SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · The Gambler · 5 of 17

Chapter V

Translated by C. J. Hogarth

ContentsMarkdown.md ↓

Yes, she had been extraordinarily meditative. Yet, on leaving the table, she immediately ordered me to accompany her for a walk. We took the children with us, and set out for the fountain in the Park.

Она была в необыкновенной задумчивости, но тотчас по выходе из-за стола велела мне сопровождать себя на прогулку. Мы взяли детей и отправились в парк к фонтану.

I was in such an irritated frame of mind that in rude and abrupt fashion I blurted out a question as to “why our Marquis de Griers had ceased to accompany her for strolls, or to speak to her for days together.”

Так как я был в особенно возбужденном состоянии, то и брякнул глупо и грубо вопрос: почему наш маркиз Де-Грие, французик, не только не сопровождает ее теперь, когда она выходит куда-нибудь, но даже и не говорит с нею по целым дням?

“Because he is a brute,” she replied in rather a curious way. It was the first time that I had heard her speak so of De Griers: consequently, I was momentarily awed into silence by this expression of resentment.

— Потому что он подлец, — странно ответила она мне. Я никогда еще не слышал от нее такого отзыва о Де-Грие и замолчал, побоявшись понять эту раздражительность.

“Have you noticed, too, that today he is by no means on good terms with the General?” I went on. “Yes—and I suppose you want to know why,” she replied with dry captiousness. “You are aware, are you not, that the General is mortgaged to the Marquis, with all his property? Consequently, if the General’s mother does not die, the Frenchman will become the absolute possessor of everything which he now holds only in pledge.”

— А заметили ли вы, что он сегодня не в ладах с генералом? — Вам хочется знать, в чем дело, — сухо и раздражительно отвечала она. — Вы знаете, что генерал весь у него в закладе, всё имение — его, и если бабушка не умрет, то француз немедленно войдет во владение всем, что у него в закладе.

“Then it is really the case that everything is mortgaged? I have heard rumours to that effect, but was unaware how far they might be true.” “Yes, they are true. What then?”

— А, так это действительно правда, что всё в закладе? Я слышал, но не знал, что решительно всё. — А то как же?

“Why, it will be a case of ‘Farewell, Mlle. Blanche,’” I remarked; “for in such an event she would never become Madame General. Do you know, I believe the old man is so much in love with her that he will shoot himself if she should throw him over. At his age it is a dangerous thing to fall in love.”

— И при этом прощай mademoiselle Blanche, — заметил я. — Не будет она тогда генеральшей! Знаете ли что: мне кажется, генерал так влюбился, что, пожалуй, застрелится, если mademoiselle Blanche его бросит. В его лета так влюбляться опасно.

“Yes, something, I believe, will happen to him,” assented Polina thoughtfully.

— Мне самой кажется, что с ним что-нибудь будет, — задумчиво заметила Полина Александровна.

“And what a fine thing it all is!” I continued. “Could anything be more abominable than the way in which she has agreed to marry for money alone? Not one of the decencies has been observed; the whole affair has taken place without the least ceremony. And as for the grandmother, what could be more comical, yet more dastardly, than the sending of telegram after telegram to know if she is dead? What do you think of it, Polina Alexandrovna?”

— И как это великолепно, — вскричал я, — грубее нельзя показать, что она согласилась выйти только за деньги. Тут даже приличий не соблюдалось, совсем без церемонии происходило. Чудо! А насчет бабушки, что комичнее и грязнее, как посылать телеграмму за телеграммою и спрашивать: умерла ли, умерла ли? А? как вам это нравится, Полина Александровна?

“Yes, it is very horrible,” she interrupted with a shudder. “Consequently, I am the more surprised that you should be so cheerful. What are you so pleased about? About the fact that you have gone and lost my money?”

— Это всё вздор, — сказала она с отвращением, перебивая меня. — Я, напротив того, удивляюсь, что вы в таком развеселом расположении духа. Чему вы рады? Неужели тому, что мои деньги проиграли?

“What? The money that you gave me to lose? I told you I should never win for other people—least of all for you. I obeyed you simply because you ordered me to; but you must not blame me for the result. I warned you that no good would ever come of it. You seem much depressed at having lost your money. Why do you need it so greatly?”

— Зачем вы давали их мне проигрывать? Я вам сказал, что не могу играть для других, тем более для вас. Я послушаюсь, что бы вы мне ни приказали; но результат не от меня зависит. Я ведь предупредил, что ничего не выйдет. Скажите, вы очень убиты, что потеряли столько денег? Для чего вам столько?

“Why do you ask me these questions?”

— К чему эти вопросы?

“Because you promised to explain matters to me. Listen. I am certain that, as soon as ever I ‘begin to play for myself’ (and I still have 120 gülden left), I shall win. You can then take of me what you require.”

— Но ведь вы сами обещали мне объяснить... Слушайте: я совершенно убежден, что когда начну играть для себя (а у меня есть двенадцать фридрихсдоров), то я выиграю. Тогда сколько вам надо, берите у меня.

She made a contemptuous grimace.

Она сделала презрительную мину.

“You must not be angry with me,” I continued, “for making such a proposal. I am so conscious of being only a nonentity in your eyes that you need not mind accepting money from me. A gift from me could not possibly offend you. Moreover, it was I who lost your gülden.” She glanced at me, but, seeing that I was in an irritable, sarcastic mood, changed the subject.

— Вы не сердитесь на меня, — продолжал я, — за такое предложение. Я до того проникнут сознанием того, что я нуль пред вами, то есть в ваших глазах, что вам можно даже принять от меня и деньги. Подарком от меня вам нельзя обижаться. Притом же я проиграл ваши. Она быстро поглядела на меня и, заметив, что я говорю раздражительно и саркастически, опять перебила разговор:

“My affairs cannot possibly interest you,” she said. “Still, if you do wish to know, I am in debt. I borrowed some money, and must pay it back again. I have a curious, senseless idea that I am bound to win at the gaming-tables. Why I think so I cannot tell, but I do think so, and with some assurance. Perhaps it is because of that assurance that I now find myself without any other resource.”

— Вам нет ничего интересного в моих обстоятельствах, Если хотите знать, я просто должна. Деньги взяты мною взаймы, и я хотела бы их отдать. У меня была безумная и странная мысль, что я непременно выиграю, здесь, на игорном столе. Почему была эта мысль у меня — не понимаю, но я в нее верила. Кто знает, может быть, потому и верила, что у меня никакого другого шанса при выборе не оставалось.

“Or perhaps it is because it is so necessary for you to win. It is like a drowning man catching at a straw. You yourself will agree that, unless he were drowning he would not mistake a straw for the trunk of a tree.”

— Или потому, что уж слишком надо было выиграть. Это точь-в-точь, как утопающий, который хватается за соломинку. Согласитесь сами, что если б он не утопал, то он не считал бы соломинку за древесный сук.

Polina looked surprised.

Полина удивилась.

“What?” she said. “Do not you also hope something from it? Did you not tell me again and again, two weeks ago, that you were certain of winning at roulette if you played here? And did you not ask me not to consider you a fool for doing so? Were you joking? You cannot have been, for I remember that you spoke with a gravity which forbade the idea of your jesting.”

— Как же, — спросила она, — вы сами-то на то же самое надеетесь? Две недели назад вы сами мне говорили однажды, много и долго, о том, что вы вполне уверены в выигрыше здесь на рулетке, и убеждали меня, чтоб я не смотрела на вас как на безумного; или вы тогда шутили? Но я помню, вы говорили так серьезно, что никак нельзя было принять за шутку.

“True,” I replied gloomily. “I always felt certain that I should win. Indeed, what you say makes me ask myself—Why have my absurd, senseless losses of today raised a doubt in my mind? Yet I am still positive that, so soon as ever I begin to play for myself, I shall infallibly win.”

— Это правда, — отвечал я задумчиво, — я до сих пор уверен вполне, что выиграю. Я даже вам признаюсь, что вы меня теперь навели на вопрос: почему именно мой сегодняшний, бестолковый и безобразный проигрыш не оставил во мне никакого сомнения? Я все-таки вполне уверен, что чуть только я начну играть для себя, то выиграю непременно.

“And why are you so certain?”

— Почему же вы так наверно убеждены?

“To tell the truth, I do not know. I only know that I must win—that it is the one resource I have left. Yes, why do I feel so assured on the point?”

— Если хотите — не знаю. Я знаю только, что мне надо выиграть, что это тоже единственный мой исход. Ну вот потому, может быть, мне и кажется, что я непременно должен выиграть.

“Perhaps because one cannot help winning if one is fanatically certain of doing so.”

— Стало быть, вам тоже слишком надо, если вы фанатически уверены?

“Yet I dare wager that you do not think me capable of serious feeling in the matter?”

— Бьюсь об заклад, что вы сомневаетесь, что я в состоянии ощущать серьезную надобность?

“I do not care whether you are so or not,” answered Polina with calm indifference. “Well, since you ask me, I do doubt your ability to take anything seriously. You are capable of worrying, but not deeply. You are too ill-regulated and unsettled a person for that. But why do you want money? Not a single one of the reasons which you have given can be looked upon as serious.”

— Это мне всё равно, — тихо и равнодушно ответила Полина. — Если хотите — да, я сомневаюсь, чтоб вас мучило что-нибудь серьезно. Вы можете мучиться, но не серьезно. Вы человек беспорядочный и неустановившийся. Для чего вам деньги? Во всех резонах, которые вы мне тогда представили, я ничего не нашла серьезного.

“By the way,” I interrupted, “you say you want to pay off a debt. It must be a large one. Is it to the Frenchman?”

— Кстати, — перебил я, — вы говорили, что вам долг нужно отдать. Хорош, значит, долг! Не французу ли?

“What do you mean by asking all these questions? You are very clever today. Surely you are not drunk?”

— Что за вопросы? Вы сегодня особенно резки. Уж не пьяны ли?

“You know that you and I stand on no ceremony, and that sometimes I put to you very plain questions. I repeat that I am your slave—and slaves cannot be shamed or offended.”

— Вы знаете, что я всё себе позволяю говорить, и спрашиваю иногда очень откровенно. Повторяю, я ваш раб, а рабов не стыдятся, и раб оскорбить не может.

“You talk like a child. It is always possible to comport oneself with dignity. If one has a quarrel it ought to elevate rather than to degrade one.” “A maxim straight from the copybook! Suppose I cannot comport myself with dignity. By that I mean that, though I am a man of self-respect, I am unable to carry off a situation properly. Do you know the reason? It is because we Russians are too richly and multifariously gifted to be able at once to find the proper mode of expression. It is all a question of mode. Most of us are so bounteously endowed with intellect as to require also a spice of genius to choose the right form of behaviour. And genius is lacking in us for the reason that so little genius at all exists. It belongs only to the French—though a few other Europeans have elaborated their forms so well as to be able to figure with extreme dignity, and yet be wholly undignified persons. That is why, with us, the mode is so all-important. The Frenchman may receive an insult—a real, a venomous insult: yet, he will not so much as frown. But a tweaking of the nose he cannot bear, for the reason that such an act is an infringement of the accepted, of the time-hallowed order of decorum. That is why our good ladies are so fond of Frenchmen—the Frenchman’s manners, they say, are perfect! But in my opinion there is no such thing as a Frenchman’s manners. The Frenchman is only a bird—the coq gaulois. At the same time, as I am not a woman, I do not properly understand the question. Cocks may be excellent birds. If I am wrong you must stop me. You ought to stop and correct me more often when I am speaking to you, for I am too apt to say everything that is in my head. “You see, I have lost my manners. I agree that I have none, nor yet any dignity. I will tell you why. I set no store upon such things. Everything in me has undergone a cheek. You know the reason. I have not a single human thought in my head. For a long while I have been ignorant of what is going on in the world—here or in Russia. I have been to Dresden, yet am completely in the dark as to what Dresden is like. You know the cause of my obsession. I have no hope now, and am a mere cipher in your eyes; wherefore, I tell you outright that wherever I go I see only you—all the rest is a matter of indifference. “Why or how I have come to love you I do not know. It may be that you are not altogether fair to look upon. Do you know, I am ignorant even as to what your face is like. In all probability, too, your heart is not comely, and it is possible that your mind is wholly ignoble.”

— Всё это вздор! И терпеть я не могу этой вашей «рабской» теории. — Заметьте себе, что я не потому говорю про мое рабство, чтоб желал быть вашим рабом, а просто — говорю, как о факте, совсем не от меня зависящем. — Говорите прямо, зачем вам деньги? — А вам зачем это знать? — Как хотите, — ответила она и гордо повела головой. — Рабской теории не терпите, а рабства требуете: «Отвечать и не рассуждать!» Хорошо, пусть так. Зачем деньги, вы спрашиваете? Как зачем? Деньги — всё! — Понимаю, но не впадать же в такое сумасшествие, их желая! Вы ведь тоже доходите до исступления, до фатализма. Тут есть что-нибудь, какая-то особая цель. Говорите без извилин, я так хочу. Она как будто начинала сердиться, и мне ужасно понравилось, что она так с сердцем допрашивала. — Разумеется, есть цель, — сказал я, — но я не сумею объяснить — какая. Больше ничего, что с деньгами я стану и для вас другим человеком, а не рабом. — Как? как вы этого достигнете? — Как достигну? как, вы даже не понимаете, как могу я достигнуть, чтоб вы взглянули на меня иначе, как на раба! Ну вот этого-то я и не хочу, таких удивлений и недоумений. — Вы говорили, что вам это рабство наслаждение. Я так и сама думала. — Вы так думали, — вскричал я с каким-то странным наслаждением. — Ах, как эдакая наивность от вас хороша! Ну да, да, мне от вас рабство — наслаждение. Есть, есть наслаждение в последней степени приниженности и ничтожества! — продолжал я бредить. — Черт знает, может быть, оно есть и в кнуте, когда кнут ложится на спину и рвет в клочки мясо... Но я хочу, может быть, попытать и других наслаждений. Мне давеча генерал при вас за столом наставление читал за семьсот рублей в год, которых я, может быть, еще и не получу от него. Меня маркиз Де-Грие, поднявши брови, рассматривает и в то же время не замечает. А я, с своей стороны, может быть, желаю страстно взять маркиза Де-Грие при вас за нос? — Речи молокососа. При всяком положении можно поставить себя с достоинством. Если тут борьба, то она еще возвысит, а не унизит. — Прямо из прописи! Вы только предположите, что я, может быть, не умею поставить себя с достоинством. То есть я, пожалуй, и достойный человек, а поставить себя с достоинством не умею. Вы понимаете, что так может быть? Да все русские таковы, и знаете почему: потому что русские слишком богато и многосторонне одарены, чтоб скоро приискать себе приличную форму. Тут дело в форме. Большею частью мы, русские, так богато одарены, что для приличной формы нам нужна гениальность. Ну, а гениальности-то всего чаще и не бывает, потому что она и вообще редко бывает. Это только у французов и, пожалуй, у некоторых других европейцев так хорошо определилась форма, что можно глядеть с чрезвычайным достоинством и быть самым недостойным человеком. Оттого так много форма у них и значит. Француз перенесет оскорбление, настоящее, сердечное оскорбление и не поморщится, но щелчка в нос ни за что не перенесет, потому что это есть нарушение принятой и увековеченной формы приличий. Оттого-то так и падки наши барышни до французов, что форма у них хороша. По-моему, впрочем, никакой формы и нет, а один только петух, le coq gaulois. Впрочем, этого я понимать не могу, я не женщина. Может быть, петухи и хороши. Да и вообще я заврался, а вы меня не останавливаете. Останавливайте меня чаще; когда я с вами говорю, мне хочется высказать всё, всё, всё. Я теряю всякую форму. Я даже согласен, что я не только формы, но и достоинств никаких не имею. Объявляю вам об этом. Даже не забочусь ни о каких достоинствах. Теперь всё во мне остановилось. Вы сами знаете отчего. У меня ни одной человеческой мысли нет в голове. Я давно уж не знаю, что на свете делается, ни в России, ни здесь. Я вот Дрезден проехал и не помню, какой такой Дрезден. Вы сами знаете, что меня поглотило. Так как я не имею никакой надежды и в глазах ваших нуль, то и говорю прямо: я только вас везде вижу, а остальное мне всё равно. За что и как я вас люблю — не знаю. Знаете ли, что, может быть, вы вовсе не хороши? Представьте себе, я даже не знаю, хороши ли вы или нет, даже лицом? Сердце, наверное, у вас нехорошее; ум неблагородный; это очень может быть.

“And because you do not believe in my nobility of soul you think to purchase me with money?” she said.

— Может быть, вы потому и рассчитываете закупить меня деньгами, — сказала она, — что не верите в мое благородство?

“When have I thought to do so?” was my reply.

— Когда я рассчитывал купить вас деньгами? — вскричал я.

“You are losing the thread of the argument. If you do not wish to purchase me, at all events you wish to purchase my respect.”

— Вы зарапортовались и потеряли вашу нитку. Если не меня купить, то мое уважение вы думаете купить деньгами.

“Not at all. I have told you that I find it difficult to explain myself. You are hard upon me. Do not be angry at my chattering. You know why you ought not to be angry with me—that I am simply an imbecile. However, I do not mind if you are angry. Sitting in my room, I need but to think of you, to imagine to myself the rustle of your dress, and at once I fall almost to biting my hands. Why should you be angry with me? Because I call myself your slave? Revel, I pray you, in my slavery—revel in it. Do you know that sometimes I could kill you?—not because I do not love you, or am jealous of you, but, because I feel as though I could simply devour you... You are laughing!” “No, I am not,” she retorted. “But I order you, nevertheless, to be silent.”

— Ну нет, это не совсем так. Я вам сказал, что мне трудно объясняться. Вы подавляете меня. Не сердитесь на мою болтовню. Вы понимаете, почему на меня нельзя сердиться: я просто сумасшедший. А, впрочем, мне всё равно, хоть и сердитесь. Мне у себя наверху, в каморке, стоит вспомнить и вообразить только шум вашего платья, и я руки себе искусать готов. И за что вы на меня сердитесь? За то, что я называю себя рабом? Пользуйтесь, пользуйтесь моим рабством, пользуйтесь! Знаете ли вы, что я когда-нибудь вас убью? Не потому убью, что разлюблю иль приревную, а — так, просто убью, потому что меня иногда тянет вас съесть. Вы смеетесь... — Совсем не смеюсь, — сказала она с гневом. — Я приказываю вам молчать.

She stopped, well nigh breathless with anger. God knows, she may not have been a beautiful woman, yet I loved to see her come to a halt like this, and was therefore, the more fond of arousing her temper. Perhaps she divined this, and for that very reason gave way to rage. I said as much to her.

Она остановилась, едва переводя дух от гнева. Ей-богу, я не знаю, хороша ли она была собой, но я всегда любил смотреть, когда она так предо мною останавливалась, а потому и любил часто вызывать ее гнев. Может быть, она заметила это и нарочно сердилась. Я ей это высказал.

“What rubbish!” she cried with a shudder.

— Какая грязь! — воскликнула она с отвращением.

“I do not care,” I continued. “Also, do you know that it is not safe for us to take walks together? Often I have a feeling that I should like to strike you, to disfigure you, to strangle you. Are you certain that it will never come to that? You are driving me to frenzy. Am I afraid of a scandal, or of your anger? Why should I fear your anger? I love without hope, and know that hereafter I shall love you a thousand times more. If ever I should kill you I should have to kill myself too. But I shall put off doing so as long as possible, for I wish to continue enjoying the unbearable pain which your coldness gives me. Do you know a very strange thing? It is that, with every day, my love for you increases—though that would seem to be almost an impossibility. Why should I not become a fatalist? Remember how, on the third day that we ascended the Shlangenberg, I was moved to whisper in your ear: ‘Say but the word, and I will leap into the abyss.’ Had you said it, I should have leapt. Do you not believe me?”

— Мне всё равно, — продолжал я. — Знаете ли еще, что нам вдвоем ходить опасно: меня много раз непреодолимо тянуло прибить вас, изуродовать, задушить. И что вы думаете, до этого не дойдет? Вы доведете меня до горячки. Уж не скандала ли я побоюсь? Гнева вашего? Да что мне ваш гнев? Я люблю без надежды и знаю, что после этого в тысячу раз больше буду любить вас. Если я вас когда-нибудь убью, то надо ведь и себя убить будет; ну так — я себя как можно дольше буду не убивать, чтоб эту нестерпимую боль без вас ощутить. Знаете ли вы невероятную вещь: я вас с каждым днем люблю больше, а ведь это почти невозможно. И после этого мне не быть фаталистом? Помните, третьего дня, на Шлангенберге, я прошептал вам, вызванный вами: скажите слово, и я соскочу в эту бездну. Если б вы сказали это слово, я бы тогда соскочил. Неужели вы не верите, что я бы соскочил?

“What stupid rubbish!” she cried.

— Какая глупая болтовня! — вскричала она.

“I care not whether it be wise or stupid,” I cried in return. “I only know that in your presence I must speak, speak, speak. Therefore, I am speaking. I lose all conceit when I am with you, and everything ceases to matter.”

— Мне никакого дела нет до того, глупа ли она иль умна, — вскричал я. — Я знаю, что при вас мне надо говорить, говорить, говорить — и я говорю. Я всё самолюбие при вас теряю, и мне всё равно.

“Why should I have wanted you to leap from the Shlangenberg?” she said drily, and (I think) with wilful offensiveness. “That would have been of no use to me.”

— К чему мне заставлять вас прыгать с Шлангенберга? — сказала она сухо и как-то особенно обидно. — Это совершенно для меня бесполезно.

“Splendid!” I shouted. “I know well that you must have used the words ‘of no use’ in order to crush me. I can see through you. ‘Of no use,’ did you say? Why, to give pleasure is always of use; and, as for barbarous, unlimited power—even if it be only over a fly—why, it is a kind of luxury. Man is a despot by nature, and loves to torture. You, in particular, love to do so.”

— Великолепно! — вскричал я, — вы нарочно сказали это великолепное «бесполезно», чтоб меня придавить. Я вас насквозь вижу. Бесполезно, говорите вы? Но ведь удовольствие всегда полезно, а дикая, беспредельная власть — хоть над мухой — ведь это тоже своего рода наслаждение. Человек — деспот от природы и любит быть мучителем. Вы ужасно любите.

I remember that at this moment she looked at me in a peculiar way. The fact is that my face must have been expressing all the maze of senseless, gross sensations which were seething within me. To this day I can remember, word for word, the conversation as I have written it down. My eyes were suffused with blood, and the foam had caked itself on my lips. Also, on my honour I swear that, had she bidden me cast myself from the summit of the Shlangenberg, I should have done it. Yes, had she bidden me in jest, or only in contempt and with a spit in my face, I should have cast myself down. “Oh no! Why so? I believe you,” she said, but in such a manner—in the manner of which, at times, she was a mistress—and with such a note of disdain and viperish arrogance in her tone, that God knows I could have killed her. Yes, at that moment she stood in peril. I had not lied to her about that.

Помню, она рассматривала меня с каким-то особенно пристальным вниманием. Должно быть, лицо мое выражало тогда все мои бестолковые и нелепые ощущения. Я припоминаю теперь, что и действительно у нас почти слово в слово так шел тогда разговор, как я здесь описал. Глаза мои налились кровью. На окраинах губ запеклась пена. А что касается Шлангенберга, то клянусь честью, даже и теперь: если б она тогда приказала мне броситься вниз, я бы бросился! Если б для шутки одной сказала, если б с презрением, с плевком на меня сказала, — я бы и тогда соскочил! — Нет, почему ж, я вам верю, — произнесла она, но так, как она только умеет иногда выговорить, с таким презрением и ехидством, с таким высокомерием, что, ей-богу, я мог убить ее в эту минуту. Она рисковала. Про это я тоже не солгал, говоря ей.

“Surely you are not a coward?” suddenly she asked me.

— Вы не трус? — спросила она меня вдруг.

“I do not know,” I replied. “Perhaps I am, but I do not know. I have long given up thinking about such things.”

— Не знаю, может быть, и трус. Не знаю... я об этом давно не думал.

“If I said to you, ‘Kill that man,’ would you kill him?”

— Если б я сказала вам: убейте этого человека, вы бы убили его?

“Whom?”

— Кого?

“Whomsoever I wish?”

— Кого я захочу.

“The Frenchman?”

— Француза?

“Do not ask me questions; return me answers. I repeat, whomsoever I wish? I desire to see if you were speaking seriously just now.” She awaited my reply with such gravity and impatience that I found the situation unpleasant.

— Не спрашивайте, а отвечайте, — кого я укажу. Я хочу знать, серьезно ли вы сейчас говорили? — Она так серьезно и нетерпеливо ждала ответа, что мне как-то странно стало.

“Do you, rather, tell me,” I said, “what is going on here? Why do you seem half-afraid of me? I can see for myself what is wrong. You are the step-daughter of a ruined and insensate man who is smitten with love for this devil of a Blanche. And there is this Frenchman, too, with his mysterious influence over you. Yet, you actually ask me such a question! If you do not tell me how things stand, I shall have to put in my oar and do something. Are you ashamed to be frank with me? Are you shy of me?”

— Да скажете ли вы мне, наконец, что такое здесь происходит! — вскричал я. — Что вы, боитесь, что ли, меня? Я сам вижу все здешние беспорядки. Вы падчерица разорившегося и сумасшедшего человека, зараженного страстью к этому дьяволу — Blanche; потом тут— этот француз, с своим таинственным влиянием на вас и — вот теперь вы мне так серьезно задаете... такой вопрос. По крайней мере чтоб я знал; иначе я здесь помешаюсь и что-нибудь сделаю. Или вы стыдитесь удостоить меня, откровенности? Да разве вам можно стыдиться меня?

“I am not going to talk to you on that subject. I have asked you a question, and am waiting for an answer.”

— Я с вами вовсе не о том говорю. Я вас спросила и жду ответа.

“Well, then—I will kill whomsoever you wish,” I said. “But are you really going to bid me do such deeds?”

— Разумеется, убью, — вскричал я, — кого вы мне только прикажете, но разве вы можете... разве вы это прикажете?

“Why should you think that I am going to let you off? I shall bid you do it, or else renounce me. Could you ever do the latter? No, you know that you couldn’t. You would first kill whom I had bidden you, and then kill me for having dared to send you away!”

— А что вы думаете, вас пожалею? Прикажу, а сама в стороне останусь. Перенесете вы это? Да нет, где вам! Вы, пожалуй, и убьете по приказу, а потом и меня придете убить за то, что я смела вас посылать.

Something seemed to strike upon my brain as I heard these words. Of course, at the time I took them half in jest and half as a challenge; yet, she had spoken them with great seriousness. I felt thunderstruck that she should so express herself, that she should assert such a right over me, that she should assume such authority and say outright: “Either you kill whom I bid you, or I will have nothing more to do with you.” Indeed, in what she had said there was something so cynical and unveiled as to pass all bounds. For how could she ever regard me as the same after the killing was done? This was more than slavery and abasement; it was sufficient to bring a man back to his right senses. Yet, despite the outrageous improbability of our conversation, my heart shook within me.

Мне как бы что-то в голову ударило при этих словах. Конечно, я и тогда считал ее вопрос наполовину за шутку, за вызов; но все-таки она слишком серьезно проговорила. Я все-таки был поражен, что она так высказалась, что она удерживает такое право надо мной, что она соглашается на такую власть надо мною и так прямо говорит: «Иди на погибель, а я в стороне останусь». В этих словах было что-то такое циническое и откровенное, что, по-моему, было уж слишком много. Так, стало быть, как же смотрит она на меня после этого? Это уж перешло за черту рабства и ничтожества. После такого взгляда человека возносят до себя. И как ни нелеп, как ни невероятен был весь наш разговор, но сердце у меня дрогнуло.

Suddenly, she burst out laughing. We were seated on a bench near the spot where the children were playing—just opposite the point in the alley-way before the Casino where the carriages drew up in order to set down their occupants.

Вдруг она захохотала. Мы сидели тогда на скамье, пред игравшими детьми, против самого того места, где останавливались экипажи и высаживали публику в аллею, пред воксалом.

“Do you see that fat Baroness?” she cried. “It is the Baroness Burmergelm. She arrived three days ago. Just look at her husband—that tall, wizened Prussian there, with the stick in his hand. Do you remember how he stared at us the other day? Well, go to the Baroness, take off your hat to her, and say something in French.”

— Видите вы эту толстую баронессу? — вскричала она. — Это баронесса Вурмергельм. Она только три дня как приехала. Видите ее мужа: длинный, сухой пруссак, с палкой в руке. Помните, как он третьего дня нас оглядывал? Ступайте сейчас, подойдите к баронессе, снимите шляпу и скажите ей что-нибудь по-французски.

“Why?”

— Зачем?

“Because you have sworn that you would leap from the Shlangenberg for my sake, and that you would kill any one whom I might bid you kill. Well, instead of such murders and tragedies, I wish only for a good laugh. Go without answering me, and let me see the Baron give you a sound thrashing with his stick.”

— Вы клялись, что соскочили бы с Шлангенберга; вы клянетесь, что вы готовы убить, если я прикажу. Вместо всех этих убийств и трагедий я хочу только посмеяться. Ступайте без отговорок. Я хочу посмотреть, как барон вас прибьет палкой.

“Then you throw me out a challenge?—you think that I will not do it?”

— Вы вызываете меня; вы думаете, что я не сделаю?

“Yes, I do challenge you. Go, for such is my will.”

— Да, вызываю, ступайте, я так хочу!

“Then I will go, however mad be your fancy. Only, look here: shall you not be doing the General a great disservice, as well as, through him, a great disservice to yourself? It is not about myself I am worrying—it is about you and the General. Why, for a mere fancy, should I go and insult a woman?”

— Извольте, иду, хоть это и дикая фантазия. Только вот что: чтобы не было неприятности генералу, а от него вам? Ей-богу, я не о себе хлопочу, а об вас, ну — и об генерале. И что за фантазия идти оскорблять женщину?

“Ah! Then I can see that you are only a trifler,” she said contemptuously. “Your eyes are swimming with blood—but only because you have drunk a little too much at luncheon. Do I not know that what I have asked you to do is foolish and wrong, and that the General will be angry about it? But I want to have a good laugh, all the same. I want that, and nothing else. Why should you insult a woman, indeed? Well, you will be given a sound thrashing for so doing.”

— Нет, вы только болтун, как я вижу, — сказала она презрительно. — У вас только глаза кровью налились давеча, — впрочем, может быть, оттого, что вы вина много выпили за обедом. Да разве я не понимаю сама, что это и глупо, и пошло, и что генерал рассердится? Я просто смеяться хочу. Ну, хочу да и только! И зачем вам оскорблять женщину? Скорее вас прибьют палкой.

I turned away, and went silently to do her bidding. Of course the thing was folly, but I could not get out of it. I remember that, as I approached the Baroness, I felt as excited as a schoolboy. I was in a frenzy, as though I were drunk.

Я повернулся и молча пошел исполнять ее поручение. Конечно, это было глупо, и, конечно, я не сумел вывернуться, но когда я стал подходить к баронессе, помню, меня самого как будто что-то подзадорило, именно школьничество подзадорило. Да и раздражен я был ужасно, точно пьян.