SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · The Idiot · 15 of 50

Part One · Chapter XV

Translated by Eva Martin

ContentsMarkdown.md ↓

Katia, the maid-servant, made her appearance, terribly frightened.

Вошла горничная Катя, сильно испуганная.

“Goodness knows what it means, ma’am,” she said. “There is a whole collection of men come—all tipsy—and want to see you. They say that ‘it’s Rogojin, and she knows all about it.’”

— Там бог знает что, Настасья Филипповна, человек десять ввалились, и всё хмельные-с, сюда просятся, говорят, что Рогожин и что вы сами знаете.

“It’s all right, Katia, let them all in at once.”

— Правда, Катя, впусти их всех тотчас же.

“Surely not all, ma’am? They seem so disorderly—it’s dreadful to see them.” “Yes all, Katia, all—every one of them. Let them in, or they’ll come in whether you like or no. Listen! what a noise they are making! Perhaps you are offended, gentlemen, that I should receive such guests in your presence? I am very sorry, and ask your forgiveness, but it cannot be helped—and I should be very grateful if you could all stay and witness this climax. However, just as you please, of course.”

— Неужто... всех-с, Настасья Филипповна? Совсем ведь безобразные. Страсть! — Всех, всех впусти, Катя, не бойся, всех до одного, а то и без тебя войдут. Вон уж как шумят, точно давеча. Господа, вы, можете быть, обижаетесь, — обратилась она к гостям, — что я такую компанию при вас принимаю? Я очень сожалею и прощения прошу, но так надо, а мне очень, очень бы желалось, чтобы вы все согласились быть при этой развязке моими свидетелями, хотя, впрочем, как вам угодно...

The guests exchanged glances; they were annoyed and bewildered by the episode; but it was clear enough that all this had been pre-arranged and expected by Nastasia Philipovna, and that there was no use in trying to stop her now—for she was little short of insane. Besides, they were naturally inquisitive to see what was to happen. There was nobody who would be likely to feel much alarm. There were but two ladies present; one of whom was the lively actress, who was not easily frightened, and the other the silent German beauty who, it turned out, did not understand a word of Russian, and seemed to be as stupid as she was lovely. Her acquaintances invited her to their “At Homes” because she was so decorative. She was exhibited to their guests like a valuable picture, or vase, or statue, or firescreen. As for the men, Ptitsin was one of Rogojin’s friends; Ferdishenko was as much at home as a fish in the sea, Gania, not yet recovered from his amazement, appeared to be chained to a pillory. The old professor did not in the least understand what was happening; but when he noticed how extremely agitated the mistress of the house, and her friends, seemed, he nearly wept, and trembled with fright: but he would rather have died than leave Nastasia Philipovna at such a crisis, for he loved her as if she were his own granddaughter. Afanasy Ivanovitch greatly disliked having anything to do with the affair, but he was too much interested to leave, in spite of the mad turn things had taken; and a few words that had dropped from the lips of Nastasia puzzled him so much, that he felt he could not go without an explanation. He resolved therefore, to see it out, and to adopt the attitude of silent spectator, as most suited to his dignity. General Epanchin alone determined to depart. He was annoyed at the manner in which his gift had been returned, as though he had condescended, under the influence of passion, to place himself on a level with Ptitsin and Ferdishenko, his self-respect and sense of duty now returned together with a consciousness of what was due to his social rank and official importance. In short, he plainly showed his conviction that a man in his position could have nothing to do with Rogojin and his companions. But Nastasia interrupted him at his first words. “Ah, general!” she cried, “I was forgetting! If I had only foreseen this unpleasantness! I won’t insist on keeping you against your will, although I should have liked you to be beside me now. In any case, I am most grateful to you for your visit, and flattering attention... but if you are afraid...”

Гости продолжали изумляться, шептаться и переглядываться, но стало совершенно ясно, что всё это было рассчитано и устроено заранее и что Настасью Филипповну, — хоть она и, конечно, с ума сошла, — теперь не собьешь. Всех мучило ужасно любопытство. Притом же и пугаться-то очень было некому. Дам было только две: Дарья Алексеевна, барыня бойкая и видавшая всякие виды и которую трудно было сконфузить, и прекрасная, но молчаливая незнакомка. Но молчаливая незнакомка вряд ли что и понять могла: это была приезжая немка и русского языка ничего не знала; кроме того, кажется, была столько же глупа, сколько и прекрасна. Она была внове, и уже принято было приглашать ее на известные вечера, в пышнейшем костюме, причесанную как на выставку, и сажать как прелестную картинку для того, чтобы скрасить вечер, — точно так, как иные добывают для своих вечеров у знакомых, на один раз, картину, вазу, статую или экран. Что же касается мужчин, то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка всё еще в себя прийти не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее в такую минуту покинул. Что же касается Афанасия Ивановича, то, конечно, он себя компрометировать в таких приключениях не мог; но он слишком был заинтересован в деле, хотя бы и принимавшем такой сумасшедший оборот; да и Настасья Филипповна выронила на его счет два-три словечка таких, что уехать никак нельзя было, не разъяснив окончательно дела. Он решился досидеть до конца и уже совершенно замолчать и оставаться лишь наблюдателем, что, конечно, и требовалось его достоинством. Один лишь генерал Епанчин, только что сейчас пред этим разобиженный таким бесцеремонным и смешным возвратом ему подарка, конечно, еще более мог теперь обидеться всеми этими необыкновенными эксцентричностями или, например, появлением Рогожина; да и человек, как он, и без того уже слишком снизошел, решившись сесть рядом с Птицыным и Фердыщенком; но что могла сделать сила страсти, то могло быть, наконец, побеждено чувством обязанности, ощущением долга, чина и значения и вообще уважением к себе, так что Рогожин с компанией, во всяком случае в присутствии его превосходительства, был невозможен. — Ах, генерал, — перебила тотчас же Настасья Филипповна, только что он обратился к ней с заявлением, — я и забыла! Но будьте уверены, что о вас я предвидела. Если уж вам так обидно, то я и не настаиваю и вас не удерживаю, хотя бы мне очень желалось именно вас при себе теперь видеть. Во всяком случае, очень благодарю вас за ваше знакомство и лестное внимание, но если вы боитесь...

“Excuse me, Nastasia Philipovna,” interrupted the general, with chivalric generosity. “To whom are you speaking? I have remained until now simply because of my devotion to you, and as for danger, I am only afraid that the carpets may be ruined, and the furniture smashed!... You should shut the door on the lot, in my opinion. But I confess that I am extremely curious to see how it ends.”

— Позвольте, Настасья Филипповна, — вскричал генерал в припадке рыцарского великодушия, — кому вы говорите? Да я из преданности одной останусь теперь подле вас, и если, например, есть какая опасность... К тому же я, признаюсь, любопытствую чрезмерно. Я только насчет того хотел, что они испортят ковры и, пожалуй, разобьют что-нибудь... Да и не надо бы их совсем, по-моему, Настасья Филипповна!

“Rogojin!” announced Ferdishenko.

— Сам Рогожин! — провозгласил Фердыщенко.

“What do you think about it?” said the general in a low voice to Totski. “Is she mad? I mean mad in the medical sense of the word .... eh?”

— Как вы думаете, Афанасий Иванович, — наскоро успел шепнуть ему генерал, — не сошла ли она с ума? То есть без аллегории, а настоящим медицинским манером, а?

“I’ve always said she was predisposed to it,” whispered Afanasy Ivanovitch slyly. “Perhaps it is a fever!”

— Я вам говорил, что она и всегда к этому наклонна была, — лукаво отшепнулся Афанасий Иванович. — И к тому же лихорадка...

Since their visit to Gania’s home, Rogojin’s followers had been increased by two new recruits—a dissolute old man, the hero of some ancient scandal, and a retired sub-lieutenant. A laughable story was told of the former. He possessed, it was said, a set of false teeth, and one day when he wanted money for a drinking orgy, he pawned them, and was never able to reclaim them! The officer appeared to be a rival of the gentleman who was so proud of his fists. He was known to none of Rogojin’s followers, but as they passed by the Nevsky, where he stood begging, he had joined their ranks. His claim for the charity he desired seemed based on the fact that in the days of his prosperity he had given away as much as fifteen roubles at a time. The rivals seemed more than a little jealous of one another. The athlete appeared injured at the admission of the “beggar” into the company. By nature taciturn, he now merely growled occasionally like a bear, and glared contemptuously upon the “beggar,” who, being somewhat of a man of the world, and a diplomatist, tried to insinuate himself into the bear’s good graces. He was a much smaller man than the athlete, and doubtless was conscious that he must tread warily. Gently and without argument he alluded to the advantages of the English style in boxing, and showed himself a firm believer in Western institutions. The athlete’s lips curled disdainfully, and without honouring his adversary with a formal denial, he exhibited, as if by accident, that peculiarly Russian object—an enormous fist, clenched, muscular, and covered with red hairs! The sight of this pre-eminently national attribute was enough to convince anybody, without words, that it was a serious matter for those who should happen to come into contact with it.

Компания Рогожина была почти в том же самом составе, как и давеча утром; прибавился только какой-то беспутный старичишка, в свое время бывший редактором какой-то забулдыжной обличительной газетки и про которого шел анекдот, что он заложил и пропил свои вставные на золоте зубы, и один отставной подпоручик, решительный соперник и конкурент, по ремеслу и по назначению, утрешнему господину с кулаками и совершенно никому из рогожинцев не известный, но подобранный на улице, на солнечной стороне Невского проспекта, где он останавливал прохожих и слогом Марлинского просил вспоможения, под коварным предлогом, что он сам «по пятнадцати целковых давал в свое время просителям». Оба конкурента тотчас же отнеслись друг к другу враждебно. Давешний господин с кулаками после приема в компанию «просителя» счел себя даже обиженным и, будучи молчалив от природы, только рычал иногда как медведь и с глубоким презреньем смотрел на заискивания и заигрывания с ним «просителя», оказавшегося человеком светским и политичным. С виду подпоручик обещал брать «в деле» более ловкостью и изворотливостью, чем силой, да и ростом был пониже кулачного господина. Деликатно, не вступая в явный спор, но ужасно хвастаясь, он несколько раз уже намекнул о преимуществах английского бокса, одним словом, оказался чистейшим западником. Кулачный господин при слове «бокс» только презрительно и обидчиво улыбался и, с своей стороны, не удостоивая соперника явного прения, показывал иногда, молча, как бы невзначай, или, лучше сказать, выдвигал иногда на вид, одну совершенно национальную вещь — огромный кулак, жилистый, узловатый, обросший каким-то рыжим пухом, и всем становилось ясно, что если эта глубоко национальная вещь опустится без промаху на предмет, то действительно только мокренько станет.

None of the band were very drunk, for the leader had kept his intended visit to Nastasia in view all day, and had done his best to prevent his followers from drinking too much. He was sober himself, but the excitement of this chaotic day—the strangest day of his life—had affected him so that he was in a dazed, wild condition, which almost resembled drunkenness. He had kept but one idea before him all day, and for that he had worked in an agony of anxiety and a fever of suspense. His lieutenants had worked so hard from five o’clock until eleven, that they actually had collected a hundred thousand roubles for him, but at such terrific expense, that the rate of interest was only mentioned among them in whispers and with bated breath.

В высшей степени «готовых» опять-таки никого из них не было, как и давеча, вследствие стараний самого Рогожина, имевшего целый день в виду свой визит к Настасье Филипповне. Сам же он почти совсем успел отрезвиться, но зато чуть не одурел от всех вынесенных им впечатлений в этот безобразный и ни на что не похожий день из всей его жизни. Одно только оставалось у него постоянно в виду, в памяти и в сердце, в каждую минуту, в каждое мгновение. Для этого одного он провел всё время, с пяти часов пополудни вплоть до одиннадцати, в бесконечной тоске и тревоге, возясь с Киндерами и Бискупами, которые тоже чуть с ума не сошли, мечась как угорелые по его надобности. И, однако, все-таки сто тысяч ходячими деньгами, о которых мимолетно, насмешливо и совершенно неясно намекнула Настасья Филипповна, успели составиться, за проценты, о которых даже сам Бискуп, из стыдливости, разговаривал с Киндером не вслух, а только шепотом.

As before, Rogojin walked in advance of his troop, who followed him with mingled self-assertion and timidity. They were specially frightened of Nastasia Philipovna herself, for some reason. Many of them expected to be thrown downstairs at once, without further ceremony, the elegant and irresistible Zaleshoff among them. But the party led by the athlete, without openly showing their hostile intentions, silently nursed contempt and even hatred for Nastasia Philipovna, and marched into her house as they would have marched into an enemy’s fortress. Arrived there, the luxury of the rooms seemed to inspire them with a kind of respect, not unmixed with alarm. So many things were entirely new to their experience—the choice furniture, the pictures, the great statue of Venus. They followed their chief into the salon, however, with a kind of impudent curiosity. There, the sight of General Epanchin among the guests, caused many of them to beat a hasty retreat into the adjoining room, the “boxer” and “beggar” being among the first to go. A few only, of whom Lebedeff made one, stood their ground; he had contrived to walk side by side with Rogojin, for he quite understood the importance of a man who had a fortune of a million odd roubles, and who at this moment carried a hundred thousand in his hand. It may be added that the whole company, not excepting Lebedeff, had the vaguest idea of the extent of their powers, and of how far they could safely go. At some moments Lebedeff was sure that right was on their side; at others he tried uneasily to remember various cheering and reassuring articles of the Civil Code.

Как и давеча, Рогожин выступал впереди всех, остальные подвигались за ним, хотя и с полным сознанием своих преимуществ, но все-таки несколько труся. Главное, и бог знает отчего, трусили они Настасьи Филипповны. Одни из них даже думали, что всех их немедленно «спустят с лестницы». Из думавших так был между прочими и щеголь и победитель сердец Залёжев. Но другие, и преимущественно кулачный господин, хотя и не вслух, но в сердце своем относились к Настасье Филипповне с глубочайшим презрением и даже с ненавистью и шли к ней как на осаду. Но великолепное убранство первых двух комнат, неслыханные и невиданные ими вещи, редкая мебель, картины, огромная статуя Венеры — всё это произвело на них неотразимое впечатление почтения и чуть ли даже не страха. Это не помешало, конечно, им всем, мало-помалу и с нахальным любопытством, несмотря на страх, протесниться вслед за Рогожиным в гостиную; но когда кулачный господин, «проситель» и некоторые другие заметили в числе гостей генерала Епанчина, то в первое мгновение до того были обескуражены, что стали даже понемногу ретироваться обратно в другую комнату. Один только Лебедев был из числа наиболее ободренных и убежденных и выступал почти рядом с Рогожиным, постигая, что в самом деле значит миллион четыреста тысяч чистыми деньгами и сто тысяч теперь, сейчас же, в руках. Надо, впрочем, заметить, что все они, не исключая даже знатока Лебедева, несколько сбивались в познании границ и пределов своего могущества и в самом ли деле им теперь всё дозволено или нет? Лебедев в иные минуты готов был поклясться, что всё, но в другие минуты ощущал беспокойную потребность припомнить про себя, на всякий случай, некоторые, и преимущественно ободрительные и успокоительные, статейки свода законов.

Rogojin, when he stepped into the room, and his eyes fell upon Nastasia, stopped short, grew white as a sheet, and stood staring; it was clear that his heart was beating painfully. So he stood, gazing intently, but timidly, for a few seconds. Suddenly, as though bereft of his senses, he moved forward, staggering helplessly, towards the table. On his way he collided against Ptitsin’s chair, and put his dirty foot on the lace skirt of the silent lady’s dress; but he neither apologized for this, nor even noticed it. On reaching the table, he placed upon it a strange-looking object, which he had carried with him into the drawing-room. This was a paper packet, some six or seven inches thick, and eight or nine in length, wrapped in an old newspaper, and tied round three or four times with string. Having placed this before her, he stood with drooped arms and head, as though awaiting his sentence. His costume was the same as it had been in the morning, except for a new silk handkerchief round his neck, bright green and red, fastened with a huge diamond pin, and an enormous diamond ring on his dirty forefinger. Lebedeff stood two or three paces behind his chief; and the rest of the band waited about near the door. The two maid-servants were both peeping in, frightened and amazed at this unusual and disorderly scene.

На самого Рогожина гостиная Настасьи Филипповны произвела обратное впечатление, чем на всех его спутников. Только что приподнялась портьера и он увидал Настасью Филипповну — всё остальное перестало для него существовать, как и давеча утром, даже могущественнее, чем давеча утром. Он побледнел и на мгновение остановился; угадать можно было, что сердце его билось ужасно. Робко и потерянно смотрел он несколько секунд, не отводя глаз, на Настасью Филипповну. Вдруг, как бы потеряв весь рассудок и чуть не шатаясь, подошел он к столу; дорогой наткнулся на стул Птицына и наступил своими грязными сапожищами на кружевную отделку великолепного голубого платья молчаливой красавицы немки; не извинился и не заметил. Подойдя к столу, он положил на него один странный предмет, с которым и вступил в гостиную, держа его пред собой в обеих руках. Это была большая пачка бумаги, вершка три в высоту и вершка четыре в длину, крепко и плотно завернутая в «Биржевые ведомости» и обвязанная туго-натуго со всех сторон и два раза накрест бечевкой, вроде тех, которыми обвязывают сахарные головы. Затем стал, ни слова не говоря и опустив руки, как бы ожидая своего приговора. Костюм его был совершенно давешний, кроме совсем нового шелкового шарфа на шее, ярко-зеленого с красным, с огромною бриллиантовою булавкой, изображавшею жука, и массивного бриллиантового перстня на грязном пальце правой руки. Лебедев до стола не дошел шага на три; остальные, как сказано было, понемногу набирались в гостиную. Катя и Паша, горничные Настасьи Филипповны, тоже прибежали глядеть из-за приподнятых портьер, с глубоким изумлением и страхом.

“What is that?” asked Nastasia Philipovna, gazing intently at Rogojin, and indicating the paper packet.

— Что это такое? — спросила Настасья Филипповна, пристально и любопытно оглядев Рогожина и указывая глазами на «предмет».

“A hundred thousand,” replied the latter, almost in a whisper.

— Сто тысяч! — ответил тот почти шепотом.

“Oh! so he kept his word—there’s a man for you! Well, sit down, please—take that chair. I shall have something to say to you presently. Who are all these with you? The same party? Let them come in and sit down. There’s room on that sofa, there are some chairs and there’s another sofa! Well, why don’t they sit down?”

— А, сдержал-таки слово, каков! Садитесь, пожалуйста, вот тут, вот на этот стул; я вам потом скажу что-нибудь. Кто с вами? Вся давешняя компания? Ну, пусть войдут и сядут; вон там на диване можно, вот еще диван. Вот там два кресла... что же они, не хотят, что ли?

Sure enough, some of the brave fellows entirely lost their heads at this point, and retreated into the next room. Others, however, took the hint and sat down, as far as they could from the table, however; feeling braver in proportion to their distance from Nastasia. Rogojin took the chair offered him, but he did not sit long; he soon stood up again, and did not reseat himself. Little by little he began to look around him and discern the other guests. Seeing Gania, he smiled venomously and muttered to himself, “Look at that!” He gazed at Totski and the general with no apparent confusion, and with very little curiosity. But when he observed that the prince was seated beside Nastasia Philipovna, he could not take his eyes off him for a long while, and was clearly amazed. He could not account for the prince’s presence there. It was not in the least surprising that Rogojin should be, at this time, in a more or less delirious condition; for not to speak of the excitements of the day, he had spent the night before in the train, and had not slept more than a wink for forty-eight hours.

Действительно, некоторые положительно сконфузились, отретировались и уселись ждать в другой комнате, но иные остались и расселись по приглашению, но только подальше от стола, больше по углам, одни всё еще желая несколько стушеваться, другие чем дальше, тем больше и как-то неестественно быстро ободряясь. Рогожин уселся тоже на показанный ему стул, но сидел недолго; он скоро встал и уже больше не садился. Мало-помалу он стал различать и оглядывать гостей. Увидев Ганю, он ядовито улыбнулся и прошептал про себя: «Вишь!». На генерала и на Афанасия Ивановича он взглянул без смущения и даже без особенного любопытства. Но когда заметил подле Настасьи Филипповны князя, то долго не мог оторваться от него, в чрезвычайном удивлении и как бы не в силах дать себе в этой встрече отчет. Можно было подозревать, что минутами он был в настоящем бреду. Кроме всех потрясений этого дня, он всю прошедшую ночь провел в вагоне и уже почти двое суток не спал.

“This, gentlemen, is a hundred thousand roubles,” said Nastasia Philipovna, addressing the company in general, “here, in this dirty parcel. This afternoon Rogojin yelled, like a madman, that he would bring me a hundred thousand in the evening, and I have been waiting for him all the while. He was bargaining for me, you know; first he offered me eighteen thousand; then he rose to forty, and then to a hundred thousand. And he has kept his word, see! My goodness, how white he is! All this happened this afternoon, at Gania’s. I had gone to pay his mother a visit—my future family, you know! And his sister said to my very face, surely somebody will turn this shameless creature out. After which she spat in her brother Gania’s face—a girl of character, that!”

— Это, господа, сто тысяч, — сказала Настасья Филипповна, обращаясь ко всем с каким-то лихорадочно-нетерпеливым вызовом, — вот в этой грязной пачке. Давеча вот он закричал как сумасшедший, что привезет мне вечером сто тысяч, и я всё ждала его. Это он торговал меня: начал с восемнадцати тысяч, потом вдруг скакнул на сорок, а потом вот и эти сто. Сдержал-таки слово! Фу, какой он бледный!.. Это давеча всё у Ганечки было: я приехала к его мамаше с визитом, в мое будущее семейство, а там его сестра крикнула мне в глаза: «Неужели эту бесстыжую отсюда не выгонят!» — а Ганечке, брату, в лицо плюнула. С характером девушка!

“Nastasia Philipovna!” began the general, reproachfully. He was beginning to put his own interpretation on the affair.

— Настасья Филипповна! — укорительно произнес генерал. Он начинал несколько понимать дело, по-своему.

“Well, what, general? Not quite good form, eh? Oh, nonsense! Here have I been sitting in my box at the French theatre for the last five years like a statue of inaccessible virtue, and kept out of the way of all admirers, like a silly little idiot! Now, there’s this man, who comes and pays down his hundred thousand on the table, before you all, in spite of my five years of innocence and proud virtue, and I dare be sworn he has his sledge outside waiting to carry me off. He values me at a hundred thousand! I see you are still angry with me, Gania! Why, surely you never really wished to take me into your family? me, Rogojin’s mistress! What did the prince say just now?”

— Что такое, генерал? Неприлично, что ли? Да полно форсить-то! Что я в театре-то Французском, в ложе, как неприступная добродетель бельэтажная сидела, да всех, кто за мною гонялись пять лет, как дикая бегала, и как гордая невинность смотрела, так ведь это всё дурь меня доехала! Вот, перед вами же, пришел да положил сто тысяч на стол, после пяти-то лет невинности, и уж наверно у них там тройки стоят и меня ждут. Во сто тысяч меня оценил! Ганечка, я вижу, ты на меня до сих пор еще сердишься? Да неужто ты меня в свою семью ввести хотел? Меня-то, рогожинскую! Князь-то что сказал давеча?

“I never said you were Rogojin’s mistress—you are not!” said the prince, in trembling accents.

— Я не то сказал, что вы рогожинская, вы не рогожинская! — дрожащим голосом выговорил князь.

“Nastasia Philipovna, dear soul!” cried the actress, impatiently, “do be calm, dear! If it annoys you so—all this—do go away and rest! Of course you would never go with this wretched fellow, in spite of his hundred thousand roubles! Take his money and kick him out of the house; that’s the way to treat him and the likes of him! Upon my word, if it were my business, I’d soon clear them all out!” The actress was a kind-hearted woman, and highly impressionable. She was very angry now. “Don’t be cross, Daria Alexeyevna!” laughed Nastasia. “I was not angry when I spoke; I wasn’t reproaching Gania. I don’t know how it was that I ever could have indulged the whim of entering an honest family like his. I saw his mother—and kissed her hand, too. I came and stirred up all that fuss, Gania, this afternoon, on purpose to see how much you could swallow—you surprised me, my friend—you did, indeed. Surely you could not marry a woman who accepts pearls like those you knew the general was going to give me, on the very eve of her marriage? And Rogojin! Why, in your own house and before your own brother and sister, he bargained with me! Yet you could come here and expect to be betrothed to me before you left the house! You almost brought your sister, too. Surely what Rogojin said about you is not really true: that you would crawl all the way to the other end of the town, on hands and knees, for three roubles?”

— Настасья Филипповна, полно, матушка, полно, голубушка, — не стерпела вдруг Дарья Алексеевна, — уж коли тебе так тяжело от них стало, так что смотреть-то на них! И неужели ты с этаким отправиться хочешь, хошь и за сто бы тысяч! Правда, сто тысяч — вишь ведь! А ты сто тысяч-то возьми, а его прогони, вот как с ними надо делать; эх, я бы на твоем месте их всех... что в самом-то деле! Дарья Алексеевна даже в гнев вошла. Это была женщина добрая и весьма впечатлительная. — Не сердись, Дарья Алексеевна, — усмехнулась ей Настасья Филипповна, — ведь я ему не сердясь говорила. Попрекнула, что ль, я его? Я и впрямь понять не могу, как на меня эта дурь нашла, что я в честную семью хотела войти. Видела я его мать-то, руку у ней поцеловала. А что я давеча издевалась у тебя, Ганечка, так это я нарочно хотела сама в последний раз посмотреть: до чего ты сам можешь дойти? Ну, удивил же ты меня, право. Многого я ждала, а этого нет! Да неужто ты меня взять мог, зная, что вот он мне такой жемчуг дарит, чуть не накануне твоей свадьбы, а я беру? А Рогожин-то? Ведь он в твоем доме, при твоей матери и сестре, меня торговал, а ты вот все-таки после того свататься приехал да чуть сестру не привез? Да неужто же правду про тебя Рогожин сказал, что ты за три целковых на Васильевский остров ползком доползешь?

“Yes, he would!” said Rogojin, quietly, but with an air of absolute conviction.

— Доползет, — проговорил вдруг Рогожин тихо, но с видом величайшего убеждения.

“H’m! and he receives a good salary, I’m told. Well, what should you get but disgrace and misery if you took a wife you hated into your family (for I know very well that you do hate me)? No, no! I believe now that a man like you would murder anyone for money—sharpen a razor and come up behind his best friend and cut his throat like a sheep—I’ve read of such people. Everyone seems money-mad nowadays. No, no! I may be shameless, but you are far worse. I don’t say a word about that other—”

— И добро бы ты с голоду умирал, а ты ведь жалованье, говорят, хорошее получаешь! Да ко всему-то в придачу, кроме позора-то, ненавистную жену ввести в дом! (Потому что ведь ты меня ненавидишь, я это знаю!). Нет, теперь я верю, что этакой за деньги зарежет! Ведь теперь их всех такая жажда обуяла, так их разнимает на деньги, что они словно одурели. Сам ребенок, а уж лезет в ростовщики! А то намотает па бритву шелку, закрепит да тихонько сзади и зарежет приятеля, как барана, как я читала недавно. Ну, бесстыдник же ты! Я бесстыжая, а ты того хуже. Я про того букетника уж и не говорю...

“Nastasia Philipovna, is this really you? You, once so refined and delicate of speech. Oh, what a tongue! What dreadful things you are saying,” cried the general, wringing his hands in real grief.

— Вы ли, вы ли это, Настасья Филипповна! — всплеснул генерал в истинной горести, — вы, такая деликатная, с такими тонкими мыслями, и вот! Какой язык! Какой слог!

“I am intoxicated, general. I am having a day out, you know—it’s my birthday! I have long looked forward to this happy occasion. Daria Alexeyevna, you see that nosegay-man, that Monsieur aux Camelias, sitting there laughing at us?”

— Я теперь во хмелю, генерал, — засмеялась вдруг Настасья Филипповна, — я гулять хочу! Сегодня мой день, мой табельный день, мой высокосный день, я его давно поджидала. Дарья Алексеевна, видишь ты вот этого букетника, вот этого monsieur aux camélias, вот он сидит да смеется на нас...

“I am not laughing, Nastasia Philipovna; I am only listening with all my attention,” said Totski, with dignity.

— Я не смеюсь, Настасья Филипповна, я только с величайшим вниманием слушаю, — с достоинством отпарировал Тоцкий.

“Well, why have I worried him, for five years, and never let him go free? Is he worth it? He is only just what he ought to be—nothing particular. He thinks I am to blame, too. He gave me my education, kept me like a countess. Money—my word! What a lot of money he spent over me! And he tried to find me an honest husband first, and then this Gania, here. And what do you think? All these five years I did not live with him, and yet I took his money, and considered I was quite justified. “You say, take the hundred thousand and kick that man out. It is true, it is an abominable business, as you say. I might have married long ago, not Gania—Oh, no!—but that would have been abominable too. “Would you believe it, I had some thoughts of marrying Totski, four years ago! I meant mischief, I confess—but I could have had him, I give you my word; he asked me himself. But I thought, no! it’s not worthwhile to take such advantage of him. No! I had better go on to the streets, or accept Rogojin, or become a washerwoman or something—for I have nothing of my own, you know. I shall go away and leave everything behind, to the last rag—he shall have it all back. And who would take me without anything? Ask Gania, there, whether he would. Why, even Ferdishenko wouldn’t have me!”

— Ну вот, за что я его мучила целые пять лет и от себя не отпускала? Стоил ли того! Он просто таков, каким должен быть... Еще он меня виноватою пред собой сочтет: воспитание ведь дал, как графиню содержал, денег-то, денег-то сколько ушло, честного мужа мне приискал еще там, а здесь Ганечку; и что же б ты думала: я с ним эти пять лет не жила, а деньги-то с него брала и думала, что права! Совсем ведь я с толку сбила себя! Ты вот говоришь, сто тысяч возьми да и прогони, коли мерзко. Оно правда, что мерзко... Я бы и замуж давно могла выйти, да и не то что за Ганечку, да ведь очень уж тоже мерзко. И за что я моих пять лет в этой злобе потеряла! А веришь иль нет, я, года четыре тому назад, временем думала: не выйти ли мне уж и впрямь за моего Афанасия Ивановича? Я тогда это со злости думала; мало ли что у меня тогда в голове перебывало; а ведь, право, заставила б! Сам напрашивался, веришь иль нет? Правда, он лгал, да ведь падок уж очень, выдержать не может. Да потом, слава богу, подумала: стоит он такой злости! И так мне мерзко стало тогда вдруг на него, что, если б и сам присватался, не пошла бы. И целые-то пять лет я так форсила! Нет, уж лучше на улицу, где мне и следует быть! Иль разгуляться с Рогожиным, иль завтра же в прачки пойти! Потому ведь на мне ничего своего; уйду — всё ему брошу, последнюю тряпку оставлю, а без всего меня кто возьмет, спроси-ка вот Ганю, возьмет ли? Да меня и Фердыщенко не возьмет!..

“No, Ferdishenko would not; he is a candid fellow, Nastasia Philipovna,” said that worthy. “But the prince would. You sit here making complaints, but just look at the prince. I’ve been observing him for a long while.”

— Фердыщенко, может быть, не возьмет, Настасья Филипповна, я человек откровенный, — перебил Фердыщенко, — зато князь возьмет! Вы вот сидите да плачетесь, а вы взгляните-ка на князя! Я уж давно наблюдаю...

Nastasia Philipovna looked keenly round at the prince.

Настасья Филипповна с любопытством обернулась к князю.

“Is that true?” she asked.

— Правда? — спросила она.

“Quite true,” whispered the prince.

— Правда, — прошептал князь.

“You’ll take me as I am, with nothing?”

— Возьмете, как есть, без ничего!

“I will, Nastasia Philipovna.”

— Возьму, Настасья Филипповна...

“Here’s a pretty business!” cried the general. “However, it might have been expected of him.”

— Вот и новый анекдот! — пробормотал генерал. — Ожидать было можно.

The prince continued to regard Nastasia with a sorrowful, but intent and piercing, gaze.

Князь скорбным, строгим и проницающим взглядом смотрел в лицо продолжавшей его оглядывать Настасьи Филипповны.

“Here’s another alternative for me,” said Nastasia, turning once more to the actress; “and he does it out of pure kindness of heart. I know him. I’ve found a benefactor. Perhaps, though, what they say about him may be true—that he’s an—we know what. And what shall you live on, if you are really so madly in love with Rogojin’s mistress, that you are ready to marry her—eh?”

— Вот еще нашелся! — сказала она вдруг, обращаясь опять к Дарье Алексеевне. — А ведь впрямь от доброго сердца, я его знаю. Благодетеля нашла! А впрочем, правду, может, про него говорят, что... того. Чем жить-то будешь, коли уж так влюблен, что рогожинскую берешь, за себя-то, за князя-то?..

“I take you as a good, honest woman, Nastasia Philipovna—not as Rogojin’s mistress.” “Who? I?—good and honest?”

— Я вас честную беру, Настасья Филипповна, а не рогожинскую, — сказал князь. — Это я-то честная?

“Yes, you.”

— Вы.

“Oh, you get those ideas out of novels, you know. Times are changed now, dear prince; the world sees things as they really are. That’s all nonsense. Besides, how can you marry? You need a nurse, not a wife.”

— Ну, это там... из романов! Это, князь голубчик, старые бредни, а нынче свет поумнел, и всё это вздор! Да и куда тебе жениться, за тобой за самим еще няньку нужно!

The prince rose and began to speak in a trembling, timid tone, but with the air of a man absolutely sure of the truth of his words.

Князь встал и дрожащим, робким голосом, но в то же время с видом глубоко убежденного человека произнес:

“I know nothing, Nastasia Philipovna. I have seen nothing. You are right so far; but I consider that you would be honouring me, and not I you. I am a nobody. You have suffered, you have passed through hell and emerged pure, and that is very much. Why do you shame yourself by desiring to go with Rogojin? You are delirious. You have returned to Mr. Totski his seventy-five thousand roubles, and declared that you will leave this house and all that is in it, which is a line of conduct that not one person here would imitate. Nastasia Philipovna, I love you! I would die for you. I shall never let any man say one word against you, Nastasia Philipovna! and if we are poor, I can work for both.”

— Я ничего не знаю, Настасья Филипповна, я ничего не видел, вы правы, но я... я сочту, что вы мне, а не я сделаю честь. Я ничто, а вы страдали и из такого ада чистая вышли, а это много. К чему же вы стыдитесь да с Рогожиным ехать хотите? Это лихорадка... Вы господину Тоцкому семьдесят тысяч отдали и говорите, что всё, что здесь есть, всё бросите, этого никто здесь не сделает. Я вас... Настасья Филипповна... люблю. Я умру за вас, Настасья Филипповна... Я никому не позволю про вас слова сказать, Настасья Филипповна... Если мы будем бедны, я работать буду, Настасья Филипповна...

As the prince spoke these last words a titter was heard from Ferdishenko; Lebedeff laughed too. The general grunted with irritation; Ptitsin and Totski barely restrained their smiles. The rest all sat listening, open-mouthed with wonder.

При последних словах послышалось хихиканье Фердыщенка, Лебедева, и даже генерал про себя как-то крякнул с большим неудовольствием. Птицын и Тоцкий не могли не улыбнуться, но сдержались. Остальные просто разинули рты от удивления.

“But perhaps we shall not be poor; we may be very rich, Nastasia Philipovna,” continued the prince, in the same timid, quivering tones. “I don’t know for certain, and I’m sorry to say I haven’t had an opportunity of finding out all day; but I received a letter from Moscow, while I was in Switzerland, from a Mr. Salaskin, and he acquaints me with the fact that I am entitled to a very large inheritance. This letter—”

— ...Но мы, может быть, будем не бедны, а очень богаты, Настасья Филипповна, — продолжал князь тем же робким голосом. — Я, впрочем, не знаю наверно, и жаль, что до сих пор еще узнать ничего не мог в целый день, но я получил в Швейцарии письмо из Москвы от одного господина Салазкина, и он меня уведомляет, что я будто бы могу получить очень большое наследство. Вот это письмо...

The prince pulled a letter out of his pocket.

Князь действительно вынул из кармана письмо.

“Is he raving?” said the general. “Are we really in a mad-house?”

— Да он уж не бредит ли? — пробормотал генерал. — Сумасшедший дом настоящий! .

There was silence for a moment. Then Ptitsin spoke. “I think you said, prince, that your letter was from Salaskin? Salaskin is a very eminent man, indeed, in his own world; he is a wonderfully clever solicitor, and if he really tells you this, I think you may be pretty sure that he is right. It so happens, luckily, that I know his handwriting, for I have lately had business with him. If you would allow me to see it, I should perhaps be able to tell you.”

На мгновение последовало некоторое молчание. — Вы, кажется, сказали, князь, что письмо к вам от Салазкина? — спросил Птицын. — Это очень известный в своем кругу человек; это очень известный ходок по делам, и если действительно он вас уведомляет, то вполне можете верить. К счастию, я руку знаю, потому что недавно дело имел... Если бы вы дали мне взглянуть, может быть, мог бы вам что-нибудь и сказать.

The prince held out the letter silently, but with a shaking hand.

Князь молча, дрожащею рукой протянул ему письмо.

“What, what?” said the general, much agitated. “What’s all this? Is he really heir to anything?”

— Да что такое, что такое? — спохватился генерал, смотря на всех как полоумный, — да неужто наследство?

All present concentrated their attention upon Ptitsin, reading the prince’s letter. The general curiosity had received a new fillip. Ferdishenko could not sit still. Rogojin fixed his eyes first on the prince, and then on Ptitsin, and then back again; he was extremely agitated. Lebedeff could not stand it. He crept up and read over Ptitsin’s shoulder, with the air of a naughty boy who expects a box on the ear every moment for his indiscretion.

Все устремили взгляды на Птицына, читавшего письмо. Общее любопытство получило новый и чрезвычайный толчок. Фердыщенку не сиделось; Рогожин смотрел в недоумении и в ужасном беспокойстве переводил взгляды то на князя, то на Птицына. Дарья Алексеевна в ожидании была как на иголках. Даже Лебедев не утерпел, вышел из своего угла и, согнувшись в три погибели, стал заглядывать в письмо чрез плечо Птицына, с видом человека, опасающегося, что ему сейчас дадут за это колотушку.