SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · Poor Folk · 6 of 10

August 1 – August 5 · Августа 1 – Августа 5

Translated by C. J. Hogarth

ContentsMarkdown.md ↓

August 1 · Августа 1

MY DARLING BARBARA ALEXIEVNA,—Thank God that He has sent you a chance of repaying my good with good. I believe in so doing, as well as in the sweetness of your angelic heart. Therefore, I will not reproach you. Only I pray you, do not again blame me because in the decline of my life I have played the spendthrift. It was such a sin, was it not?—such a thing to do? And even if you would still have it that the sin was there, remember, little friend, what it costs me to hear such words fall from your lips. Do not be vexed with me for saying this, for my heart is fainting. Poor people are subject to fancies—this is a provision of nature. I myself have had reason to know this. The poor man is exacting. He cannot see God’s world as it is, but eyes each passer-by askance, and looks around him uneasily in order that he may listen to every word that is being uttered. May not people be talking of him? How is it that he is so unsightly? What is he feeling at all? What sort of figure is he cutting on the one side or on the other? It is matter of common knowledge, my Barbara, that the poor man ranks lower than a rag, and will never earn the respect of any one. Yes, write about him as you like—let scribblers say what they choose about him—he will ever remain as he was. And why is this? It is because, from his very nature, the poor man has to wear his feelings on his sleeve, so that nothing about him is sacred, and as for his self-respect—! Well, Emelia told me the other day that once, when he had to collect subscriptions, official sanction was demanded for every single coin, since people thought that it would be no use paying their money to a poor man. Nowadays charity is strangely administered. Perhaps it has always been so. Either folk do not know how to administer it, or they are adept in the art—one of the two. Perhaps you did not know this, so I beg to tell it you. And how comes it that the poor man knows, is so conscious of it all? The answer is—by experience. He knows because any day he may see a gentleman enter a restaurant and ask himself, “What shall I have to eat today? I will have such and such a dish,” while all the time the poor man will have nothing to eat that day but gruel. There are men, too—wretched busybodies—who walk about merely to see if they can find some wretched tchinovnik or broken-down official who has got toes projecting from his boots or his hair uncut! And when they have found such a one they make a report of the circumstance, and their rubbish gets entered on the file.... But what does it matter to you if my hair lacks the shears? If you will forgive me what may seem to you a piece of rudeness, I declare that the poor man is ashamed of such things with the sensitiveness of a young girl. YOU, for instance, would not care (pray pardon my bluntness) to unrobe yourself before the public eye; and in the same way, the poor man does not like to be pried at or questioned concerning his family relations, and so forth. A man of honour and self-respect such as I am finds it painful and grievous to have to consort with men who would deprive him of both.

Матушка, Варвара Алексеевна! Рады вы, маточка, что бог вам случай послал в свою очередь за добро добром отслужить и меня отблагодарить. Я этому верю, Варенька, и в доброту ангельского сердечка вашего верю, и не в укор вам говорю, — только не попрекайте меня, как тогда, что я на старости лет замотался. Ну, уж был грех такой, что ж делать! — если уж хотите непременно, чтобы тут грех какой был; только вот от вас-то, дружочек мой, слушать такое мне многого стоит! А вы на меня не сердитесь, что я это говорю; у меня в груди-то, маточка, всё изныло. Бедные люди капризны, — это уж так от природы устроено. Я это и прежде чувствовал, а теперь еще больше почувствовал. Он, бедный-то человек, он взыскателен; он и на свет-то божий иначе смотрит, и на каждого прохожего косо глядит, да вокруг себя смущенным взором поводит, да прислушивается к каждому слову, — дескать, не про него ли там что говорят? Что вот, дескать, что же он такой неказистый? что бы он такое именно чувствовал? что вот, например, каков он будет с этого боку, каков будет с того боку? И ведомо каждому, Варенька, что бедный человек хуже ветошки и никакого ни от кого уважения получить не может, что уж там ни пиши! они-то, пачкуны-то эти, что уж там ни пиши! — всё будет в бедном человеке так, как и было. А отчего же так и будет по-прежнему? А оттого, что уж у бедного человека, по-ихнему, всё наизнанку должно быть; что уж у него ничего не должно быть заветного, там амбиции какой-нибудь ни-ни-ни! Вон Емеля говорил намедни, что ему где-то подписку делали, так ему за каждый гривенник, в некотором роде, официальный осмотр делали. Они думали, что они даром свои гривенники ему дают — ан нет: они заплатили за то, что им бедного человека показывали. Нынче, маточка, и благодеяния-то как-то чудно делаются... а может быть, и всегда так делались, кто их знает! Или не умеют они делать, или уж мастера большие — одно из двух. Вы, может быть, этого не знали, ну, так вот вам! В чем другом мы пас, а уж в этом известны! А почему бедный человек знает всё это да думает всё такое? А почему? — ну, по опыту! А оттого, например, что он знает, что есть под боком у него такой господин, что вот идет куда-нибудь к ресторану да говорит сам с собой: что вот, дескать, эта голь чиновник что будет есть сегодня? а я соте-папильйот буду есть, а он, может быть, кашу без масла есть будет. А какое ему дело, что я буду кашу без масла есть? Бывает такой человек, Варенька, бывает, что только об таком и думает. И они ходят, пасквилянты неприличные, да смотрят, что, дескать, всей ли ногой на камень ступаешь али носочком одним; что-де вот у такого-то чиновника, такого-то ведомства, титулярного советника, из сапога голые пальцы торчат, что вот у него локти продраны — и потом там себе это всё и описывают и дрянь такую печатают... А какое тебе дело, что у меня локти продраны? Да уж если вы мне простите, Варенька, грубое слово, так я вам скажу, что у бедного человека на этот счет тот же самый стыд, как и у вас, примером сказать, девический. Ведь вы перед всеми — грубое-то словцо мое простите — разоблачаться не станете; вот так точно и бедный человек не любит, чтобы в его конуру заглядывали, что, дескать, каковы-то там его отношения будут семейные, — вот. А то что было тогда обижать меня, Варенька, купно с врагами моими, на честь и амбицию честного человека посягающими!

Today I sat before my colleagues like a bear’s cub or a plucked sparrow, so that I fairly burned with shame. Yes, it hurt me terribly, Barbara. Naturally one blushes when one can see one’s naked toes projecting through one’s boots, and one’s buttons hanging by a single thread! As though on purpose, I seemed, on this occasion, to be peculiarly dishevelled. No wonder that my spirits fell. When I was talking on business matters to Stepan Karlovitch, he suddenly exclaimed, for no apparent reason, “Ah, poor old Makar Alexievitch!” and then left the rest unfinished. But I knew what he had in his mind, and blushed so hotly that even the bald patch on my head grew red. Of course the whole thing is nothing, but it worries me, and leads to anxious thoughts. What can these fellows know about me? God send that they know nothing! But I confess that I suspect, I strongly suspect, one of my colleagues. Let them only betray me! They would betray one’s private life for a groat, for they hold nothing sacred.

Да и в присутствии-то я сегодня сидел таким медвежонком, таким воробьем ощипанным, что чуть сам за себя со стыда не сгорел. Стыдненько мне было, Варенька! Да уж натурально робеешь, когда сквозь одежду голые локти светятся да пуговки на ниточках мотаются. А у меня, как нарочно, всё это было в таком беспорядке! Поневоле упадаешь духом. Чего!.. сам Степан Карлович сегодня начал было по делу со мной говорить, говорил-говорил, да как будто невзначай и прибавил: «Эх вы, батюшка Макар Алексеевич!» — да и не договорил остального-то, об чем он думал, а только я уж сам обо всем догадался да так покраснел, что даже лысина моя покраснела. Оно в сущности-то и ничего, да все-таки беспокойно, на размышления наводит тяжкие. Уж не проведали ли чего они! А боже сохрани, ну, как об чем-нибудь проведали! Я, признаюсь, подозреваю, сильно подозреваю одного человечка. Ведь этим злодеям нипочем! выдадут! всю частную твою жизнь ни за грош выдадут; святого ничего не имеется.

I have an idea who is at the bottom of it all. It is Rataziaev. Probably he knows someone in our department to whom he has recounted the story with additions. Or perhaps he has spread it abroad in his own department, and thence, it has crept and crawled into ours. Everyone here knows it, down to the last detail, for I have seen them point at you with their fingers through the window. Oh yes, I have seen them do it. Yesterday, when I stepped across to dine with you, the whole crew were hanging out of the window to watch me, and the landlady exclaimed that the devil was in young people, and called you certain unbecoming names. But this is as nothing compared with Rataziaev’s foul intention to place us in his books, and to describe us in a satire. He himself has declared that he is going to do so, and other people say the same. In fact, I know not what to think, nor what to decide. It is no use concealing the fact that you and I have sinned against the Lord God.... You were going to send me a book of some sort, to divert my mind—were you not, dearest? What book, though, could now divert me? Only such books as have never existed on earth. Novels are rubbish, and written for fools and for the idle. Believe me, dearest, I know it through long experience. Even should they vaunt Shakespeare to you, I tell you that Shakespeare is rubbish, and proper only for lampoons—Your own,

Я знаю теперь, чья это штука: это Ратазяева штука. Он с кем-то знаком в нашем ведомстве, да, верно, так, между разговором, и передал ему всё с прибавлениями; или, пожалуй, рассказал в своем ведомстве, а оно выползло в наше ведомство. А в квартире у нас все всё до последнего знают и к вам в окно пальцем показывают; это уж я знаю, что показывают. А как я вчера к вам обедать пошел, то все они из окон повысовывались, а хозяйка сказала, что вот, дескать, черт с младенцем связались, да и вас она назвала потом неприлично. Но всё же это ничто перед гнусным намерением Ратазяева нас с вами в литературу свою поместить и в тонкой сатире нас описать; он это сам говорил, а мне добрые люди из наших пересказали. Я уж и думать ни о чем не могу, маточка, и решиться не знаю на что. Нечего греха таить, прогневили мы господа бога, ангельчик мой! Вы, маточка, мне книжку какую-то хотели, ради скуки, прислать. А ну ее, книжку, маточка! Что она, книжка? Она небылица в лицах! И роман вздор, и для вздора написан, так, праздным людям читать: поверьте мне, маточка, опытности моей многолетней поверьте. И что там, если они вас заговорят Шекспиром каким-нибудь, что, дескать, видишь ли, в литературе Шекспир есть, -так и Шекспир вздор, всё это сущий вздор, и всё для одного пасквиля сделано!

MAKAR DIEVUSHKIN.

Ваш Макар Девушкин.

August 2 · Августа 2

MY DEAREST MAKAR ALEXIEVITCH,—Do not disquiet yourself. God will grant that all shall turn out well. Thedora has obtained a quantity of work, both for me and herself, and we are setting about it with a will. Perhaps it will put us straight again. Thedora suspects my late misfortunes to be connected with Anna Thedorovna; but I do not care—I feel extraordinarily cheerful today. So you are thinking of borrowing more money? If so, may God preserve you, for you will assuredly be ruined when the time comes for repayment! You had far better come and live with us here for a little while. Yes, come and take up your abode here, and pay no attention whatever to what your landlady says. As for the rest of your enemies and ill-wishers, I am certain that it is with vain imaginings that you are vexing yourself.... In passing, let me tell you that your style differs greatly from letter to letter. Goodbye until we meet again. I await your coming with impatience—Your own,

Милостивый государь, Макар Алексеевич! Не беспокойтесь ни об чем; даст господь бог, всё уладится. Федора достала и себе и мне кучу работы, и мы превесело принялись за дело; может быть, и всё поправим. Подозревает она, что все мои последние неприятности не чужды Анны Федоровны; но теперь мне всё равно. Мне сегодня как-то необыкновенно весело. Вы хотите занимать деньги, — сохрани вас господи! после не оберетесь беды, когда отдавать будет нужно. Лучше живите-ка с нами покороче, приходите к нам почаще и не обращайте внимания на вашу хозяйку. Что же касается до остальных врагов и недоброжелателей ваших, то я уверена, что вы мучаетесь напрасными сомнениями, Макар Алексеевич! Смотрите, ведь я вам говорила прошедший раз, что у вас слог чрезвычайно неровный. Ну, прощайте, до свиданья. Жду вас непременно к себе.

B. D.

Ваша В. Д.

August 3 · Августа 3

MY ANGEL, BARBARA ALEXIEVNA,—I hasten to inform you, Oh light of my life, that my hopes are rising again. But, little daughter of mine—do you really mean it when you say that I am to indulge in no more borrowings? Why, I could not do without them. Things would go badly with us both if I did so. You are ailing. Consequently, I tell you roundly that I MUST borrow, and that I must continue to do so.

Ангельчик мой, Варвара Алексеевна! Спешу вам сообщить, жизнёночек вы мой, что у меня надежды родились кое-какие. Да позвольте, дочечка вы моя, — пишете, ангельчик, чтоб мне займов не делать? Голубчик вы мой, невозможно без них; уж и мне-то худо, да и с вами-то, чего доброго, что-нибудь вдруг да не так! ведь вы слабенькие; так вот я к тому и пишу, что занять-то непременно нужно. Ну, так я и продолжаю.

Also, I may tell you that my seat in the office is now next to that of a certain Emelia Ivanovitch. He is not the Emelia whom you know, but a man who, like myself, is a privy councillor, as well as represents, with myself, the senior and oldest official in our department. Likewise he is a good, disinterested soul, and one that is not over-talkative, though a true bear in appearance and demeanour. Industrious, and possessed of a handwriting purely English, his caligraphy is, it must be confessed, even worse than my own. Yes, he is a good soul. At the same time, we have never been intimate with one another. We have done no more than exchange greetings on meeting or parting, borrow one another’s penknife if we needed one, and, in short, observe such bare civilities as convention demands. Well, today he said to me, “Makar Alexievitch, what makes you look so thoughtful?” and inasmuch as I could see that he wished me well, I told him all—or, rather, I did not tell him EVERYTHING, for that I do to no man (I have not the heart to do it); I told him just a few scattered details concerning my financial straits. “Then you ought to borrow,” said he. “You ought to obtain a loan of Peter Petrovitch, who does a little in that way. I myself once borrowed some money of him, and he charged me fair and light interest.” Well, Barbara, my heart leapt within me at these words. I kept thinking and thinking,—if only God would put it into the mind of Peter Petrovitch to be my benefactor by advancing me a loan! I calculated that with its aid I might both repay my landlady and assist yourself and get rid of my surroundings (where I can hardly sit down to table without the rascals making jokes about me). Sometimes his Excellency passes our desk in the office. He glances at me, and cannot but perceive how poorly I am dressed. Now, neatness and cleanliness are two of his strongest points. Even though he says nothing, I feel ready to die with shame when he approaches. Well, hardening my heart, and putting my diffidence into my ragged pocket, I approached Peter Petrovitch, and halted before him more dead than alive. Yet I was hopeful, and though, as it turned out, he was busily engaged in talking to Thedosei Ivanovitch, I walked up to him from behind, and plucked at his sleeve. He looked away from me, but I recited my speech about thirty roubles, et cetera, et cetera, of which, at first, he failed to catch the meaning. Even when I had explained matters to him more fully, he only burst out laughing, and said nothing. Again I addressed to him my request; whereupon, asking me what security I could give, he again buried himself in his papers, and went on writing without deigning me even a second glance. Dismay seized me. “Peter Petrovitch,” I said, “I can offer you no security,” but to this I added an explanation that some salary would, in time, be due to me, which I would make over to him, and account the loan my first debt. At that moment someone called him away, and I had to wait a little. On returning, he began to mend his pen as though he had not even noticed that I was there. But I was for myself this time. “Peter Petrovitch,” I continued, “can you not do ANYTHING?” Still he maintained silence, and seemed not to have heard me. I waited and waited. At length I determined to make a final attempt, and plucked him by the sleeve. He muttered something, and, his pen mended, set about his writing. There was nothing for me to do but to depart. He and the rest of them are worthy fellows, dearest—that I do not doubt—but they are also proud, very proud. What have I to do with them? Yet I thought I would write and tell you all about it. Meanwhile Emelia Ivanovitch had been encouraging me with nods and smiles. He is a good soul, and has promised to recommend me to a friend of his who lives in Viborskaia Street and lends money. Emelia declares that this friend will certainly lend me a little; so tomorrow, beloved, I am going to call upon the gentleman in question.... What do you think about it? It would be a pity not to obtain a loan. My landlady is on the point of turning me out of doors, and has refused to allow me any more board. Also, my boots are wearing through, and have lost every button—and I do not possess another pair! Could anyone in a government office display greater shabbiness? It is dreadful, my Barbara—it is simply dreadful!

Замечу вам, Варвара Алексеевна, что в присутствии я сижу рядом с Емельяном Ивановичем. Это не с тем Емельяном, которого вы знаете. Этот, так же как и я, титулярный советник, и мы с ним во всем нашем ведомстве чуть ли не самые старые, коренные служивые. Он добрая душа, бескорыстная душа, да неразговорчивый такой и всегда настоящим медведем смотрит. Зато деловой, перо у него — чистый английский почерк, и если уж всю правду сказать, то не хуже меня пишет, — достойный человек! Коротко мы с ним никогда не сходились, а так только, по обычаю, прощайте да здравствуйте; да если подчас мне ножичек надобился, то, случалось, попрошу — дескать, дайте, Емельян Иванович, ножичка, одним словом, было только то, что общежитием требуется. Вот он и говорит мне сегодня: Макар Алексеевич, что, дескать, вы так призадумались? Я вижу, что добра желает мне человек, да и открылся ему — дескать, так и так, Емельян Иванович, то есть всего не сказал, да и, боже сохрани, никогда не скажу, потому что сказать-то нет духу, а так кое в чем открылся ему, что вот, дескать, стеснен и тому подобное. «А вы бы, батюшка, — говорит Емельян Иванович, — вы бы заняли; вот хоть бы у Петра Петровича заняли, он дает на проценты; я занимал; и процент берет пристойный — неотягчительный». Ну, Варенька, вспрыгнуло у меня сердечко. Думаю-думаю, авось господь ему на душу положит, Петру Петровичу благодетелю, да и даст он мне взаймы. Сам уж и рассчитываю, что вот бы де и хозяйке-то заплатил, и вам бы помог, да и сам бы кругом обчинился, а то такой срам: жутко даже на месте сидеть, кроме того, что вот зубоскалы-то наши смеются, бог с ними! Да и его-то превосходительство мимо нашего стола иногда проходят; ну, сохрани боже, бросят взор на меня да приметят, что я одет неприлично! А у них главное — чистота и опрятность. Они-то, пожалуй, и ничего не скажут, да я-то от стыда умру, — вот как это будет. Вследствие чего я, скрепившись и спрятав свой стыд в дырявый карман, направился к Петру Петровичу и надежды-то полн и ни жив ни мертв от ожидания — всё вместе. Ну, что же, Варенька, ведь всё вздором и кончилось! Он что-то был занят, говорил с Федосеем Ивановичем. Я к нему подошел сбоку, да и дернул его за рукав: дескать, Петр Петрович, а Петр Петрович! Он оглянулся, а я продолжаю: что, дескать, вот так и так, рублей тридцать и т. д. Он сначала было не понял меня, а потом, когда я объяснил ему всё, так он и засмеялся, да и ничего, замолчал. Я опять к нему с тем же. А он мне — заклад у вас есть? А сам уткнулся в свою бумагу, пишет и на меня не глядит. Я немного оторопел. Нет, говорю, Петр Петрович, заклада нет, да и объясняю ему — что вот, дескать, как будет жалованье, так я и отдам, непременно отдам, первым долгом почту. Тут его кто-то позвал, я подождал его, он воротился, да и стал перо чинить, а меня как будто не замечает. А я всё про свое — что, дескать, Петр Петрович, нельзя ли как-нибудь? Он молчит и как будто не слышит, я постоял-постоял, ну, думаю, попробую в последний раз, да и дернул его за рукав. Он хоть бы что-нибудь вымолвил, очинил перо, да и стал писать; я и отошел. Они, маточка, видите ли, может быть, и достойные люди все, да гордые, очень гордые, — что мне! Куда нам до них, Варенька! Я к тому вам и писал всё это. Емельян Иванович тоже засмеялся да головой покачал, зато обнадежил меня, сердечный. Емельян Иванович достойный человек. Обещал он меня рекомендовать одному человеку; человек-то этот, Варенька, на Выборгской живет, тоже дает на проценты, 14-го класса какой-то. Емельян Иванович говорит, что этот уже непременно даст; я завтра, ангельчик мой, пойду, — а? Как вы думаете? Ведь беда не занять! Хозяйка меня чуть с квартиры не гонит и обедать мне давать не соглашается. Да и сапоги-то у меня больно худы, маточка, да и пуговок нет... да того ли еще нет у меня! а ну как из начальства-то кто-нибудь заметит подобное неприличие? Беда, Варенька, беда, просто беда!

MAKAR DIEVUSHKIN.

Макар Девушкин.

August 4 · Августа 4

MY BELOVED MAKAR ALEXIEVITCH,—For God’s sake borrow some money as soon as you can. I would not ask this help of you were it not for the situation in which I am placed. Thedora and myself cannot remain any longer in our present lodgings, for we have been subjected to great unpleasantness, and you cannot imagine my state of agitation and dismay. The reason is that this morning we received a visit from an elderly—almost an old—man whose breast was studded with orders. Greatly surprised, I asked him what he wanted (for at the moment Thedora had gone out shopping); whereupon he began to question me as to my mode of life and occupation, and then, without waiting for an answer, informed me that he was uncle to the officer of whom you have spoken; that he was very angry with his nephew for the way in which the latter had behaved, especially with regard to his slandering of me right and left; and that he, the uncle, was ready to protect me from the young spendthrift’s insolence. Also, he advised me to have nothing to say to young fellows of that stamp, and added that he sympathised with me as though he were my own father, and would gladly help me in any way he could. At this I blushed in some confusion, but did not greatly hasten to thank him. Next, he took me forcibly by the hand, and, tapping my cheek, said that I was very good-looking, and that he greatly liked the dimples in my face (God only knows what he meant!). Finally he tried to kiss me, on the plea that he was an old man, the brute! At this moment Thedora returned; whereupon, in some confusion, he repeated that he felt a great respect for my modesty and virtue, and that he much wished to become acquainted with me; after which he took Thedora aside, and tried, on some pretext or another, to give her money (though of course she declined it). At last he took himself off—again reiterating his assurances, and saying that he intended to return with some earrings as a present; that he advised me to change my lodgings; and, that he could recommend me a splendid flat which he had in his mind’s eye as likely to cost me nothing. Yes, he also declared that he greatly liked me for my purity and good sense; that I must beware of dissolute young men; and that he knew Anna Thedorovna, who had charged him to inform me that she would shortly be visiting me in person. Upon that, I understood all. What I did next I scarcely know, for I had never before found myself in such a position; but I believe that I broke all restraints, and made the old man feel thoroughly ashamed of himself—Thedora helping me in the task, and well-nigh turning him neck and crop out of the tenement. Neither of us doubt that this is Anna Thedorovna’s work—for how otherwise could the old man have got to know about us?

Любезный Макар Алексеевич! Ради бога, Макар Алексеевич, как только можно скорее займите сколько-нибудь денег; я бы ни за что не попросила у вас помощи в теперешних обстоятельствах, но если бы вы знали, каково мое положение! В этой квартире нам никак нельзя оставаться. У меня случились ужаснейшие неприятности, и если бы вы знали, в каком я теперь расстройстве и волнении! Вообразите, друг мой: сегодня утром входит к нам человек незнакомый, пожилых лет, почти старик, с орденами. Я изумилась, не понимая, чего ему нужно у нас? Федора вышла в это время в лавочку. Он стал меня расспрашивать, как я живу и что делаю, и, не дождавшись ответа, объявил мне, что он дядя того офицера; что он очень сердит на племянника за его дурное поведение и за то, что он ославил нас на весь дом; сказал, что племянник это мальчишка и ветрогон и что он готов взять меня под свою защиту; не советовал мне слушать молодых людей, прибавил, что он соболезнует обо мне, как отец, что он питает ко мне отеческие чувства и готов мне во всем помогать. Я вся краснела, не знала что и подумать, но не спешила благодарить. Он взял меня насильно за руку, потрепал меня по щеке, сказал, что я прехорошенькая и что он чрезвычайно доволен тем, что у меня есть на щеках ямочки (бог знает, что он говорил!), и, наконец, хотел меня поцеловать, говоря, что он уже старик (он был такой гадкий!). Тут вошла Федора. Он немного смутился и опять заговорил, что чувствует ко мне уважение за мою скромность и благонравие и что очень желает, чтобы я его не чуждалась. Потом отозвал в сторону Федору и под каким-то странным предлогом хотел дать ей сколько-то денег. Федора, разумеется, не взяла. Наконец он собрался домой, повторил еще раз все свои уверения, сказал, что еще раз ко мне приедет и привезет мне сережки (кажется, он сам был очень смущен); советовал мне переменить квартиру и рекомендовал мне одну прекрасную квартиру, которая у него на примете и которая мне ничего не будет стоить; сказал, что он очень полюбил меня, затем что я честная и благоразумная девушка, советовал остерегаться развратной молодежи и, наконец, объявил, что знает Анну Федоровну и что Анна Федоровна поручила ему сказать мне, что она сама навестит меня. Тут я всё поняла. Я не знаю, что со мною сталось; в первый раз в жизни я испытывала такое положение; я из себя вышла; я застыдила его совсем. Федора помогла мне и почти выгнала его из квартиры. Мы решили, что это всё дело Анны Федоровны: иначе с какой стороны ему знать о нас?

Now, therefore, Makar Alexievitch, I turn to you for help. Do not, for God’s sake, leave me in this plight. Borrow all the money that you can get, for I have not the wherewithal to leave these lodgings, yet cannot possibly remain in them any longer. At all events, this is Thedora’s advice. She and I need at least twenty-five roubles, which I will repay you out of what I earn by my work, while Thedora shall get me additional work from day to day, so that, if there be heavy interest to pay on the loan, you shall not be troubled with the extra burden. Nay, I will make over to you all that I possess if only you will continue to help me. Truly, I grieve to have to trouble you when you yourself are so hardly situated, but my hopes rest upon you, and upon you alone. Goodbye, Makar Alexievitch. Think of me, and may God speed you on your errand! B.D.

Теперь я к вам обращаюсь, Макар Алексеевич, и молю вас о помощи. Не оставляйте меня, ради бога, в таком положении! Займите, пожалуйста, хоть сколько-нибудь достаньте денег, нам не на что съехать с квартиры, а оставаться здесь никак нельзя более: так и Федора советует. Нам нужно по крайней мере рублей двадцать пять; я вам эти деньги отдам; я их заработаю; Федора мне на днях еще работы достанет, так что если вас будут останавливать большие проценты, то вы не смотрите на них и согласитесь на всё. Я вам всё отдам, только, ради бога, не оставьте меня помощию. Мне многого стоит беспокоить вас теперь, когда вы в таких обстоятельствах, но на вас одного вся надежда моя! Прощайте, Макар Алексеевич, подумайте обо мне, и дай вам бог успеха! В. Д.

August 4 · Августа 4

MY BELOVED BARBARA ALEXIEVNA,—These unlooked-for blows have shaken me terribly, and these strange calamities have quite broken my spirit. Not content with trying to bring you to a bed of sickness, these lickspittles and pestilent old men are trying to bring me to the same. And I assure you that they are succeeding—I assure you that they are. Yet I would rather die than not help you. If I cannot help you I SHALL die; but, to enable me to help you, you must flee like a bird out of the nest where these owls, these birds of prey, are seeking to peck you to death. How distressed I feel, my dearest! Yet how cruel you yourself are! Although you are enduring pain and insult, although you, little nestling, are in agony of spirit, you actually tell me that it grieves you to disturb me, and that you will work off your debt to me with the labour of your own hands! In other words, you, with your weak health, are proposing to kill yourself in order to relieve me to term of my financial embarrassments! Stop a moment, and think what you are saying. WHY should you sew, and work, and torture your poor head with anxiety, and spoil your beautiful eyes, and ruin your health? Why, indeed? Ah, little Barbara, little Barbara! Do you not see that I shall never be any good to you, never any good to you? At all events, I myself see it. Yet I WILL help you in your distress. I WILL overcome every difficulty, I WILL get extra work to do, I WILL copy out manuscripts for authors, I WILL go to the latter and force them to employ me, I WILL so apply myself to the work that they shall see that I am a good copyist (and good copyists, I know, are always in demand). Thus there will be no need for you to exhaust your strength, nor will I allow you to do so—I will not have you carry out your disastrous intention... Yes, little angel, I will certainly borrow some money. I would rather die than not do so. Merely tell me, my own darling, that I am not to shrink from heavy interest, and I will not shrink from it, I will not shrink from it—nay, I will shrink from nothing. I will ask for forty roubles, to begin with. That will not be much, will it, little Barbara? Yet will any one trust me even with that sum at the first asking? Do you think that I am capable of inspiring confidence at the first glance? Would the mere sight of my face lead any one to form of me a favourable opinion? Have I ever been able, remember you, to appear to anyone in a favourable light? What think you? Personally, I see difficulties in the way, and feel sick at heart at the mere prospect. However, of those forty roubles I mean to set aside twenty-five for yourself, two for my landlady, and the remainder for my own spending. Of course, I ought to give more than two to my landlady, but you must remember my necessities, and see for yourself that that is the most that can be assigned to her. We need say no more about it. For one rouble I shall buy me a new pair of shoes, for I scarcely know whether my old ones will take me to the office tomorrow morning. Also, a new neck-scarf is indispensable, seeing that the old one has now passed its first year; but, since you have promised to make of your old apron not only a scarf, but also a shirt-front, I need think no more of the article in question. So much for shoes and scarves. Next, for buttons. You yourself will agree that I cannot do without buttons; nor is there on my garments a single hem unfrayed. I tremble when I think that some day his Excellency may perceive my untidiness, and say—well, what will he NOT say? Yet I shall never hear what he says, for I shall have expired where I sit—expired of mere shame at the thought of having been thus exposed. Ah, dearest!... Well, my various necessities will have left me three roubles to go on with. Part of this sum I shall expend upon a half-pound of tobacco—for I cannot live without tobacco, and it is nine days since I last put a pipe into my mouth. To tell the truth, I shall buy the tobacco without acquainting you with the fact, although I ought not so to do. The pity of it all is that, while you are depriving yourself of everything, I keep solacing myself with various amenities—which is why I am telling you this, that the pangs of conscience may not torment me. Frankly, I confess that I am in desperate straits—in such straits as I have never yet known. My landlady flouts me, and I enjoy the respect of no one; my arrears and debts are terrible; and in the office, though never have I found the place exactly a paradise, no one has a single word to say to me. Yet I hide, I carefully hide, this from every one. I would hide my person in the same way, were it not that daily I have to attend the office where I have to be constantly on my guard against my fellows. Nevertheless, merely to be able to CONFESS this to you renews my spiritual strength. We must not think of these things, Barbara, lest the thought of them break our courage. I write them down merely to warn you NOT to think of them, nor to torture yourself with bitter imaginings. Yet, my God, what is to become of us? Stay where you are until I can come to you; after which I shall not return hither, but simply disappear. Now I have finished my letter, and must go and shave myself, inasmuch as, when that is done, one always feels more decent, as well as consorts more easily with decency. God speed me! One prayer to Him, and I must be off.

Голубчик мой, Варвара Алексеевна! Вот эти-то все удары неожиданные и потрясают меня! Вот такие-то бедствия страшные и убивают дух мой! Кроме того, что сброд этих лизоблюдников разных и старикашек негодных вас, моего ангельчика, на болезненный одр свести хочет, кроме этого всего — они и меня, лизоблюды-то эти, извести хотят. И изведут, клятву кладу, что изведут! Ведь вот и теперь скорее умереть готов, чем вам не помочь! Не помоги я вам, так уж тут смерть моя, Варенька, тут уж чистая, настоящая смерть, а помоги, так вы тогда у меня улетите, как пташка из гнездышка, которую совы-то эти, хищные птицы заклевать собрались. Вот это-то меня и мучает, маточка. Да и вы-то, Варенька, вы-то какие жестокие! Как же вы это? Вас мучают, вас обижают, вы, птенчик мой, страдаете, да еще горюете, что меня беспокоить нужно, да еще обещаетесь долг заработать, то есть, по правде сказать, убиваться будете с вашим здоровьем слабеньким, чтоб меня к сроку выручить. Да ведь вы, Варенька, только подумайте, о чем вы толкуете! Да зачем же вам шить, зачем же работать, головку свою бедную заботою мучить, ваши глазки хорошенькие портить и здоровье свое убивать? Ах, Варенька, Варенька, видите ли, голубчик мой, я никуда не гожусь, и сам знаю, что никуда не гожусь, но я сделаю так, что буду годиться! Я всё превозмогу, я сам работы посторонней достану, переписывать буду разные бумаги разным литераторам, пойду к ним, сам пойду, навяжусь на работу; потому что ведь они, маточка, ищут хороших писцов, я это знаю, что ищут, а вам себя изнурять не дам; пагубного такого намерения не дам вам исполнить. Я, ангельчик мой, непременно займу, и скорее умру, чем не займу. И пишете, голубушка вы моя, чтобы я проценту не испугался большого, — и не испугаюсь, маточка, не испугаюсь, ничего теперь не испугаюсь. Я, маточка, попрошу сорок рублей ассигнациями; ведь не много, Варенька, как вы думаете? Можно ли сорок-то рублей мне с первого слова поверить? то есть, я хочу сказать, считаете ли вы меня способным внушить с первого взгляда вероятие и доверенность? По физиономии-то, по первому взгляду, можно ли судить обо мне благоприятным образом? Вы припомните, ангельчик, способен ли я ко внушению-то? Как вы там от себя полагаете? Знаете ли, страх такой чувствуется, — болезненно, истинно сказать болезненно! Из сорока рублей двадцать пять отлагаю на вас, Варенька; два целковых хозяйке, а остальное назначено для собственной траты. Видите ли, хозяйке-то следовало бы дать и побольше, даже необходимо; но вы сообразите всё дело, маточка, перечтите-ка все мои нужды, так и увидите, что уж никак нельзя более дать, следовательно, нечего и говорить об этом, да и упоминать не нужно. На рубль серебром куплю сапоги; я уж и не знаю, способен ли я буду в старых-то завтра в должность явиться. Платочек шейный тоже был бы необходим, ибо старому скоро год минет; но так как вы мне из старого фартучка вашего не только платок, но и манишку выкроить обещались, то я о платке и думать больше не буду. Так вот, сапоги и платок есть. Теперь пуговки, дружок мой! Ведь вы согласитесь, крошечка моя, что мне без пуговок быть нельзя; а у меня чуть ли не половина борта обсыпалась! Я трепещу, когда подумаю, что его превосходительство могут такой беспорядок заметить да скажут — да что скажут! Я, маточка, и не услышу, что скажут; ибо умру, умру, на месте умру, так-таки возьму да и умру от стыда, от мысли одной! Ох, маточка! Да вот еще останется от всех необходимостей трехрублевик; так вот это на жизнь и на полфунтика табачку; потому что, ангельчик мой, я без табаку-то жить не могу, а уж вот девятый день трубки в рот не брал. Я бы, по совести говоря, купил бы, да и вам ничего не сказал, да совестно. Вот у вас там беда, вы последнего лишаетесь, а я здесь разными удовольствиями наслаждаюсь; так вот для того и говорю вам всё это, чтобы угрызения совести не мучили. Я вам откровенно признаюсь, Варенька, я теперь в крайне бедственном положении, то есть решительно ничего подобного никогда со мной не бывало. Хозяйка презирает меня, уважения ни от кого нет никакого; недостатки страшнейшие, долги; а в должности, где от своего брата чиновника и прежде мне не было масленицы, — теперь, маточка, и говорить нечего. Я скрываю, я тщательно от всех всё скрываю, и сам скрываюсь, и в должность-то я вхожу когда, так бочком-бочком, сторонюсь от всех. Ведь. это вам только признаться достает у меня силы душевной... А ну, как не даст! Ну, нет, лучше, Варенька, и не думать об этом и такими мыслями заранее не убивать души своей. К тому и пишу это, чтобы предостеречь вас, чтобы сами вы об этом не думали и мыслию злою не мучились. Ах, боже мой, что это с вами-то будет тогда! Оно правда и то, что вы тогда с этой квартиры не съедете, и я буду с вами, — да нет, уж я и не ворочусь тогда, я просто сгину куда-нибудь, пропаду. Вот я вам здесь расписался, а побриться бы нужно, оно всё благообразнее, а благообразие всегда умеет найти. Ну, дай-то господи! Помолюсь, да и в путь!

M. DIEVUSHKIN.

М. Девушкин.

August 5 · Августа 5

DEAREST MAKAR ALEXIEVITCH,—You must not despair. Away with melancholy! I am sending you thirty kopecks in silver, and regret that I cannot send you more. Buy yourself what you most need until tomorrow. I myself have almost nothing left, and what I am going to do I know not. Is it not dreadful, Makar Alexievitch? Yet do not be downcast—it is no good being that. Thedora declares that it would not be a bad thing if we were to remain in this tenement, since if we left it suspicions would arise, and our enemies might take it into their heads to look for us. On the other hand, I do not think it would be well for us to remain here. If I were feeling less sad I would tell you my reason.

Любезнейший Макар Алексеевич! Уж хоть вы-то бы не отчаивались! И так горя довольно. Посылаю вам тридцать копеек серебром; больше никак не могу. Купите себе там, что вам более нужно, чтобы хоть до завтра прожить как-нибудь. У нас у самих почти ничего не осталось, а завтра уж и не знаю, что будет. Грустно, Макар Алексеевич! Впрочем, не грустите; не удалось, так что ж делать! Федора говорит, что еще не беда, что можно до времени и на этой квартире остаться, что если бы и переехали, так всё бы немного выгадали, и что если захотят, так везде нас найдут. Да только всё как-то нехорошо здесь оставаться теперь. Если бы не грустно было, я бы вам кое-что написала.

What a strange man you are, Makar Alexievitch! You take things so much to heart that you never know what it is to be happy. I read your letters attentively, and can see from them that, though you worry and disturb yourself about me, you never give a thought to yourself. Yes, every letter tells me that you have a kind heart; but I tell YOU that that heart is overly kind. So I will give you a little friendly advice, Makar Alexievitch. I am full of gratitude towards you—I am indeed full for all that you have done for me, I am most sensible of your goodness; but, to think that I should be forced to see that, in spite of your own troubles (of which I have been the involuntary cause), you live for me alone—you live but for MY joys and MY sorrows and MY affection! If you take the affairs of another person so to heart, and suffer with her to such an extent, I do not wonder that you yourself are unhappy. Today, when you came to see me after office-work was done, I felt afraid even to raise my eyes to yours, for you looked so pale and desperate, and your face had so fallen in. Yes, you were dreading to have to tell me of your failure to borrow money—you were dreading to have to grieve and alarm me; but, when you saw that I came very near to smiling, the load was, I know, lifted from your heart. So do not be despondent, do not give way, but allow more rein to your better sense. I beg and implore this of you, for it will not be long before you see things take a turn for the better. You will but spoil your life if you constantly lament another person’s sorrow. Goodbye, dear friend. I beseech you not to be over-anxious about me.

Какой у вас странный характер, Макар Алексеевич! Вы уж слишком сильно всё принимаете к сердцу; от этого вы всегда будете несчастнейшим человеком. Я внимательно читаю все ваши письма и вижу, что в каждом письме вы обо мне так мучаетесь и заботитесь, как никогда о себе не заботились. Все, конечно, скажут, что у вас доброе сердце, но я скажу, что оно уж слишком доброе. Я вам даю дружеский совет, Макар Алексеевич. Я нам благодарна, очень благодарна за всё, что вы для меня сделали, я всё это очень чувствую; так судите же, каково мне видеть, что вы и теперь, после всех ваших бедствий, которых я была невольною причиною, — что и теперь живете только тем, что я живу: моими радостями, моими горестями, моим сердцем! Если принимать всё чужое так к сердцу и если так сильно всему сочувствовать, то, право, есть отчего быть несчастнейшим человеком. Сегодня, когда вы пошли ко мне после должности, я испугалась, глядя на вас. Вы были такой бледный, перепуганный, отчаянный: на вас лица не было, — и всё оттого, что вы боялись мне рассказать о своей неудаче, боялись меня огорчить, меня испугать, а как увидели, что я чуть не засмеялась, то у вас почти всё отлегло от сердца. Макар Алексеевич! вы не печальтесь, не отчаивайтесь, будьте благоразумнее, — прошу вас, умоляю вас об этом. Ну, вот вы увидите, что всё будет хорошо, всё переменится к лучшему; а то вам тяжело будет жить, вечно тоскуя и болея чужим горем. Прощайте, мой друг; умоляю вас, не беспокойтесь слишком обо мне.

B. D.

В. Д.

August 5 · Августа 5

MY DARLING LITTLE BARBARA,—This is well, this is well, my angel! So you are of opinion that the fact that I have failed to obtain any money does not matter? Then I too am reassured, I too am happy on your account. Also, I am delighted to think that you are not going to desert your old friend, but intend to remain in your present lodgings. Indeed, my heart was overcharged with joy when I read in your letter those kindly words about myself, as well as a not wholly unmerited recognition of my sentiments. I say this not out of pride, but because now I know how much you love me to be thus solicitous for my feelings. How good to think that I may speak to you of them! You bid me, darling, not be faint-hearted. Indeed, there is no need for me to be so. Think, for instance, of the pair of shoes which I shall be wearing to the office tomorrow! The fact is that over-brooding proves the undoing of a man—his complete undoing. What has saved me is the fact that it is not for myself that I am grieving, that I am suffering, but for YOU. Nor would it matter to me in the least that I should have to walk through the bitter cold without an overcoat or boots—I could bear it, I could well endure it, for I am a simple man in my requirements; but the point is—what would people say, what would every envious and hostile tongue exclaim, when I was seen without an overcoat? It is for OTHER folk that one wears an overcoat and boots. In any case, therefore, I should have needed boots to maintain my name and reputation; to both of which my ragged footgear would otherwise have spelled ruin. Yes, it is so, my beloved, and you may believe an old man who has had many years of experience, and knows both the world and mankind, rather than a set of scribblers and daubers.

Голубчик мой, Варенька! Ну, хорошо, ангельчик мой, хорошо! Вы решили, что еще не беда оттого, что я денег не достал. Ну, хорошо, я спокоен, я счастлив на ваш счет. Даже рад, что вы меня, старика, не покидаете и на этой квартире останетесь. Да уж если всё говорить, так и сердце-то мое всё радостию переполнилось, когда я увидел, что вы обо мне в своем письмеце так хорошо написали и чувствам моим должную похвалу воздали. Я это не от гордости говорю, но оттого, что вижу, как вы меня любите, когда об сердце моем так беспокоитесь. Ну, хорошо; что уж теперь об сердце-то моем говорить! Сердце само по себе; а вот вы наказываете, маточка, чтобы я малодушным не был. Да, ангельчик мой, пожалуй, и сам скажу, что не нужно его, малодушия-то; да при всем этом, решите сами, маточка моя, в каких сапогах я завтра на службу пойду! Вот оно что, маточка; а ведь подобная мысль погубить человека может, совершенно погубить. А главное, родная моя, что я не для себя и тужу, не для себя и страдаю; по мне всё равно, хоть бы и в трескучий мороз без шинели и без сапогов ходить, я перетерплю и всё вынесу, мне ничего; человек-то я простой, маленький, — но что люди скажут? Враги-то мои, злые-то языки эти все что заговорят, когда без шинели пойдешь? Ведь для людей и в шинели ходишь, да и сапоги, пожалуй, для них же носишь. Сапоги в таком случае, маточка, душечка вы моя, нужны мне для поддержки чести и доброго имени; в дырявых же сапогах и то и другое пропало, — поверьте, маточка, опытности моей многолетней поверьте; меня, старика, знающего свет и людей, послушайте, а не пачкунов каких-нибудь и марателей.

But I have not yet told you in detail how things have gone with me today. During the morning I suffered as much agony of spirit as might have been experienced in a year. ‘Twas like this: First of all, I went out to call upon the gentleman of whom I have spoken. I started very early, before going to the office. Rain and sleet were falling, and I hugged myself in my greatcoat as I walked along. “Lord,” thought I, “pardon my offences, and send me fulfilment of all my desires;” and as I passed a church I crossed myself, repented of my sins, and reminded myself that I was unworthy to hold communication with the Lord God. Then I retired into myself, and tried to look at nothing; and so, walking without noticing the streets, I proceeded on my way. Everything had an empty air, and everyone whom I met looked careworn and preoccupied, and no wonder, for who would choose to walk abroad at such an early hour, and in such weather? Next a band of ragged workmen met me, and jostled me boorishly as they passed; upon which nervousness overtook me, and I felt uneasy, and tried hard not to think of the money that was my errand. Near the Voskresenski Bridge my feet began to ache with weariness, until I could hardly pull myself along; until presently I met with Ermolaev, a writer in our office, who, stepping aside, halted, and followed me with his eyes, as though to beg of me a glass of vodka. “Ah, friend,” thought I, “go YOU to your vodka, but what have I to do with such stuff?” Then, sadly weary, I halted for a moment’s rest, and thereafter dragged myself further on my way. Purposely I kept looking about me for something upon which to fasten my thoughts, with which to distract, to encourage myself; but there was nothing. Not a single idea could I connect with any given object, while, in addition, my appearance was so draggled that I felt utterly ashamed of it. At length I perceived from afar a gabled house that was built of yellow wood. This, I thought, must be the residence of the Monsieur Markov whom Emelia Ivanovitch had mentioned to me as ready to lend money on interest. Half unconscious of what I was doing, I asked a watchman if he could tell me to whom the house belonged; whereupon grudgingly, and as though he were vexed at something, the fellow muttered that it belonged to one Markov. Are ALL watchmen so unfeeling? Why did this one reply as he did? In any case I felt disagreeably impressed, for like always answers to like, and, no matter what position one is in, things invariably appear to correspond to it. Three times did I pass the house and walk the length of the street; until the further I walked, the worse became my state of mind. “No, never, never will he lend me anything!” I thought to myself, “He does not know me, and my affairs will seem to him ridiculous, and I shall cut a sorry figure. However, let fate decide for me. Only, let Heaven send that I do not afterwards repent me, and eat out my heart with remorse!” Softly I opened the wicket-gate. Horrors! A great ragged brute of a watch-dog came flying out at me, and foaming at the mouth, and nearly jumping out his skin! Curious is it to note what little, trivial incidents will nearly make a man crazy, and strike terror to his heart, and annihilate the firm purpose with which he has armed himself. At all events, I approached the house more dead than alive, and walked straight into another catastrophe. That is to say, not noticing the slipperiness of the threshold, I stumbled against an old woman who was filling milk-jugs from a pail, and sent the milk flying in every direction! The foolish old dame gave a start and a cry, and then demanded of me whither I had been coming, and what it was I wanted; after which she rated me soundly for my awkwardness. Always have I found something of the kind befall me when engaged on errands of this nature. It seems to be my destiny invariably to run into something. Upon that, the noise and the commotion brought out the mistress of the house—an old beldame of mean appearance. I addressed myself directly to her: “Does Monsieur Markov live here?” was my inquiry. “No,” she replied, and then stood looking at me civilly enough. “But what want you with him?” she continued; upon which I told her about Emelia Ivanovitch and the rest of the business. As soon as I had finished, she called her daughter—a barefooted girl in her teens—and told her to summon her father from upstairs. Meanwhile, I was shown into a room which contained several portraits of generals on the walls and was furnished with a sofa, a large table, and a few pots of mignonette and balsam. “Shall I, or shall I not (come weal, come woe) take myself off?” was my thought as I waited there. Ah, how I longed to run away! “Yes,” I continued, “I had better come again tomorrow, for the weather may then be better, and I shall not have upset the milk, and these generals will not be looking at me so fiercely.” In fact, I had actually begun to move towards the door when Monsieur Markov entered—a grey-headed man with thievish eyes, and clad in a dirty dressing-gown fastened with a belt. Greetings over, I stumbled out something about Emelia Ivanovitch and forty roubles, and then came to a dead halt, for his eyes told me that my errand had been futile. “No.” said he, “I have no money. Moreover, what security could you offer?” I admitted that I could offer none, but again added something about Emelia, as well as about my pressing needs. Markov heard me out, and then repeated that he had no money. “Ah,” thought I, “I might have known this—I might have foreseen it!” And, to tell the truth, Barbara, I could have wished that the earth had opened under my feet, so chilled did I feel as he said what he did, so numbed did my legs grow as shivers began to run down my back. Thus I remained gazing at him while he returned my gaze with a look which said, “Well now, my friend? Why do you not go since you have no further business to do here?” Somehow I felt conscience-stricken. “How is it that you are in such need of money?” was what he appeared to be asking; whereupon, I opened my mouth (anything rather than stand there to no purpose at all!) but found that he was not even listening. “I have no money,” again he said, “or I would lend you some with pleasure.” Several times I repeated that I myself possessed a little, and that I would repay any loan from him punctually, most punctually, and that he might charge me what interest he liked, since I would meet it without fail. Yes, at that moment I remembered our misfortunes, our necessities, and I remembered your half-rouble. “No,” said he, “I can lend you nothing without security,” and clinched his assurance with an oath, the robber!

А я вам еще и не рассказывал в подробности, маточка, как это в сущности всё было сегодня, чего я натерпелся сегодня. А того я натерпелся, столько тяготы душевной в одно утро вынес, чего иной и в целый год не вынесет. Вот оно было как: пошел, во-первых, я раным-ранешенько, чтобы и его-то застать да и на службу поспеть. Дождь был такой, слякоть такая была сегодня! Я, ясочка моя, в шинель-то закутался, иду-иду да всё думаю: «Господи! прости, дескать, мои согрешения и пошли исполнение желаний». Мимо —ской церкви прошел, перекрестился, во всех грехах покаялся да вспомнил, что недостойно мне с господом богом уговариваться. Погрузился я в себя самого, и глядеть ни на что не хотелось; так уж, не разбирая дороги, пошел. На улицах было пусто, а кто встречался, так всё такие занятые, озабоченные, да и не диво: кто в такую пору раннюю и в такую погоду гулять пойдет! Артель работников испачканных повстречалась со мною; затолкали меня, мужичье! Робость нашла на меня, жутко становилось, уж я об деньгах-то и думать, по правде, не хотел, — на авось, так на авось! У самого Воскресенского моста у меня подошва отстала, так что уж и сам не знаю, на чем я пошел. А тут наш писарь Ермолаев повстречался со мною, вытянулся, стоит, глазами провожает, словно на водку просит; эх, братец, подумал я, на водку, уж какая тут водка! Устал я ужасно, приостановился, отдохнул немного, да и потянулся дальше. Нарочно разглядывал, к чему бы мыслями прилепиться, развлечься, приободриться: да нет — ни одной мысли ни к чему не мог прилепить, да и загрязнился вдобавок так, что самого себя стыдно стало. Увидел наконец я издали дом деревянный, желтый, с мезонином вроде бельведера — ну, так, думаю, так оно и есть, так и Емельян Иванович говорил, — Маркова дом. (Он и есть этот Марков, маточка, что на проценты дает.) Я уж и себя тут не вспомнил, и ведь знал, что Маркова дом, а спросил-таки будочника — чей, дескать, это, братец, дом? Будочник такой грубиян, говорит нехотя, словно сердится на кого-то, слова сквозь зубы цедит, — да уж так, говорит, это Маркова дом. Будочники эти все такие нечувствительные, — а что мне будочник? А вот всё как-то было впечатление дурное и неприятное, словом, всё одно к одному; изо всего что-нибудь выведешь сходное с своим положением, и это всегда так бывает. Мимо дома-то я три конца дал по улице, и чем больше хожу, тем хуже становится, — нет, думаю, не даст, ни за что не даст! И человек-то я незнакомый, и дело-то мое щекотливое, и фигурой я не беру, — ну, думаю, как судьба решит; чтобы после только не каяться, за попытку не съедят же меня, — да и отворил потихоньку калитку. А тут другая беда: навязалась на меня дрянная, глупая собачонка дворная; лезет из кожи, заливается! И вот такие-то подлые, мелкие случаи и взбесят всегда человека, маточка, и робость на него наведут, и всю решимость, которую заране обдумал, уничтожат; так что я вошел в дом ни жив ни мертв, вошел да прямо еще на беду — не разглядел, что такое внизу впотьмах у порога, ступил да и споткнулся об какую-то бабу, а баба молоко из подойника в кувшины цедила и всё молоко пролила. Завизжала, затрещала глупая баба, — дескать, куда ты, батюшка, лезешь, чего тебе надо? да и пошла причитать про нелегкое. Я, маточка, это к тому замечаю, что всегда со мной такое же случалось в подобного рода делах; знать, уж мне написано так; вечно-то я зацеплюсь за что-нибудь постороннее. Высунулась на шум старая ведьма и чухонка хозяйка, я прямо к ней, — здесь, дескать, Марков живет? Нет, говорит; постояла, оглядела меня хорошенько. «А вам что до него?» Я объясняю ей, что, дескать, так и так, Емельян Иванович, — ну, и про остальное, — говорю, дельце есть. Старуха кликнула дочку — вышла и дочка, девочка в летах, босоногая, — «кликни отца; он наверху у жильцов, — пожалуйте». Вошел я. Комната ничего, на стенах картинки висят, всё генералов каких-то портреты, диван стоит, стол круглый, резеда, бальзаминчики, — думаю-думаю, не убраться ли, полно, мне подобру-поздорову, уйти или нет? и ведь, ей-ей, маточка, хотел убежать! Я лучше, думаю. завтра приду; и погода лучше будет, и я-то пережду, — а сегодня вон и молоко пролито, и генералы-то смотрят такие сердитые... Я уж и к двери, да он-то вошел — так себе, седенький, глазки такие вороватенькие, в халате засаленном и веревкой подпоясан. Осведомился к чему и как, а я ему: дескать, так и так, вот Емельян Иванович, — рублей сорок, говорю; дело такое, — да и не договорил. Из глаз его увидал, что проиграно дело. «Нет, уж что, говорит, дело, у меня денег нет; а что у вас заклад, что ли, какой?» Я было стал объяснять, что, дескать, заклада нет, а вот Емельян Иванович, — объясняю, одним словом, что нужно. Выслушав всё, — нет, говорит, что Емельян Иванович! у меня денег нет. Ну, думаю, так, всё так; знал я про это, предчувствовал — ну, просто, Варенька, лучше бы было, если бы земля подо мной расступилась; холод такой, ноги окоченели, мурашки по спине пробежали. Я на него смотрю, а он на меня смотрит да чуть не говорит — что, дескать, ступай-ка ты, брат, здесь тебе нечего делать, — так что, если б в другом случае было бы такое же, так совсем бы засовестился. Да что вам, зачем деньги надобны? (Ведь вот про что спросил, маточка!) Я было рот разинул, чтобы только так не стоять даром, да он и слушать не стал — нет, говорит, денег нет; я бы, говорит, с удовольствием. Уж я ему представлял, представлял, говорю, что ведь я немножко, я, дескать, говорю, вам отдам, в срок отдам, и что я еще до срока отдам, что и процент пусть какой угодно берет и что я, ей-богу, отдам. Я, маточка, в это мгновение вас вспомнил, все ваши несчастия и нужды вспомнил, ваш полтинничек вспомнил, — да нет, говорит, что проценты, вот если б заклад! А то у меня денег нет, ей-богу нет; я бы, говорит, с удовольствием, — еще и побожился, разбойник!

How I contrived to leave the house and, passing through Viborskaia Street, to reach the Voskresenski Bridge I do not know. I only remember that I felt terribly weary, cold, and starved, and that it was ten o’clock before I reached the office. Arriving, I tried to clean myself up a little, but Sniegirev, the porter, said that it was impossible for me to do so, and that I should only spoil the brush, which belonged to the Government. Thus, my darling, do such fellows rate me lower than the mat on which they wipe their boots! What is it that will most surely break me? It is not the want of money, but the LITTLE worries of life—these whisperings and nods and jeers. Any day his Excellency himself may round upon me. Ah, dearest, my golden days are gone. Today I have spent in reading your letters through; and the reading of them has made me sad. Goodbye, my own, and may the Lord watch over you!

Ну, тут уж, родная моя, я и не помню, как вышел, как прошел Выборгскую, как на Воскресенский мост попал, устал ужасно, прозяб, продрог и только в десять часов в должность успел явиться. Хотел было себя пообчистить от грязи, да Снегирев, сторож, сказал, что нельзя, что щетку испортишь, а щетка, говорит, барин, казенная. Вот они как теперь, маточка, так что я и у этих господ чуть ли не хуже ветошки, об которую ноги обтирают. Ведь меня что, Варенька, убивает? Не деньги меня убивают, а все эти тревоги житейские, все эти шепоты, улыбочки, шуточки. Его превосходительство невзначай как-нибудь могут отнестись на мой счет, — ох, маточка, времена-то мои прошли золотые! Сегодня перечитал я все ваши письма; грустно, маточка! Прощайте, родная, господь вас храни!

M. DIEVUSHKIN. P.S.—To conceal my sorrow I would have written this letter half jestingly; but, the faculty of jesting has not been given me. My one desire, however, is to afford you pleasure. Soon I will come and see you, dearest. Without fail I will come and see you.

М. Девушкин. P. S. Горе-то мое, Варенька, хотел я вам описать пополам с шуточкой, только, видно, она не дается мне, шуточка-то. Вам хотелось угодить. Я к вам зайду, маточка, непременно зайду, завтра зайду.