со мною стенка об стенку человек пятеро молодого, раззадорного народу. Сошелся я с ними, поневоле сошелся, хотя всегда был от них в пристойных границах. Ну, чтобы не отстать, я и сам им во всем поддакиваю. Насказали они мне об этой актриске! Каждый вечер, как только театр идет, вся компания — на нужное у них никогда гроша не бывало — вся компания отправлялась в театр, в галерею, и уж хлопают-хлопают, вызывают-вызывают эту актриску — просто беснуются! А потом и заснуть не дадут; всю ночь напролет об ней толкуют, всякий ее своей Глашей зовет, все в одну в нее влюблены, у всех одна канарейка на сердце. Раззадорили они и меня, беззащитного; я тогда еще молоденек был. Сам не знаю, как очутился я с ними в театре, в четвертом ярусе, в галерее. Видеть-то я один только краешек занавески видел, зато всё слышал. У актрисочки, точно, голосок был хорошенький, — звонкий, соловьиный, медовый! Мы все руки у себя отхлопали, кричали-кричали, — одним словом, до нас чуть не добрались, одного уж и вывели, правда. Пришел я домой, — как в чаду хожу! в кармане только один целковый рубль оставался, а до жалованья еще добрых дней десять. Так как бы вы думали, маточка? На другой день, прежде чем на службу идти, завернул я к парфюмеру-французу, купил у него духов каких-то да мыла благовонного на весь капитал — уж и сам не знаю, зачем я тогда накупил всего этого? Да и не обедал дома, а всё мимо ее окон ходил. Она жила на Невском, в четвертом этаже. Пришел домой, часочек какой-нибудь там отдохнул и опять на Невский пошел, чтобы только мимо ее окошек пройти. Полтора месяца я ходил таким образом, волочился за нею; извозчиков-лихачей нанимал поминутно и всё мимо ее окон концы давал; замотался совсем, задолжал, а потом уж и разлюбил ее: наскучило! Так вот что актриска из порядочного человека сделать в состоянии, маточка! Впрочем, молоденек-то я, молоденек был тогда!..
July 8 · Июля 8
MY DEAREST BARBARA ALEXIEVNA,—The book which I received from you on the 6th of this month I now hasten to return, while at the same time hastening also to explain matters to you in this accompanying letter. What a misfortune, my beloved, that you should have brought me to such a pass! Our lots in life are apportioned by the Almighty according to our human deserts. To such a one He assigns a life in a general’s epaulets or as a privy councillor—to such a one, I say, He assigns a life of command; whereas to another one, He allots only a life of unmurmuring toil and suffering. These things are calculated according to a man’s CAPACITY. One man may be capable of one thing, and another of another, and their several capacities are ordered by the Lord God himself. I have now been thirty years in the public service, and have fulfilled my duties irreproachably, remained abstemious, and never been detected in any unbecoming behaviour. As a citizen, I may confess—I confess it freely—I have been guilty of certain shortcomings; yet those shortcomings have been combined with certain virtues. I am respected by my superiors, and even his Excellency has had no fault to find with me; and though I have never been shown any special marks of favour, I know that every one finds me at least satisfactory. Also, my writing is sufficiently legible and clear. Neither too rounded nor too fine, it is a running hand, yet always suitable. Of our staff only Ivan Prokofievitch writes a similar hand. Thus have I lived till the grey hairs of my old age; yet I can think of no serious fault committed. Of course, no one is free from MINOR faults. Everyone has some of them, and you among the rest, my beloved. But in grave or in audacious offences never have I been detected, nor in infringements of regulations, nor in breaches of the public peace. No, never! This you surely know, even as the author of your book must have known it. Yes, he also must have known it when he sat down to write. I had not expected this of you, my Barbara. I should never have expected it.
Милостивая государыня моя, Варвара Алексеевна! Книжку вашу, полученную мною 6-го сего месяца спешу возвратить вам и вместе с тем спешу в сем письме моем объясниться с вами. Дурно, маточка, дурно то, что вы меня в такую крайность поставили. Позвольте, маточка: всякое состояние определено всевышним на долю человеческую Тому определено быть в генеральских эполетах, этому служить титулярным советником; такому-то повелевать, а такому-то безропотно и в страхе повиноваться. Это уже по способности человека рассчитано; иной на одно способен, а другой на другое, а способности устроены самим богом. Состою я уже около тридцати лет на службе; служу безукоризненно, поведения трезвого, в беспорядках никогда не замечен. Как гражданин, считаю себя, собственны» сознанием моим, как имеющего свои недостатки, но вместе с тем и добродетели. Уважаем начальством, и сами его превосходительство мною довольны; и хотя еще они доселе не оказывали мне особенных знаков благорасположения, по я знаю, что они довольны. Дожил до седых волос; греха за собою большого не знаю. Конечно, кто же в малом не грешен? Всякий грешен, и даже вы грешны, маточка! Но в больших проступках и продерзостях никогда не замечен, чтобы этак против постановлений что-нибудь или в нарушении общественного спокойствия, в этом я никогда не замечен, этого не было; даже крестик выходил — ну да уж что! Всё это вы по совести должны бы были знать, маточка, и он должен бы был знать; уж как взялся описывать, так должен бы был всё знать. Нет, я этого не ожидал от нас, маточка; нет, Варенька! Вот от вас-то именно такого и не ожидал.
What? In future I am not to go on living peacefully in my little corner, poor though that corner be I am not to go on living, as the proverb has it, without muddying the water, or hurting any one, or forgetting the fear of the Lord God and of oneself? I am not to see, forsooth, that no man does me an injury, or breaks into my home—I am not to take care that all shall go well with me, or that I have clothes to wear, or that my shoes do not require mending, or that I be given work to do, or that I possess sufficient meat and drink? Is it nothing that, where the pavement is rotten, I have to walk on tiptoe to save my boots? If I write to you overmuch concerning myself, is it concerning ANOTHER man, rather, that I ought to write—concerning HIS wants, concerning HIS lack of tea to drink (and all the world needs tea)? Has it ever been my custom to pry into other men’s mouths, to see what is being put into them? Have I ever been known to offend any one in that respect? No, no, beloved! Why should I desire to insult other folks when they are not molesting ME? Let me give you an example of what I mean. A man may go on slaving and slaving in the public service, and earn the respect of his superiors (for what it is worth), and then, for no visible reason at all, find himself made a fool of. Of course he may break out now and then (I am not now referring only to drunkenness), and (for example) buy himself a new pair of shoes, and take pleasure in seeing his feet looking well and smartly shod. Yes, I myself have known what it is to feel like that (I write this in good faith). Yet I am nonetheless astonished that Thedor Thedorovitch should neglect what is being said about him, and take no steps to defend himself. True, he is only a subordinate official, and sometimes loves to rate and scold; yet why should he not do so—why should he not indulge in a little vituperation when he feels like it? Suppose it to be NECESSARY, for FORM’S sake, to scold, and to set everyone right, and to shower around abuse (for, between ourselves, Barbara, our friend cannot get on WITHOUT abuse—so much so that every one humours him, and does things behind his back)? Well, since officials differ in rank, and every official demands that he shall be allowed to abuse his fellow officials in proportion to his rank, it follows that the TONE also of official abuse should become divided into ranks, and thus accord with the natural order of things. All the world is built upon the system that each one of us shall have to yield precedence to some other one, as well as to enjoy a certain power of abusing his fellows. Without such a provision the world could not get on at all, and simple chaos would ensue. Yet I am surprised that our Thedor should continue to overlook insults of the kind that he endures.
Как! Так после этого и жить себе смирно нельзя, в уголочке своем, — каков уж он там ни есть, — жить воды не замутя, по пословице, никого не трогая, зная страх божий да себя самого, чтобы и тебя не затронули, чтобы и в твою конуру не пробрались да не подсмотрели — что, дескать, как ты себе там по-домашнему, что вот есть ли, например, у тебя жилетка хорошая, водится ли у тебя что следует из нижнего платья; есть ли сапоги, да и чем подбиты они; что ешь, что пьешь, что переписываешь?.. Да и что же тут такого, маточка, что вот хоть бы и я, где мостовая плоховата, пройду иной раз на цыпочках, что я сапоги берегу! Зачем писать про другого, что вот де он иной раз нуждается, что чаю не пьет? А точно все и должны уж так непременно чай пить! Да разве я смотрю в рот каждому, что, дескать, какой он там кусок жует? Кого же я обижал таким образом? Нет, маточка, зачем же других обижать, когда тебя не затрогивают! Ну, и вот вам пример, Варвара Алексеевна, вот что значит оно: служишь-служишь, ревностно, усердно, — чего! — и начальство само тебя уважает (уж как бы там ни было, а все-таки уважает), — и вот кто-нибудь под самым носом твоим, безо всякой видимой причины, ни с того ни с сего, испечет тебе пасквиль. Конечно, правда, иногда сошьешь себе что-нибудь новое, — радуешься, не спишь, а радуешься, сапоги новые, например, с таким сладострастием надеваешь — это правда, я ощущал, потому что приятно видеть свою ногу в тонком щегольском сапоге, — это верно описано! Но я все-таки истинно удивляюсь, как Федор-то Федорович без внимания книжку такую пропустили и за себя не вступились. Правда, что он еще молодой сановник и любит подчас покричать; но отчего же и не покричать? Отчего же и не распечь, коли нужно нашего брата распечь. Ну да положим и так, например, для тона распечь — ну и для тона можно; нужно приучать; нужно острастку давать; потому что — между нами будь это, Варенька, — наш брат ничего без острастки не сделает, всякий норовит только где-нибудь числиться, что вот, дескать, я там-то и там-то, а от дела-то бочком да стороночкой. А так как разные чины бывают и каждый чин требует совершенно соответственной по чину распеканции, то естественно, что после этого и тон распеканции выходит разночинный, — это в порядке вещей! Да ведь на том и свет стоит, маточка, что все мы один перед другим тону задаем, что всяк из нас один другого распекает. Без этой предосторожности и свет бы не стоял и порядка бы не было. Истинно удивляюсь, как Федор Федорович такую обиду пропустили без внимания!
Why do I do my official work at all? Why is that necessary? Will my doing of it lead anyone who reads it to give me a greatcoat, or to buy me a new pair of shoes? No, Barbara. Men only read the documents, and then require me to write more. Sometimes a man will hide himself away, and not show his face abroad, for the mere reason that, though he has done nothing to be ashamed of, he dreads the gossip and slandering which are everywhere to be encountered. If his civic and family life have to do with literature, everything will be printed and read and laughed over and discussed; until at length, he hardly dare show his face in the street at all, seeing that he will have been described by report as recognisable through his gait alone! Then, when he has amended his ways, and grown gentler (even though he still continues to be loaded with official work), he will come to be accounted a virtuous, decent citizen who has deserved well of his comrades, rendered obedience to his superiors, wished no one any evil, preserved the fear of God in his heart, and died lamented. Yet would it not be better, instead of letting the poor fellow die, to give him a cloak while yet he is ALIVE—to give it to this same Thedor Thedorovitch (that is to say, to myself)? Yes, ‘twere far better if, on hearing the tale of his subordinate’s virtues, the chief of the department were to call the deserving man into his office, and then and there to promote him, and to grant him an increase of salary. Thus vice would be punished, virtue would prevail, and the staff of that department would live in peace together. Here we have an example from everyday, commonplace life. How, therefore, could you bring yourself to send me that book, my beloved? It is a badly conceived work, Barbara, and also unreal, for the reason that in creation such a tchinovnik does not exist. No, again I protest against it, little Barbara; again I protest.—Your most humble, devoted servant,
И для чего же такое писать? И для чего оно нужно? Что мне за это шинель кто-нибудь из читателей сделает, что ли? Сапоги, что ли, новые купит? Нет, Варенька, прочтет да еще продолжения потребует. Прячешься иногда, прячешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать — куда бы там ни было, потому что пересуда трепещешь, потому что из всего, что ни есть на свете, из всего тебе пасквиль сработают, и вот уж вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, всё напечатано, прочитано, осмеяно, пересужено! Да тут и на улицу нельзя показаться будет; ведь тут это всё так доказано, что нашего брата по одной походке узнаешь теперь. Ну, добро бы он под концом-то хоть исправился, что-нибудь бы смягчил, поместил бы, например, хоть после того пункта, как ему бумажки на голову сыпали: что вот, дескать, при всем этом он был добродетелен, хороший гражданин, такого обхождения от своих товарищей не заслуживал, послушествовал старшим (тут бы пример можно какой-нибудь), никому зла не желал, верил в бога и умер (если ему хочется, чтобы он уж непременно умер) — оплаканный. А лучше всего было бы не оставлять его умирать, беднягу, а сделать бы так, чтобы шинель его отыскалась, чтобы тот генерал, узнавши подробнее об его добродетелях, перепросил бы его в свою канцелярию, повысил чином и дал бы хороший оклад жалованья, так что, видите ли, как бы это было: зло было бы наказано, а добродетель восторжествовала бы, и канцеляристы-товарищи все бы ни с чем и остались. Я бы, например, так сделал; а то что тут у него особенного, что у него тут хорошего? Так, пустой какой-то пример из вседневного, подлого быта. Да и как вы-то решились мне такую книжку прислать, родная моя. Да ведь это злонамеренная книжка, Варенька; это просто неправдоподобно, потому что и случиться не может, чтобы был такой чиновник. Да ведь после такого надо жаловаться, Варенька, формально жаловаться.
M. D.
Покорнейший слуга ваш Макар Девушкин.
July 27 · Июля 27
MY DEAREST MAKAR ALEXIEVITCH,—Your latest conduct and letters had frightened me, and left me thunderstruck and plunged in doubt, until what you have said about Thedor explained the situation. Why despair and go into such frenzies, Makar Alexievitch? Your explanations only partially satisfy me. Perhaps I did wrong to insist upon accepting a good situation when it was offered me, seeing that from my last experience in that way I derived a shock which was anything but a matter for jesting. You say also that your love for me has compelled you to hide yourself in retirement. Now, how much I am indebted to you I realised when you told me that you were spending for my benefit the sum which you are always reported to have laid by at your bankers; but, now that I have learned that you never possessed such a fund, but that, on hearing of my destitute plight, and being moved by it, you decided to spend upon me the whole of your salary—even to forestall it—and when I had fallen ill, actually to sell your clothes—when I learned all this I found myself placed in the harassing position of not knowing how to accept it all, nor what to think of it. Ah, Makar Alexievitch! You ought to have stopped at your first acts of charity—acts inspired by sympathy and the love of kinsfolk, rather than have continued to squander your means upon what was unnecessary. Yes, you have betrayed our friendship, Makar Alexievitch, in that you have not been open with me; and, now that I see that your last coin has been spent upon dresses and bon-bons and excursions and books and visits to the theatre for me, I weep bitter tears for my unpardonable improvidence in having accepted these things without giving so much as a thought to your welfare. Yes, all that you have done to give me pleasure has become converted into a source of grief, and left behind it only useless regret. Of late I have remarked that you were looking depressed; and though I felt fearful that something unfortunate was impending, what has happened would otherwise never have entered my head. To think that your better sense should so play you false, Makar Alexievitch! What will people think of you, and say of you? Who will want to know you? You whom, like everyone else, I have valued for your goodness of heart and modesty and good sense—YOU, I say, have now given way to an unpleasant vice of which you seem never before to have been guilty. What were my feelings when Thedora informed me that you had been discovered drunk in the street, and taken home by the police? Why, I felt petrified with astonishment—although, in view of the fact that you had failed me for four days, I had been expecting some such extraordinary occurrence. Also, have you thought what your superiors will say of you when they come to learn the true reason of your absence? You say that everyone is laughing at you, that every one has learnt of the bond which exists between us, and that your neighbours habitually refer to me with a sneer. Pay no attention to this, Makar Alexievitch; for the love of God, be comforted. Also, the incident between you and the officers has much alarmed me, although I had heard certain rumours concerning it. Pray explain to me what it means. You write, too, that you have been afraid to be open with me, for the reason that your confessions might lose you my friendship. Also, you say that you are in despair at the thought of being unable to help me in my illness, owing to the fact that you have sold everything which might have maintained me, and preserved me in sickness, as well as that you have borrowed as much as it is possible for you to borrow, and are daily experiencing unpleasantness with your landlady. Well, in failing to reveal all this to me you chose the worse course. Now, however, I know all. You have forced me to recognise that I have been the cause of your unhappy plight, as well as that my own conduct has brought upon myself a twofold measure of sorrow. The fact leaves me thunderstruck, Makar Alexievitch. Ah, friend, an infectious disease is indeed a misfortune, for now we poor and miserable folk must perforce keep apart from one another, lest the infection be increased. Yes, I have brought upon you calamities which never before in your humble, solitary life you had experienced. This tortures and exhausts me more than I can tell to think of.
Милостивый государь, Макар Алексеевич! Последние происшествия и письма ваши испугали, поразили меня и повергли в недоумение, а рассказы Федоры объяснили мне всё. Но зачем же было так отчаиваться и вдруг упасть в такую бездну, в какую вы упали, Макар Алексеевич? Ваши объяснения вовсе не удовольствовали меня. Видите ли, была ли я права, когда настаивала взять то выгодное место, которое мне предлагали? К тому же и последнее мое приключение пугает меня не на шутку. Вы говорите, что любовь ваша ко мне заставила вас таиться от меня. Я и тогда уже видела, что многим обязана вам, когда вы уверяли, что издерживаете на меня только запасные деньги свои, которые, как говорили, у вас в ломбарде на всякий случай лежали. Теперь же, когда я узнала, что у вас вовсе не было никаких денег, что вы, случайно узнавши о моем бедственном положении и тронувшись им, решились издержать свое жалованье, забрав его вперед, и продали даже свое платье, когда я больна была, — теперь я, открытием всего этого, поставлена в такое мучительное положение, что до сих пор не знаю, как принять псе это и что думать об этом. Ах! Макар Алексеевич! вы должны были остановиться на первых благодеяниях своих, внушенных вам состраданием и родственною любовью, а не расточать деньги впоследствии на ненужное. Вы изменили дружбе нашей, Макар Алексеевич, потому что не были откровенны со мною, и теперь, когда я вижу, что ваше последнее пошло мне на наряды, на конфеты, на прогулки, на театр и на книги, — то за всё это я теперь дорого плачу сожалением о своей непростительной ветрености (ибо я принимала от вас всё, не заботясь о вас самих); и всё то, чем вы хотели доставить мне удовольствие, обратилось теперь в горе для меня и оставило по себе одно бесполезное сожаление. Я заметила вашу тоску в последнее время, и хотя сама тоскливо ожидала чего-то, но то, что случилось теперь, мне и в ум не входило. Как! вы до такой уже степени могли упасть духом, Макар Алексеевич! Но что теперь о вас подумают, что теперь скажут о вас все, кто вас знает? Вы, которого я и все уважали за доброту души, скромность и благоразумие, вы теперь вдруг впали в такой отвратительный порок, в котором, кажется, никогда не были замечены прежде. Что со мною было, когда Федора рассказала мне, что вас нашли на улице в нетрезвом виде и привезли на квартиру с полицией! Я остолбенела от изумления, хотя и ожидала чего-то необыкновенного, потому что вы четыре дня пропадали. Но подумали ли вы, Макар Алексеевич, что скажут ваши начальники, когда узнают настоящую причину вашего отсутствия? Вы говорите, что над вами смеются все; что все узнали о нашей связи и что и меня упоминают в насмешках своих соседи ваши. Не обращайте внимания на это, Макар Алексеевич, и, ради бога, успокойтесь. Меня пугает еще ваша история с этими офицерами; я об ней темно слышала. Растолкуйте мне, что это всё значит? Пишете вы, что боялись открыться мне, боялись потерять вашим признанием мою дружбу, что были в отчаянии, не зная, чем помочь мне в моей болезни, что продали всё, чтобы поддержать меня и не пускать в больницу, что задолжали сколько возможно задолжать и имеете каждый день неприятности с хозяйкой, — но, скрывая всё это от меня, вы выбрали худшее. Но ведь теперь же я всё узнала. Вы совестились заставить меня сознаться, что я была причиною вашего несчастного положения, а теперь вдвое более принесли мне горя своим поведением. Всё это меня поразило, Макар Алексеевич. Ах, друг мой! несчастие — заразительная болезнь. Несчастным и бедным нужно сторониться друг от друга, чтоб еще более не заразиться. Я принесла вам такие несчастия, которых вы и не испытывали прежде в вашей скромной и уединенной жизни. Всё это мучит и убивает меня.
Write to me quite frankly. Tell me how you came to embark upon such a course of conduct. Comfort, oh, comfort me if you can. It is not self-love that prompts me to speak of my own comforting, but my friendship and love for you, which will never fade from my heart. Goodbye. I await your answer with impatience. You have thought but poorly of me, Makar Alexievitch.—Your friend and lover,
Напишите мне теперь всё откровенно, что с вами было и как вы решились на такой поступок. Успокойте меня, если можно. Не самолюбие заставляет меня писать теперь о моем спокойствии, но моя дружба и любовь к вам, которые ничем не изгладятся из моего сердца. Прощайте. Жду ответа вашего с нетерпением. Вы худо думали обо мне, Макар Алексеевич.
BARBARA DOBROSELOVA.
Вас сердечно любящая Варвара Доброселова.
July 28 · Июля 28
MY PRICELESS BARBARA ALEXIEVNA,—What am I to say to you, now that all is over, and we are gradually returning to our old position? You say that you are anxious as to what will be thought of me. Let me tell you that the dearest thing in life to me is my self-respect; wherefore, in informing you of my misfortunes and misconduct, I would add that none of my superiors know of my doings, nor ever will know of them, and that therefore, I still enjoy a measure of respect in that quarter. Only one thing do I fear—I fear gossip. Garrulous though my landlady be, she said but little when, with the aid of your ten roubles, I today paid her part of her account; and as for the rest of my companions, they do not matter at all. So long as I have not borrowed money from them, I need pay them no attention. To conclude my explanations, let me tell you that I value your respect for me above everything in the world, and have found it my greatest comfort during this temporary distress of mine. Thank God, the first shock of things has abated, now that you have agreed not to look upon me as faithless and an egotist simply because I have deceived you. I wish to hold you to myself, for the reason that I cannot bear to part with you, and love you as my guardian angel.... I have now returned to work, and am applying myself diligently to my duties. Also, yesterday Evstafi Ivanovitch exchanged a word or two with me. Yet I will not conceal from you the fact that my debts are crushing me down, and that my wardrobe is in a sorry state. At the same time, these things do not REALLY matter and I would bid you not despair about them. Send me, however, another half-rouble if you can (though that half-rouble will stab me to the heart—stab me with the thought that it is not I who am helping you, but YOU who are helping ME). Thedora has done well to get those fifteen roubles for you. At the moment, fool of an old man that I am, I have no hope of acquiring any more money; but as soon as ever I do so, I will write to you and let you know all about it. What chiefly worries me is the fear of gossip. Goodbye, little angel. I kiss your hands, and beseech you to regain your health. If this is not a detailed letter, the reason is that I must soon be starting for the office, in order that, by strict application to duty, I may make amends for the past. Further information concerning my doings (as well as concerning that affair with the officers) must be deferred until tonight.—Your affectionate and respectful friend,
Бесценная моя Варвара Алексеевна! Ну уж, как теперь всё кончено и всё мало-помалу приходит в прежнее положение, то вот что скажу я вам, маточка: вы беспокоитесь об том, что обо мне подумают, на что спешу объявить вам, Варвара Алексеевна, что амбиция моя мне дороже всего. Вследствие чего и донося вам об несчастиях моих и всех этих беспорядках, уведомляю вас, что из начальства еще никто ничего не знает, да и не будет знать, так что они все будут питать ко мне уважение по-прежнему. Одного боюсь: сплетен боюсь. Дома у нас хозяйка кричит, а теперь, когда я с помощию ваших десяти рублей уплатил ей часть долга, только ворчит, а более ничего. Что же касается до прочих, то и они ничего; у них только не нужно денег взаймы просить, а то и они ничего. А в заключение объяснений моих скажу вам, маточка, что ваше уважение ко мне считаю я выше всего на свете и тем утешаюсь теперь во временных беспорядках моих. Слава богу, что первый удар и первые передряги миновали и вы приняли это так, что не считаете меня вероломным другом и себялюбцем за то, что я вас у себя держал и обманывал вас, не в силах будучи с вами расстаться и любя вас, как моего ангельчика. Рачительно теперь принялся за службу и должность свою стал исправлять хорошо. Евстафий Иванович хоть бы слово сказал, когда я мимо их вчера проходил. Не скрою от вас, маточка, что убивают меня долги мои и худое положение моего гардероба, но это опять ничего, и об этом тоже, молю вас — не отчаивайтесь, маточка. Посылаете мне еще полтинничек, Варенька, и этот полтинничек мне мое сердце пронзил. Так так-то оно теперь стало, так вот оно как! то есть это не я, старый дурак, вам, ангельчику, помогаю, а вы, сироточка моя бедненькая, мне! Хорошо сделала Федора, что достала денег. Я покамест не имею надежд никаких, маточка, на получение, а если чуть возродятся какие-нибудь надежды, то отпишу вам обо всем подробно. Но сплетни, сплетни меня беспокоят более всего. Прощайте, мой ангельчик. Целую вашу ручку и умоляю вас выздоравливать. Пишу оттого не подробно, что в должность спешу, ибо старанием и рачением хочу загладить все вины мои в упущении по службе; дальнейшее же повествование о всех происшествиях и о приключении с офицерами откладываю до вечера. Вас уважающий и вас сердечно любящий Макар Девушкин.
July 28 · Июля 28
MAKAR DIEVUSHKIN. DEAREST LITTLE BARBARA,—It is YOU who have committed a fault—and one which must weigh heavily upon your conscience. Indeed, your last letter has amazed and confounded me,—so much so that, on once more looking into the recesses of my heart, I perceive that I was perfectly right in what I did. Of course I am not now referring to my debauch (no, indeed!), but to the fact that I love you, and to the fact that it is unwise of me to love you—very unwise. You know not how matters stand, my darling. You know not why I am BOUND to love you. Otherwise you would not say all that you do. Yet I am persuaded that it is your head rather than your heart that is speaking. I am certain that your heart thinks very differently.
Эх, Варенька, Варенька! Вот именно-то теперь грех на вашей стороне и на совести вашей останется. Письмецом-то своим вы меня с толку последнего сбили, озадачили, да уж только теперь, как я на досуге во внутренность сердца моего проник, так и увидел, что прав был, совершенно был прав. Я не про дебош мой говорю (ну его, маточка, ну его!), а про то, что я люблю вас и что вовсе не неблагоразумно мне было любить вас, вовсе не неблагоразумно. Вы, маточка, не знаете ничего; а вот если бы знали только, отчего это всё, отчего это я должен вас любить, так вы бы не то сказали. Вы это всё резонное-то только так говорите, а я уверен, что на сердце-то у вас вовсе не то.
What occurred that night between myself and those officers I scarcely know, I scarcely remember. You must bear in mind that for some time past I have been in terrible distress—that for a whole month I have been, so to speak, hanging by a single thread. Indeed, my position has been most pitiable. Though I hid myself from you, my landlady was forever shouting and railing at me. This would not have mattered a jot—the horrible old woman might have shouted as much as she pleased—had it not been that, in the first place, there was the disgrace of it, and, in the second place, she had somehow learned of our connection, and kept proclaiming it to the household until I felt perfectly deafened, and had to stop my ears. The point, however, is that other people did not stop their ears, but, on the contrary, pricked them. Indeed, I am at a loss what to do.
Маточка моя, я и сам-то не знаю и не помню хорошо всего, что было у меня с офицерами. Нужно вам заметить, ангельчик мой, что до того времени я был в смущении ужаснейшем. Вообразите себе, что уже целый месяц, так сказать, на одной ниточке крепился. Положение было пребедственное. От вас-то я скрывался, да и дома тоже, но хозяйка моя шуму и крику наделала. Оно бы мне и ничего. Пусть бы кричала баба негодная, да одно то, что срам, а второе то, что она, господь ее знает как, об нашей связи узнала и такое про нее на весь дом кричала, что я обомлела и уши заткнул. Да дело-то в том, что другие свои ушей не затыкали, а, напротив, развесили их. Я и теперь маточка, куда мне деваться, не знаю...
Really this wretched rabble has driven me to extremities. It all began with my hearing a strange rumour from Thedora—namely, that an unworthy suitor had been to visit you, and had insulted you with an improper proposal. That he had insulted you deeply I knew from my own feelings, for I felt insulted in an equal degree. Upon that, my angel, I went to pieces, and, losing all self-control, plunged headlong. Bursting into an unspeakable frenzy, I was at once going to call upon this villain of a seducer—though what to do next I knew not, seeing that I was fearful of giving you offence. Ah, what a night of sorrow it was, and what a time of gloom, rain, and sleet! Next, I was returning home, but found myself unable to stand upon my feet. Then Emelia Ilyitch happened to come by. He also is a tchinovnik—or rather, was a tchinovnik, since he was turned out of the service some time ago. What he was doing there at that moment I do not know; I only know that I went with him.... Surely it cannot give you pleasure to read of the misfortunes of your friend—of his sorrows, and of the temptations which he experienced?... On the evening of the third day Emelia urged me to go and see the officer of whom I have spoken, and whose address I had learned from our dvornik. More strictly speaking, I had noticed him when, on a previous occasion, he had come to play cards here, and I had followed him home. Of course I now see that I did wrong, but I felt beside myself when I heard them telling him stories about me. Exactly what happened next I cannot remember. I only remember that several other officers were present as well as he. Or it may be that I saw everything double—God alone knows. Also, I cannot exactly remember what I said. I only remember that in my fury I said a great deal. Then they turned me out of the room, and threw me down the staircase—pushed me down it, that is to say. How I got home you know. That is all. Of course, later I blamed myself, and my pride underwent a fall; but no extraneous person except yourself knows of the affair, and in any case it does not matter. Perhaps the affair is as you imagine it to have been, Barbara? One thing I know for certain, and that is that last year one of our lodgers, Aksenti Osipovitch, took a similar liberty with Peter Petrovitch, yet kept the fact secret, an absolute secret. He called him into his room (I happened to be looking through a crack in the partition-wall), and had an explanation with him in the way that a gentleman should—no one except myself being a witness of the scene; whereas, in my own case, I had no explanation at all. After the scene was over, nothing further transpired between Aksenti Osipovitch and Peter Petrovitch, for the reason that the latter was so desirous of getting on in life that he held his tongue. As a result, they bow and shake hands whenever they meet.... I will not dispute the fact that I have erred most grievously—that I should never dare to dispute, or that I have fallen greatly in my own estimation; but, I think I was fated from birth so to do—and one cannot escape fate, my beloved. Here, therefore, is a detailed explanation of my misfortunes and sorrows, written for you to read whenever you may find it convenient. I am far from well, beloved, and have lost all my gaiety of disposition, but I send you this letter as a token of my love, devotion, and respect, Oh dear lady of my affections.—Your humble servant,
И вот, ангельчик мой, всё-то это, весь-то этот сброд всяческого бедствия и доконал меня окончательно. Вдруг странные вещи слышу я от Федоры, что в дом к вам явился недостойный искатель и оскорбил вас недостойным предложением; что он вас оскорбил, глубоко оскорбил, я по себе сужу, маточка, потому что и я сам глубоко оскорбился. Тут-то я, ангельчик вы мой, и свихнулся, тут-то я и потерялся и пропал совершенно. Я, друг вы мой, Варенька, выбежал в бешенстве каком-то неслыханном, я к нему хотел идти, греховоднику; я уж и не знал, что я делать хотел, потому что я не хочу, чтобы вас, ангельчика моего, обижали! Ну, грустно было! а на ту пору дождь, слякоть, тоска была страшная!.. Я было уж воротиться хотел... Тут-то я и пал, маточка. Я Емелю встретил, Емельяна Ильича, он чиновник, то есть был чиновник, а теперь уж не чиновник, потому что его от нас выключили. Он уж я и I знаю, что делает, как-то там мается; вот мы с ним и пошли. Тут — ну, да что вам, Варенька, ну, весело, что ли, про несчастия друга своего читать, бедствия его и историю искушений, им претерпенных? На третий день, вечером, уж что Емеля подбил меня, я и пошел к нему, к офицеру-то. Адрес-то я у нашего дворника спросил. Я, маточка, уж если к слову сказать пришлось, давно за этим молодцом примечал; следил его, когда еще он в доме у нас квартировал. Теперь-то я вижу, что я неприличие сделал, потому что я не и своем виде был, когда обо мне ему доложили. Я, Варенька, ничего, по правде, и не помню; помню только, что у него было очень много офицеров, или это двоилось у меня — бог знает. Я не помню также, что я говорил, только я знаю, что я много говорил в благородном негодовании моем. Ну, тут-то меня и выгнали, тут-то меня и с лестницы сбросили, то есть оно не то чтобы совсем сбросили, а только так вытолкали. Вы уж знаете, Варенька, как я воротился; вот оно и всё. Конечно, я себя уронил и амбиция моя пострадала, но ведь этого никто не знает из посторонних-то, никто, кроме вас, не знает; ну, а в таком случае это всё равно что как бы его и не было. Может быть, это и так, Варенька, как вы думаете? Что мне только достоверно известно, так что то, что прошлый год у нас Аксентий Осипович таким же образом дерзнул на личность Петра Петровича, но по секрету, он это сделал по секрету. Он его зазвал в сторожевскую комнату, я это всё в щелочку видел; да уж там он как надобно было и распорядился, но благородным образом, потому что этого никто не видал, кроме меня; ну, а я ничего, то есть я хочу сказать, что я не объявлял никому. Ну, а после этого Петр Петрович и Аксентий Осипович ничего. Петр Петрович, знаете, амбиционный такой, так он и никому не сказал, так что они теперь и кланяются и руки жмут. Я не спорю, я, Варенька, с вами спорить не смею, я глубоко упал и, что всего ужаснее, в собственном мнении своем проиграл, но уж это, верно, мне так на роду было написано, уж это, верно, судьба, — а от судьбы не убежишь, сами знаете. Ну, вот и подробное объяснение несчастий моих и бедствий, Варенька, вот — всё такое, что хоть бы и не читать, так в ту же пору. Я немного нездоров, маточка моя, и всей игривости чувств лишился. Посему теперь, свидетельствуя вам мою привязанность, любовь и уважение, пребываю, милостивая государыня моя, Варвара Алексеевна, покорнейшим слугою вашим Макаром Девушкиным.
July 29 · Июля 29
MAKAR DIEVUSHKIN. MY DEAREST MAKAR ALEXIEVITCH,—I have read your two letters, and they make my heart ache. See here, dear friend of mine. You pass over certain things in silence, and write about a PORTION only of your misfortunes. Can it be that the letters are the outcome of a mental disorder?... Come and see me, for God’s sake. Come today, direct from the office, and dine with us as you have done before. As to how you are living now, or as to what settlement you have made with your landlady, I know not, for you write nothing concerning those two points, and seem purposely to have left them unmentioned. Au revoir, my friend. Come to me today without fail. You would do better ALWAYS to dine here. Thedora is an excellent cook. Goodbye—Your own,
Милостивый государь, Макар Алексеевич! Я прочла ваши оба письма, да так и ахнула! Послушайте, друг мой, вы или от меня умалчиваете что-нибудь и написали мне только часть всех неприятностей ваших, или... право, Макар Алексеевич, письма ваши еще отзываются каким-то расстройством... Приходите ко мне, ради бога, приходите сегодня; да послушайте, вы знаете, уж так прямо приходите к нам обедать. Я уж и не знаю, как вы там живете и как с хозяйкой вашей уладились. Вы об этом обо всем ничего не пишете и как будто с намерением умалчиваете. Так до свидания, друг мой; заходите к нам непременно сегодня; да уж лучше бы вы сделали, если б и всегда приходили к нам обедать. Федора готовит очень хорошо. Прощайте.
BARBARA DOBROSELOVA.
Ваша Варвара Доброселова.