After moistening his lips with the tea which Vera Lebedeff brought him, Hippolyte set the cup down on the table, and glanced round. He seemed confused and almost at a loss.
Ипполит помочил свои губы в чашке чаю, поданной ему Верой Лебедевой, поставил чашку на столик и вдруг, точно законфузился, почти в смущении осмотрелся кругом.
“Just look, Lizabetha Prokofievna,” he began, with a kind of feverish haste; “these china cups are supposed to be extremely valuable. Lebedeff always keeps them locked up in his china-cupboard; they were part of his wife’s dowry. Yet he has brought them out tonight—in your honour, of course! He is so pleased—” He was about to add something else, but could not find the words.
— Посмотрите, Лизавета Прокофьевна, эти чашки, — как-то странно заторопился он, — эти фарфоровые чашки, и, кажется, превосходного фарфора, стоят у Лебедева всегда в шифоньерке под стеклом, запертые, никогда не подаются... как водится, это в приданое за женой его было... у них так водится... и вот он их нам подал, в честь вас, разумеется, до того обрадовался... Он хотел было еще что-то прибавить, но не нашелся.
“There, he is feeling embarrassed; I expected as much,” whispered Evgenie Pavlovitch suddenly in the prince’s ear. “It is a bad sign; what do you think? Now, out of spite, he will come out with something so outrageous that even Lizabetha Prokofievna will not be able to stand it.”
— Сконфузился-таки, я так и ждал! — шепнул вдруг Евгений Павлович на ухо князю. — Это ведь опасно, а? Вернейший признак, что теперь, со зла, такую какую-нибудь эксцентричность выкинет, что и Лизавета Прокофьевна, пожалуй, не усидит.
Muishkin looked at him inquiringly.
Князь вопросительно посмотрел на него.
“You do not care if he does?” added Evgenie Pavlovitch. “Neither do I; in fact, I should be glad, merely as a proper punishment for our dear Lizabetha Prokofievna. I am very anxious that she should get it, without delay, and I shall stay till she does. You seem feverish.”
— Вы эксцентричности не боитесь? — прибавил Евгений Павлович. — Ведь и я тоже, даже желаю; мне, собственно, только чтобы наша милая Лизавета Прокофьевна была наказана, и непременно сегодня же, сейчас же; без того и уходить не хочу. У вас, кажется, лихорадка.
“Never mind; by-and-by; yes, I am not feeling well,” said the prince impatiently, hardly listening. He had just heard Hippolyte mention his own name.
— После, не мешайте. Да, я нездоров, — рассеянно и даже нетерпеливо ответил князь. Он услышал свое имя, Ипполит говорил про него.
“You don’t believe it?” said the invalid, with a nervous laugh. “I don’t wonder, but the prince will have no difficulty in believing it; he will not be at all surprised.”
— Вы не верите? — истерически смеялся Ипполит. — Так и должно быть, а князь так с первого разу поверит и нисколько не удивится.
“Do you hear, prince—do you hear that?” said Lizabetha Prokofievna, turning towards him.
— Слышишь, князь? — обернулась к нему Лизавета Прокофьевна, — слышишь?
There was laughter in the group around her, and Lebedeff stood before her gesticulating wildly.
Кругом смеялись. Лебедев суетливо выставлялся вперед и вертелся пред самою Лизаветой Прокофьевной.
“He declares that your humbug of a landlord revised this gentleman’s article—the article that was read aloud just now—in which you got such a charming dressing-down.”
— Он говорит, что этот вот кривляка, твой-то хозяин... тому господину статью поправлял, вот что давеча на твой счет прочитали.
The prince regarded Lebedeff with astonishment.
Князь с удивлением посмотрел на Лебедева.
“Why don’t you say something?” cried Lizabetha Prokofievna, stamping her foot.
— Что ж ты молчишь? — даже топнула ногой Лизавета Прокофьевна.
“Well,” murmured the prince, with his eyes still fixed on Lebedeff, “I can see now that he did.”
— Что же, — пробормотал князь, продолжая рассматривать Лебедева, — я уж вижу, что о» поправлял.
“Is it true?” she asked eagerly. “Absolutely, your excellency,” said Lebedeff, without the least hesitation.
— Правда? — быстро обернулась Лизавета Прокофьевна к Лебедеву.
Mrs. Epanchin almost sprang up in amazement at his answer, and at the assurance of his tone.
— Истинная правда, ваше превосходительство! — твердо и непоколебимо ответил Лебедев, приложив руку к сердцу.
“He actually seems to boast of it!” she cried.
— Точно хвалится! — чуть не привскочила она на стуле.
“I am base—base!” muttered Lebedeff, beating his breast, and hanging his head.
— Низок, низок! — забормотал Лебедев, начиная ударять себя в грудь и всё ниже и ниже наклоняя голову.
“What do I care if you are base or not? He thinks he has only to say, ‘I am base,’ and there is an end of it. As to you, prince, are you not ashamed?—I repeat, are you not ashamed, to mix with such riff-raff? I will never forgive you!”
— Да что мне в том, что ты низок! Он думает, что скажет «низок», так и вывернется. И не стыдно тебе, князь, с такими людишками водиться, еще раз говорю? Никогда не прощу тебе!
“The prince will forgive me!” said Lebedeff with emotional conviction.
— Меня простит князь! — с убеждением и умилением проговорил Лебедев.
Keller suddenly left his seat, and approached Lizabetha Prokofievna. “It was only out of generosity, madame,” he said in a resonant voice, “and because I would not betray a friend in an awkward position, that I did not mention this revision before; though you heard him yourself threatening to kick us down the steps. To clear the matter up, I declare now that I did have recourse to his assistance, and that I paid him six roubles for it. But I did not ask him to correct my style; I simply went to him for information concerning the facts, of which I was ignorant to a great extent, and which he was competent to give. The story of the gaiters, the appetite in the Swiss professor’s house, the substitution of fifty roubles for two hundred and fifty—all such details, in fact, were got from him. I paid him six roubles for them; but he did not correct the style.”
— Единственно из благородства, — громко и звонко заговорил вдруг подскочивший Келлер, обращаясь прямо к Лизавете Прокофьевне, — единственно из благородства, сударыня, и чтобы не выдать скомпрометированного приятеля, я давеча утаил о поправках, несмотря на то что он же нас с лестницы спустить предлагал, как сами изволили слышать. Для восстановления истины признаюсь, что я действительно обратился к нему, за шесть целковых, но отнюдь не для слога, а, собственно, для узнания фактов, мне большею частью неизвестных, как к компетентному лицу. Насчет штиблетов, насчет аппетита у швейцарского профессора, насчет пятидесяти рублей вместо двухсот пятидесяти, одним словом, вся эта группировка, всё это принадлежит ему, за шесть целковых, но слог не поправляли.
“I must state that I only revised the first part of the article,” interposed Lebedeff with feverish impatience, while laughter rose from all around him; “but we fell out in the middle over one idea, so I never corrected the second part. Therefore I cannot be held responsible for the numerous grammatical blunders in it.”
— Я должен заметить, — с лихорадочным нетерпением и каким-то ползучим голосом перебил его Лебедев, при распространявшемся всё более и более смехе, — что я поправлял одну только первую половину статьи, но так как в средине мы не сошлись и за одну мысль поссорились, то и вторую половину уж и не поправлял-с, так что всё, что там безграмотно (а там безграмотно!), так уж это мне не приписывать-с...
“That is all he thinks of!” cried Lizabetha Prokofievna.
— Вот он о чем хлопочет! — вскричала Лизавета Прокофьевна.
“May I ask when this article was revised?” said Evgenie Pavlovitch to Keller.
— Позвольте спросить, — обратился Евгений Павлович к Келлеру, — когда поправляли статью?
“Yesterday morning,” he replied, “we had an interview which we all gave our word of honour to keep secret.”
— Вчера утром, — отрапортовал Келлер, — мы имели свидание с обещанием честного слова сохранить секрет с обеих сторон..
“The very time when he was cringing before you and making protestations of devotion! Oh, the mean wretches! I will have nothing to do with your Pushkin, and your daughter shall not set foot in my house!”
— Это когда он ползал-то перед тобой и уверял тебя в преданности! Ну, людишки! Не надо мне твоего Пушкина, и чтобы дочь твоя ко мне не являлась!
Lizabetha Prokofievna was about to rise, when she saw Hippolyte laughing, and turned upon him with irritation.
Лизавета Прокофьевна хотела было встать, но вдруг раздражительно обратилась к смеющемуся Ипполиту:
“Well, sir, I suppose you wanted to make me look ridiculous?”
— Что ж ты, милый, на смех, что ли, вздумал меня здесь выставлять!
“Heaven forbid!” he answered, with a forced smile. “But I am more than ever struck by your eccentricity, Lizabetha Prokofievna. I admit that I told you of Lebedeff’s duplicity, on purpose. I knew the effect it would have on you,—on you alone, for the prince will forgive him. He has probably forgiven him already, and is racking his brains to find some excuse for him—is not that the truth, prince?”
— Сохрани господи, — криво улыбался Ипполит, — но меня больше всего поражает чрезвычайная эксцентричность ваша, Лизавета Прокофьевна; я, признаюсь, нарочно подвел про Лебедева, я знал, как на вас подействует, на вас одну, потому что князь действительно простит, и, уж наверно, простил... даже, может, извинение в уме подыскал, ведь так, князь, не правда ли?
He gasped as he spoke, and his strange agitation seemed to increase.
Он задыхался, странное волнение его возрастало с каждым словом.
“Well?” said Mrs. Epanchin angrily, surprised at his tone; “well, what more?”
— Ну?... — гневно проговорила Лизавета Прокофьевна, удивляясь его тону, — ну?
“I have heard many things of the kind about you...they delighted me... I have learned to hold you in the highest esteem,” continued Hippolyte.
— Про вас я уже много слышал, в этом же роде... с большою радостию... чрезвычайно научился вас уважать, — продолжал Ипполит.
His words seemed tinged with a kind of sarcastic mockery, yet he was extremely agitated, casting suspicious glances around him, growing confused, and constantly losing the thread of his ideas. All this, together with his consumptive appearance, and the frenzied expression of his blazing eyes, naturally attracted the attention of everyone present.
Он говорил одно, но так, как будто бы этими самыми словами хотел сказать совсем другое. Говорил с оттенком насмешки и в то же время волновался несоразмерно, мнительно оглядывался, видимо путался и терялся на каждом слове, так что всё это, вместе с его чахоточным видом и с странным, сверкающим и как будто исступленным взглядом, невольно продолжало привлекать к нему внимание.
“I might have been surprised (though I admit I know nothing of the world), not only that you should have stayed on just now in the company of such people as myself and my friends, who are not of your class, but that you should let these... young ladies listen to such a scandalous affair, though no doubt novel-reading has taught them all there is to know. I may be mistaken; I hardly know what I am saying; but surely no one but you would have stayed to please a whippersnapper (yes, a whippersnapper; I admit it) to spend the evening and take part in everything—only to be ashamed of it tomorrow. (I know I express myself badly.) I admire and appreciate it all extremely, though the expression on the face of his excellency, your husband, shows that he thinks it very improper. He-he!” He burst out laughing, and was seized with a fit of coughing which lasted for two minutes and prevented him from speaking.
— Я бы удивился, совсем, впрочем, не зная света (я сознаюсь в этом), тому, что вы не только сами остались в обществе давешней нашей компании, для вас неприличной, но и оставили этих... девиц выслушивать дело скандальное, хотя они уже всё прочли в романах. Я, может быть, впрочем, не знаю... потому что сбиваюсь, но во всяком случае кто, кроме вас, мог остаться... по просьбе мальчика (ну да, мальчика, я опять сознаюсь) провести с ним вечер и принять... во всем участие и... с тем... что на другой день стыдно... (я, впрочем, согласен, что не так выражаюсь), я всё это чрезвычайно хвалю и глубоко уважаю, хотя уже по лицу одному его превосходительства вашего супруга видно, как всё это для него неприятно... Хи-хи! — захихикал он, совсем спутавшись, и вдруг так закашлялся, что минуты две не мог продолжать.
“He has lost his breath now!” said Lizabetha Prokofievna coldly, looking at him with more curiosity than pity: “Come, my dear boy, that is quite enough—let us make an end of this.” Ivan Fedorovitch, now quite out of patience, interrupted suddenly. “Let me remark in my turn, sir,” he said in tones of deep annoyance, “that my wife is here as the guest of Prince Lef Nicolaievitch, our friend and neighbour, and that in any case, young man, it is not for you to pass judgment on the conduct of Lizabetha Prokofievna, or to make remarks aloud in my presence concerning what feelings you think may be read in my face. Yes, my wife stayed here,” continued the general, with increasing irritation, “more out of amazement than anything else. Everyone can understand that a collection of such strange young men would attract the attention of a person interested in contemporary life. I stayed myself, just as I sometimes stop to look on in the street when I see something that may be regarded as-as-as-”
— Даже задохся! — холодно и резко произнесла Лизавета Прокофьевна, с строгим любопытством рассматривая его. — Ну, милый мальчик, довольно с тобою. Пора! — Позвольте же и мне, милостивый государь, с своей стороны вам заметить, — раздражительно вдруг заговорил Иван Федорович, потерявший последнее терпение, — что жена моя здесь у князя Льва Николаевича, нашего общего друга и соседа, и что во всяком случае не вам, молодой человек, судить о поступках Лизаветы Прокофьевны, равно как выражаться вслух и в глаза о том, что написано на моем лице. Да-с. И если жена моя здесь осталась, — продолжал он, раздражаясь почти с каждым словом всё более и более, — то скорее, сударь, от удивления и от понятного всем современного любопытства посмотреть странных молодых людей. Я и сам остался, как останавливаюсь иногда на улице, когда вижу что-нибудь, на что можно взглянуть, как... как... как...
“As a curiosity,” suggested Evgenie Pavlovitch, seeing his excellency involved in a comparison which he could not complete.
— Как на редкость, — подсказал Евгений Павлович.
“That is exactly the word I wanted,” said the general with satisfaction—“a curiosity. However, the most astonishing and, if I may so express myself, the most painful, thing in this matter, is that you cannot even understand, young man, that Lizabetha Prokofievna, only stayed with you because you are ill,—if you really are dying—moved by the pity awakened by your plaintive appeal, and that her name, character, and social position place her above all risk of contamination. Lizabetha Prokofievna!” he continued, now crimson with rage, “if you are coming, we will say goodnight to the prince, and—”
— Превосходно и верно, — обрадовался его превосходительство, немного запутавшийся в сравнении, — именно как на редкость. Но во всяком случае мне всего удивительнее и даже огорчительнее, если только можно так выразиться грамматически, что вы, молодой человек, и того даже не умели понять, что Лизавета Прокофьевна теперь осталась с вами потому, что вы больны, — если вы только в самом деле умираете, — так сказать, из сострадания, из-за ваших жалких слов, сударь, и что никакая грязь ни в каком случае не может пристать к ее имени, качествам и значению... Лизавета Прокофьевна! — заключил раскрасневшийся генерал, — если хочешь идти, то простимся с нашим добрым князем и...
“Thank you for the lesson, general,” said Hippolyte, with unexpected gravity, regarding him thoughtfully.
— Благодарю вас за урок, генерал, — серьезно и неожиданно прервал Ипполит, задумчиво смотря на него.
“Two minutes more, if you please, dear Ivan Fedorovitch,” said Lizabetha Prokofievna to her husband; “it seems to me that he is in a fever and delirious; you can see by his eyes what a state he is in; it is impossible to let him go back to Petersburg tonight. Can you put him up, Lef Nicolaievitch? I hope you are not bored, dear prince,” she added suddenly to Prince S. “Alexandra, my dear, come here! Your hair is coming down.”
— Пойдемте, maman, долго ли еще будет!.. — нетерпеливо и гневно произнесла Аглая, вставая со стула. — Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, — с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в этом убеждена по его глазам; его так оставить нельзя. Лев Николаевич! мог бы он у тебя ночевать, чтоб его в Петербург не тащить сегодня? Cher prince, вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь себе волосы, друг мой.
She arranged her daughter’s hair, which was not in the least disordered, and gave her a kiss. This was all that she had called her for.
Она поправила ей волосы, которые нечего было поправлять, и поцеловала ее; затем только и звала.
“I thought you were capable of development,” said Hippolyte, coming out of his fit of abstraction. “Yes, that is what I meant to say,” he added, with the satisfaction of one who suddenly remembers something he had forgotten. “Here is Burdovsky, sincerely anxious to protect his mother; is not that so? And he himself is the cause of her disgrace. The prince is anxious to help Burdovsky and offers him friendship and a large sum of money, in the sincerity of his heart. And here they stand like two sworn enemies—ha, ha, ha! You all hate Burdovsky because his behaviour with regard to his mother is shocking and repugnant to you; do you not? Is not that true? Is it not true? You all have a passion for beauty and distinction in outward forms; that is all you care for, isn’t it? I have suspected for a long time that you cared for nothing else! Well, let me tell you that perhaps there is not one of you who loved your mother as Burdovsky loved his. As to you, prince, I know that you have sent money secretly to Burdovsky’s mother through Gania. Well, I bet now,” he continued with an hysterical laugh, “that Burdovsky will accuse you of indelicacy, and reproach you with a want of respect for his mother! Yes, that is quite certain! Ha, ha, ha!”
— Я вас считал способною к развитию... — опять заговорил Ипполит, выходя из своей задумчивости. — Да! вот что я хотел сказать, — обрадовался он, как бы вдруг вспомнив: — вот Бурдовский искренно хочет защитить свою мать, не правда ли? А выходит, что он же ее срамит. Вот князь хочет помочь Бурдовскому, от чистого сердца предлагает ему свою нежную дружбу и капитал и, может быть, один из всех вас не чувствует к нему отвращения, и вот они-то и стоят друг пред другом как настоящие враги... Ха-ха-ха! Вы ненавидите все Бурдовского за то, что он, по-вашему, некрасиво и неизящно относится к своей матери, ведь так? так? так? Ведь вы ужасно все любите красивость и изящество форм, за них только и стоите, не правда ли? (Я давно подозревал, что только за них!). Ну, так и знайте же, что ни один из вас, может, не любил так свою мать, как Бурдовский! Вы, князь, я знаю, послали потихоньку денег, с Ганечкой, матери Бурдовского, и вот об заклад же побьюсь (хи-хи-хи! — истерически хохотал он), об заклад побьюсь, что Бурдовский же и обвинит вас теперь в неделикатности форм и в неуважении к его матери, ей-богу так, ха-ха-ха!
He caught his breath, and began to cough once more.
Тут он опять задохся и закашлялся.
“Come, that is enough! That is all now; you have no more to say? Now go to bed; you are burning with fever,” said Lizabetha Prokofievna impatiently. Her anxious eyes had never left the invalid. “Good heavens, he is going to begin again!”
— Ну, всё? Всё теперь, всё сказал? Ну, и иди теперь спать, у тебя лихорадка, — нетерпеливо перебила Лизавета Прокофьевна, не сводившая с него своего беспокойного взгляда. — Ах, господи! Да он и еще говорит!
“You are laughing, I think? Why do you keep laughing at me?” said Hippolyte irritably to Evgenie Pavlovitch, who certainly was laughing.
— Вы, кажется, смеетесь? Что вы всё надо мною смеетесь? Я заметил, что вы всё надо мною смеетесь? — беспокойно и раздражительно обратился он вдруг к Евгению Павловичу; тот действительно смеялся.
“I only want to know, Mr. Hippolyte—excuse me, I forget your surname.” “Mr. Terentieff,” said the prince. “Oh yes, Mr. Terentieff. Thank you prince. I heard it just now, but had forgotten it. I want to know, Mr. Terentieff, if what I have heard about you is true. It seems you are convinced that if you could speak to the people from a window for a quarter of an hour, you could make them all adopt your views and follow you?”
— Я только хотел спросить вас, господин... Ипполит... извините, я забыл вашу фамилию. — Господин Терентьев, — сказал князь. — Да, Терентьев, благодарю вас, князь, давеча говорили, но у меня вылетело... я хотел вас спросить, господин Терентьев, правду ли я слышал, что вы того мнения, что стоит вам только четверть часа в окошко с народом поговорить, и он тотчас же с вами во всем согласится и тотчас же за вами пойдет?
“I may have said so,” answered Hippolyte, as if trying to remember. “Yes, I certainly said so,” he continued with sudden animation, fixing an unflinching glance on his questioner. “What of it?”
— Очень может быть, что говорил... — ответил Ипполит, как бы что-то припоминая. — Непременно говорил! — прибавил он вдруг, опять оживляясь и твердо посмотрев на Евгения Павловича. — Что ж из этого?
“Nothing. I was only seeking further information, to put the finishing touch.”
— Ничего ровно; я только к сведению, чтобы дополнить.
Evgenie Pavlovitch was silent, but Hippolyte kept his eyes fixed upon him, waiting impatiently for more.
Евгений Павлович замолчал, но Ипполит всё еще смотрел на него в нетерпеливом ожидании.
“Well, have you finished?” said Lizabetha Prokofievna to Evgenie. “Make haste, sir; it is time he went to bed. Have you more to say?” She was very angry.
— Ну, что ж, кончил, что ли? — обратилась к Евгению Павловичу Лизавета Прокофьевна. — Кончай скорей, батюшка, ему спать пора. Или не умеешь? (Она была в ужасной досаде).
“Yes, I have a little more,” said Evgenie Pavlovitch, with a smile. “It seems to me that all you and your friends have said, Mr. Terentieff, and all you have just put forward with such undeniable talent, may be summed up in the triumph of right above all, independent of everything else, to the exclusion of everything else; perhaps even before having discovered what constitutes the right. I may be mistaken?”
— Я, пожалуй, и очень не прочь прибавить, — улыбаясь продолжал Евгений Павлович, — что всё, что я выслушал от ваших товарищей, господин Терентьев, и всё, что вы изложили сейчас, и с таким несомненным талантом, сводится, по моему мнению, к теории восторжествования права, прежде всего и мимо всего, и даже с исключением всего прочего, и даже, может быть, прежде исследования, в чем и право-то состоит? Может быть, я ошибаюсь?
“You are certainly mistaken; I do not even understand you. What else?” Murmurs arose in the neighbourhood of Burdovsky and his companions; Lebedeff’s nephew protested under his breath.
— Конечно, ошибаетесь, я даже вас не понимаю... дальше? В углу тоже раздался ропот. Племянник Лебедева что-то пробормотал вполголоса.
“I have nearly finished,” replied Evgenie Pavlovitch. “I will only remark that from these premises one could conclude that might is right—I mean the right of the clenched fist, and of personal inclination. Indeed, the world has often come to that conclusion. Prudhon upheld that might is right. In the American War some of the most advanced Liberals took sides with the planters on the score that the blacks were an inferior race to the whites, and that might was the right of the white race.”
— Да почти ничего дальше, — продолжал Евгений Павлович, — я только хотел заметить, что от этого дело может прямо перескочить на право силы, то есть на право единичного кулака и личного захотения, как, впрочем, и очень часто кончалось на свете. Остановился же Прудон на праве силы. В американскую войну многие самые передовые либералы объявили себя в пользу плантаторов, в том смысле, что негры суть негры, ниже белого племени, а стало быть, право силы за белыми...
“You mean, no doubt, that you do not deny that might is right?”
— То есть, стало быть, вы не отрицаете права силы?
“You are at least logical. I would only point out that from the right of might, to the right of tigers and crocodiles, or even Daniloff and Gorsky, is but a step.”
— Вы таки консеквентны; я хотел только заметить, что от права силы до права тигров и крокодилов и даже до Данилова и Горского недалеко.
“I know nothing about that; what else?”
— Не знаю; дальше?
Hippolyte was scarcely listening. He kept saying “well?” and “what else?” mechanically, without the least curiosity, and by mere force of habit.
Ипполит едва слушал Евгения Павловича, которому если и говорил «ну» и «дальше», то, казалось, больше по старой, усвоенной привычке в разговорах, а не от внимания и любопытства.
“Why, nothing else; that is all.”
— Да ничего дальше... всё.
“However, I bear you no grudge,” said Hippolyte suddenly, and, hardly conscious of what he was doing, he held out his hand with a smile. The gesture took Evgenie Pavlovitch by surprise, but with the utmost gravity he touched the hand that was offered him in token of forgiveness.
— Я, впрочем, на вас не сержусь, — совершенно неожиданно заключил вдруг Ипполит и, едва ли вполне сознавая, протянул руку, даже с улыбкой. Евгений Павлович удивился сначала, но с самым серьезным видом прикоснулся к протянутой ему руке, точно как бы принимая прощение.
“I can but thank you,” he said, in a tone too respectful to be sincere, “for your kindness in letting me speak, for I have often noticed that our Liberals never allow other people to have an opinion of their own, and immediately answer their opponents with abuse, if they do not have recourse to arguments of a still more unpleasant nature.”
— Не могу не прибавить, — сказал он тем же двусмысленно почтительным тоном, — моей вам благодарности за внимание, с которым вы меня допустили говорить, потому что, по моим многочисленным наблюдениям, никогда наш либерал не в состоянии позволить иметь кому-нибудь свое особое убеждение и не ответить тотчас же своему оппоненту ругательством или даже чем-нибудь хуже...
“What you say is quite true,” observed General Epanchin; then, clasping his hands behind his back, he returned to his place on the terrace steps, where he yawned with an air of boredom.
— Это вы совершенно верно, — заметил генерал Иван Федорович и, заложив руки за спину, с скучнейшим видом отретировался к выходу с террасы, где с досады и зевнул.
“Come, sir, that will do; you weary me,” said Lizabetha Prokofievna suddenly to Evgenie Pavlovitch.
— Ну, довольно с тебя, батюшка, — вдруг объявила Евгению Павловичу Лизавета Прокофьевна, — надоели вы мне...
Hippolyte rose all at once, looking troubled and almost frightened. “It is time for me to go,” he said, glancing round in perplexity. “I have detained you... I wanted to tell you everything... I thought you all... for the last time... it was a whim...”
— Пора, — озабоченно и чуть не с испугом поднялся вдруг Ипполит, в замешательстве смотря кругом, — я вас задержал; я хотел вам всё сказать... я думал, что все... в последний раз... это была фантазия...
He evidently had sudden fits of returning animation, when he awoke from his semi-delirium; then, recovering full self-possession for a few moments, he would speak, in disconnected phrases which had perhaps haunted him for a long while on his bed of suffering, during weary, sleepless nights.
Видно было, что он оживлялся порывами, из настоящего почти бреда выходил вдруг, на несколько мгновений, с полным сознанием вдруг припоминал и говорил, большею частью отрывками, давно уже, может быть, надуманными и заученными, в долгие, скучные часы болезни, на кровати, в уединении, в бессонницу.
“Well, good-bye,” he said abruptly. “You think it is easy for me to say good-bye to you? Ha, ha!” Feeling that his question was somewhat gauche, he smiled angrily. Then as if vexed that he could not ever express what he really meant, he said irritably, in a loud voice: “Excellency, I have the honour of inviting you to my funeral; that is, if you will deign to honour it with your presence. I invite you all, gentlemen, as well as the general.”
— Ну, прощайте! — резко проговорил он вдруг. — Вы думаете, мне легко сказать вам: прощайте? Ха-ха! — досадливо усмехнулся он сам на свой неловкий вопрос и вдруг, точно разозлясь, что ему всё не удается сказать что хочется, громко и раздражительно проговорил: — Ваше превосходительство! Имею честь просить вас ко мне на погребение, если только удостоите такой чести, и... всех, господа, вслед за генералом!..
He burst out laughing again, but it was the laughter of a madman. Lizabetha Prokofievna approached him anxiously and seized his arm. He stared at her for a moment, still laughing, but soon his face grew serious.
Он опять засмеялся; но это был уже смех безумного. Лизавета Прокофьевна испуганно двинулась к нему и схватила его за руку. Он смотрел на нее пристально, с тем же смехом, но который уже не продолжался, а как бы остановился и застыл на его лице.
“Do you know that I came here to see those trees?” pointing to the trees in the park. “It is not ridiculous, is it? Say that it is not ridiculous!” he demanded urgently of Lizabetha Prokofievna. Then he seemed to be plunged in thought. A moment later he raised his head, and his eyes sought for someone. He was looking for Evgenie Pavlovitch, who was close by on his right as before, but he had forgotten this, and his eyes ranged over the assembled company. “Ah! you have not gone!” he said, when he caught sight of him at last. “You kept on laughing just now, because I thought of speaking to the people from the window for a quarter of an hour. But I am not eighteen, you know; lying on that bed, and looking out of that window, I have thought of all sorts of things for such a long time that... a dead man has no age, you know. I was saying that to myself only last week, when I was awake in the night. Do you know what you fear most? You fear our sincerity more than anything, although you despise us! The idea crossed my mind that night... You thought I was making fun of you just now, Lizabetha Prokofievna? No, the idea of mockery was far from me; I only meant to praise you. Colia told me the prince called you a child—very well—but let me see, I had something else to say...” He covered his face with his hands and tried to collect his thoughts.
— Знаете ли, что я приехал сюда для того, чтобы видеть деревья? Вот эти... (он указал на деревья парка) это не смешно, а? Ведь тут ничего нет смешного? — серьезно спросил он Лизавету Прокофьевну и вдруг задумался; потом, чрез мгновение, поднял голову и любопытно стал искать глазами в толпе. Он искал Евгения Павловича, который стоял очень недалеко, направо, на том же самом месте, как и прежде, — но он уже забыл и искал кругом. — А, вы не ушли! — нашел он его наконец. — Вы давеча всё смеялись, что я в окно хотел говорить четверть часа... А знаете, что мне не восемнадцать лет: я столько пролежал на этой подушке, и столько просмотрел в это окно, и столько продумал... обо всех... что... У мертвого лет не бывает, вы знаете. Я еще на прошлой неделе это подумал, когда ночью проснулся... А знаете, чего вы боитесь больше всего? Вы искренности нашей боитесь больше всего, хоть и презираете нас! Я это тоже, тогда же, на подушке подумал ночью... Вы думаете, что я над вами смеяться хотел давеча, Лизавета Прокофьевна? Нет, я не смеялся над вами, я только похвалить хотел... Коля говорил, что вас князь ребенком назвал... это хорошо... Да, что бишь я... еще что-то хотел... Он закрыл руками лицо и задумался.
“Ah, yes—you were going away just now, and I thought to myself: ‘I shall never see these people again—never again! This is the last time I shall see the trees, too. I shall see nothing after this but the red brick wall of Meyer’s house opposite my window. Tell them about it—try to tell them,’ I thought. ‘Here is a beautiful young girl—you are a dead man; make them understand that. Tell them that a dead man may say anything—and Mrs. Grundy will not be angry—ha-ha! You are not laughing?” He looked anxiously around. “But you know I get so many queer ideas, lying there in bed. I have grown convinced that nature is full of mockery—you called me an atheist just now, but you know this nature... why are you laughing again? You are very cruel!” he added suddenly, regarding them all with mournful reproach. “I have not corrupted Colia,” he concluded in a different and very serious tone, as if remembering something again.
— Вот что: когда вы давеча прощались, я вдруг подумал: вот эти люди, и никогда уже их больше не будет, и никогда! И деревья тоже, — одна кирпичная стена будет, красная, Мейерова дома... напротив в окно у меня... ну, и скажи им про всё это... попробуй-ка, скажи; вот красавица... ведь ты мертвый, отрекомендуйся мертвецом, скажи, что «мертвому можно всё говорить»... и что княгиня Марья Алексевна не забранит, ха-ха!.. Вы не смеетесь? — обвел он всех кругом недоверчиво. — А знаете, на подушке мне много мыслей приходило... знаете, я уверился, что природа очень насмешлива... Вы давеча сказали, что я атеист, а знаете, что эта природа... Зачем вы опять смеетесь? Вы ужасно жестокие! — с грустным негодованием произнес он вдруг, оглядывая всех. — Я не развращал Колю, — закончил он совершенно другим тоном, серьезным и убежденным, как бы вдруг тоже вспомнив.
“Nobody here is laughing at you. Calm yourself,” said Lizabetha Prokofievna, much moved. “You shall see a new doctor tomorrow; the other was mistaken; but sit down, do not stand like that! You are delirious—” Oh, what shall we do with him she cried in anguish, as she made him sit down again in the arm-chair. A tear glistened on her cheek. At the sight of it Hippolyte seemed amazed. He lifted his hand timidly and, touched the tear with his finger, smiling like a child. “I... you,” he began joyfully. “You cannot tell how I... he always spoke so enthusiastically of you, Colia here; I liked his enthusiasm. I was not corrupting him! But I must leave him, too—I wanted to leave them all—there was not one of them—not one! I wanted to be a man of action—I had a right to be. Oh! what a lot of things I wanted! Now I want nothing; I renounce all my wants; I swore to myself that I would want nothing; let them seek the truth without me! Yes, nature is full of mockery! Why”—he continued with sudden warmth—“does she create the choicest beings only to mock at them? The only human being who is recognized as perfect, when nature showed him to mankind, was given the mission to say things which have caused the shedding of so much blood that it would have drowned mankind if it had all been shed at once! Oh! it is better for me to die! I should tell some dreadful lie too; nature would so contrive it! I have corrupted nobody. I wanted to live for the happiness of all men, to find and spread the truth. I used to look out of my window at the wall of Meyer’s house, and say to myself that if I could speak for a quarter of an hour I would convince the whole world, and now for once in my life I have come into contact with... you—if not with the others! And what is the result? Nothing! The sole result is that you despise me! Therefore I must be a fool, I am useless, it is time I disappeared! And I shall leave not even a memory! Not a sound, not a trace, not a single deed! I have not spread a single truth!... Do not laugh at the fool! Forget him! Forget him forever! I beseech you, do not be so cruel as to remember! Do you know that if I were not consumptive, I would kill myself?”
— Никто, никто над тобой здесь не смеется, успокойся! — почти мучилась Лизавета Прокофьевна. — Завтра доктор новый приедет; тот ошибся; да садись, на ногах не стоишь! Бредишь... Ах, что теперь с ним делать! — хлопотала она, усаживая его в кресла. Слезинка блеснула на ее щеке. Ипполит остановился почти пораженный, поднял руку, боязливо протянул ее и дотронулся до этой слезинки. Он улыбнулся какою-то детскою улыбкой. — Я... вас... — заговорил он радостно, — вы не знаете, как я вас... мне он в таком восторге всегда о вас говорил, вот он, Коля... я восторг его люблю. Я его не развращал! Я только его и оставляю... я всех хотел оставить, всех, — но их не было никого, никого не было... Я хотел быть деятелем, я имел право... О, как я много хотел! Я ничего теперь не хочу, ничего не хочу хотеть, я дал себе такое слово, чтоб уже ничего не хотеть; пусть, пусть без меня ищут истины! Да, природа насмешлива! Зачем она, — подхватил он вдруг с жаром, — зачем она создает самые лучшие существа с тем, чтобы потом насмеяться над ними? Сделала же она так, что единственное существо, которое признали на земле совершенством... сделала же она так, что, показав его людям, ему же и предназначила сказать то, из-за чего пролилось столько крови, что если б пролилась она вся разом, то люди бы захлебнулись, наверно! О, хорошо, что я умираю! Я бы тоже, пожалуй, сказал какую-нибудь ужасную ложь, природа бы так подвела!.. Я не развращал никого... Я хотел жить для счастья всех людей, для открытия и для возвещения истины... Я смотрел в окно на Мейерову стену и думал только четверть часа говорить и всех, всех убедить, а раз-то в жизни сошелся... с вами, если не с людьми! и что же вот вышло? Ничего! Вышло, что вы меня презираете! Стало быть, не нужен, стало быть, дурак, стало быть, пора! И никакого-то воспоминания не сумел оставить! Ни звука, ни следа, ни одного дела, не распространил ни одного убеждения!.. Не смейтесь над глупцом! Забудьте! Забудьте всё... забудьте, пожалуйста, не будьте так жестоки! Знаете ли вы, что, если бы не подвернулась эта чахотка, я бы сам убил себя...
Though he seemed to wish to say much more, he became silent. He fell back into his chair, and, covering his face with his hands, began to sob like a little child.
Он, кажется, еще много хотел сказать, но не договорил, бросился в кресла, закрыл лицо руками и заплакал, как маленькое дитя.
“Oh! what on earth are we to do with him?” cried Lizabetha Prokofievna. She hastened to him and pressed his head against her bosom, while he sobbed convulsively. “Come, come, come! There, you must not cry, that will do. You are a good child! God will forgive you, because you knew no better. Come now, be a man! You know presently you will be ashamed.”
— Ну, теперь что с ним прикажете делать? — воскликнула Лизавета Прокофьевна, подскочила к нему, схватила его голову и крепко-накрепко прижала к своей груди. Он рыдал конвульсивно. — Ну-ну-ну! Ну, не плачь же, ну, довольно, ты добрый мальчик, тебя бог простит, по невежеству твоему; ну, довольно, будь мужествен... К тому же и стыдно тебе будет...
Hippolyte raised his head with an effort, saying: “I have little brothers and sisters, over there, poor avid innocent. She will corrupt them! You are a saint! You are a child yourself—save them! Snatch them from that... she is... it is shameful! Oh! help them! God will repay you a hundredfold. For the love of God, for the love of Christ!”
— У меня там, — говорил Ипполит, силясь приподнять свою голову, — у меня брат и сестры, дети, маленькие, бедные, невинные... Она развратит их! Вы — святая, вы... сами ребенок, — спасите их! Вырвите их от этой... она... стыд... О, помогите им, помогите, вам бог воздаст за это сторицею, ради бога, ради Христа!..
“Speak, Ivan Fedorovitch! What are we to do?” cried Lizabetha Prokofievna, irritably. “Please break your majestic silence! I tell you, if you cannot come to some decision, I will stay here all night myself. You have tyrannized over me enough, you autocrat!”
— Говорите же наконец, Иван Федорович, что теперь делать! — раздражительно крикнула Лизавета Прокофьевна, — сделайте одолжение, прервите ваше величавое молчание! Если вы не решите, то было бы вам известно, что я здесь сама ночевать остаюсь; довольно вы меня под вашим самовластьем тиранили!
She spoke angrily, and in great excitement, and expected an immediate reply. But in such a case, no matter how many are present, all prefer to keep silence: no one will take the initiative, but all reserve their comments till afterwards. There were some present—Varvara Ardalionovna, for instance—who would have willingly sat there till morning without saying a word. Varvara had sat apart all the evening without opening her lips, but she listened to everything with the closest attention; perhaps she had her reasons for so doing.
Лизавета Прокофьевна спрашивала с энтузиазмом и с гневом и ожидала немедленного ответа. Но в подобных случаях большею частию присутствующие, если их даже и много, отвечают молчанием, пассивным любопытством, не желая ничего на себя принимать, и выражают свои мысли уже долго спустя. В числе присутствующих здесь были и такие, которые готовы были просидеть тут хоть до утра, не вымолвив ни слова, например Варвара Ардалионовна, сидевшая весь вечер поодаль, молчавшая и всё время слушавшая с необыкновенным любопытством, имевшая, может быть, на то и свои причины.
“My dear,” said the general, “it seems to me that a sick-nurse would be of more use here than an excitable person like you. Perhaps it would be as well to get some sober, reliable man for the night. In any case we must consult the prince, and leave the patient to rest at once. Tomorrow we can see what can be done for him.”
— Мое мнение, друг мой, — высказался генерал, — что тут нужна теперь, так сказать, скорее сиделка, чем наше волнение, и, пожалуй, благонадежный, трезвый человек на ночь. Во всяком случае, спросить князя и... немедленно дать покой. А завтра можно и опять принять участие.
“It is nearly midnight; we are going. Will he come with us, or is he to stay here?” Doktorenko asked crossly of the prince.
— Сейчас двенадцать часов, мы едем. Едет он с нами или остается у вас? — раздражительно и сердито обратился Докторенко к князю.
“You can stay with him if you like,” said Muishkin. “There is plenty of room here.”
— Если хотите — останьтесь и вы при нем, — сказал князь, — место будет.
Suddenly, to the astonishment of all, Keller went quickly up to the general. “Excellency,” he said, impulsively, “if you want a reliable man for the night, I am ready to sacrifice myself for my friend—such a soul as he has! I have long thought him a great man, excellency! My article showed my lack of education, but when he criticizes he scatters pearls!”
— Ваше превосходительство, — неожиданно и восторженно подскочил к генералу господин Келлер, — если требуется удовлетворительный человек на ночь, я готов жертвовать для друга... это такая душа! Я давно уже считаю его великим, ваше превосходительство! Я, конечно, моим образованием манкировал, но если он критикует, то ведь это перлы, перлы сыплются, ваше превосходительство!..
Ivan Fedorovitch turned from the boxer with a gesture of despair.
Генерал с отчаянием отвернулся.
“I shall be delighted if he will stay; it would certainly be difficult for him to get back to Petersburg,” said the prince, in answer to the eager questions of Lizabetha Prokofievna.
— Я очень рад, если он останется, конечно, ему трудно ехать, — объявлял князь на раздражительные вопросы Лизаветы Прокофьевны.
“But you are half asleep, are you not? If you don’t want him, I will take him back to my house! Why, good gracious! He can hardly stand up himself! What is it? Are you ill?”
— Да ты спишь, что ли? Если не хочешь, батюшка, так ведь я его к себе переведу! Господи, да он и сам чуть на ногах стоит! Да ты болен, что ли?
Not finding the prince on his death-bed, Lizabetha Prokofievna had been misled by his appearance to think him much better than he was. But his recent illness, the painful memories attached to it, the fatigue of this evening, the incident with “Pavlicheff’s son,” and now this scene with Hippolyte, had all so worked on his oversensitive nature that he was now almost in a fever. Moreover, a new trouble, almost a fear, showed itself in his eyes; he watched Hippolyte anxiously as if expecting something further.
Давеча Лизавета Прокофьевна, не найдя князя на смертном одре, действительно сильно преувеличила удовлетворительность состояния его здоровья, судя по наружному виду, но недавняя болезнь, тяжелые воспоминания, ее сопровождавшие, усталость от хлопотливого вечера, случай с «сыном Павлищева», теперешний случай с Ипполитом — всё это раздражило больную впечатлительность князя действительно почти до лихорадочного состояния. Но, кроме того, в глазах его теперь была еще и какая-то другая забота, даже боязнь; он опасливо глядел на Ипполита, как бы ожидая от него еще чего-то.
Suddenly Hippolyte arose. His face, shockingly pale, was that of a man overwhelmed with shame and despair. This was shown chiefly in the look of fear and hatred which he cast upon the assembled company, and in the wild smile upon his trembling lips. Then he cast down his eyes, and with the same smile, staggered towards Burdovsky and Doktorenko, who stood at the entrance to the verandah. He had decided to go with them.
Вдруг Ипполит поднялся, ужасно бледный и с видом страшного, доходившего до отчаяния стыда на искаженном своем лице. Это выражалось преимущественно в его взгляде, ненавистно и боязливо глянувшем на собрание, и в потерянной, искривленной и ползучей усмешке на вздрагивавших губах. Глаза он тотчас же опустил и побрел, пошатываясь и всё так же улыбаясь, к Бурдовскому и Докторенку, которые стояли у выхода с террасы: он уезжал с ними.
“There! that is what I feared!” cried the prince. “It was inevitable!”
— Ну, вот этого я и боялся! — воскликнул князь. — Так и должно было быть!
Hippolyte turned upon him, a prey to maniacal rage, which set all the muscles of his face quivering.
Ипполит быстро обернулся к нему с самою бешеною злобой, и каждая черточка на лице его, казалось, трепетала и говорила.
“Ah! that is what you feared! It was inevitable, you say! Well, let me tell you that if I hate anyone here—I hate you all,” he cried, in a hoarse, strained voice—“but you, you, with your jesuitical soul, your soul of sickly sweetness, idiot, beneficent millionaire—I hate you worse than anything or anyone on earth! I saw through you and hated you long ago; from the day I first heard of you. I hated you with my whole heart. You have contrived all this! You have driven me into this state! You have made a dying man disgrace himself. You, you, you are the cause of my abject cowardice! I would kill you if I remained alive! I do not want your benefits; I will accept none from anyone; do you hear? Not from any one! I want nothing! I was delirious, do not dare to triumph! I curse every one of you, once for all!”
— А, вы этого и боялись! «Так и должно было быть», по-вашему? Так знайте же, что если я кого-нибудь здесь ненавижу, — завопил он с хрипом, с визгом, с брызгами изо рта (я вас всех, всех ненавижу!), — но вас, вас, иезуитская, паточная душонка, идиот, миллионер-благодетель, вас более всех и всего на свете! Я вас давно понял и ненавидел, когда еще слышал о вас, я вас ненавидел всею ненавистью души... Это вы теперь всё подвели! Это вы меня довели до припадка! Вы умирающего довели до стыда, вы, вы, вы виноваты в подлом моем малодушии! Я убил бы вас, если б остался жить! Не надо мне ваших блогодеяний, ни от кого не приму, слышите, ни от кого, ничего! Я в бреду был, и вы не смеете торжествовать!.. Проклинаю всех вас раз навсегда!
Breath failed him here, and he was obliged to stop.
Тут он совсем уж задохся.
“He is ashamed of his tears!” whispered Lebedeff to Lizabetha Prokofievna. “It was inevitable. Ah! what a wonderful man the prince is! He read his very soul.”
— Слез своих застыдился! — прошептал Лебедев Лизавете Прокофьевне. — «Так и должно было быть!». Ай да князь! Насквозь прочитал...
But Mrs. Epanchin would not deign to look at Lebedeff. Drawn up haughtily, with her head held high, she gazed at the “riff-raff,” with scornful curiosity. When Hippolyte had finished, Ivan Fedorovitch shrugged his shoulders, and his wife looked him angrily up and down, as if to demand the meaning of his movement. Then she turned to the prince.
Но Лизавета Прокофьевна не удостоила взглянуть на него. Она стояла гордо, выпрямившись, закинув голову, и с презрительным любопытством рассматривала «этих людишек». Когда Ипполит кончил, генерал вскинул было плечами; она гневно оглядела его с ног до головы, как бы спрашивая отчета в его движении, и тотчас оборотилась к князю.
“Thanks, prince, many thanks, eccentric friend of the family, for the pleasant evening you have provided for us. I am sure you are quite pleased that you have managed to mix us up with your extraordinary affairs. It is quite enough, dear family friend; thank you for giving us an opportunity of getting to know you so well.”
— Спасибо вам, князь, эксцентрический друг нашего дома, за приятный вечер, который вы нам всем доставили. Небось ваше сердце радуется теперь, что удалось вам и нас прицепить к вашим дурачествам... Довольно, милый друг дома, спасибо, что хоть себя-то дали наконец разглядеть хорошенько!..
She arranged her cloak with hands that trembled with anger as she waited for the “riff-raff” to go. The cab which Lebedeff’s son had gone to fetch a quarter of an hour ago, by Doktorenko’s order, arrived at that moment. The general thought fit to put in a word after his wife.
Она с негодованием стала оправлять свою мантилью, выжидая, когда «те» отправятся. К «тем» в эту минуту подкатили извозчичьи дрожки, за которыми еще четверть часа назад Докторенко распорядился послать сына Лебедева, гимназиста. Генерал тотчас же вслед за супругой ввернул и свое словцо:
“Really, prince, I hardly expected after—after all our friendly intercourse—and you see, Lizabetha Prokofievna—”
— Действительно, князь, я даже не ожидал... после всего, после всех дружественных сношений... и, наконец, Лизавета Прокофьевна...
“Papa, how can you?” cried Adelaida, walking quickly up to the prince and holding out her hand.
— Ну как, ну как это можно! — воскликнула Аделаида, быстро подошла к князю и подала ему руку.
He smiled absently at her; then suddenly he felt a burning sensation in his ear as an angry voice whispered:
Князь с потерянным видом улыбнулся ей. Вдруг горячий, скорый шепот как бы ожег его ухо.
“If you do not turn those dreadful people out of the house this very instant, I shall hate you all my life—all my life!” It was Aglaya. She seemed almost in a frenzy, but she turned away before the prince could look at her. However, there was no one left to turn out of the house, for they had managed meanwhile to get Hippolyte into the cab, and it had driven off.
— Если вы не бросите сейчас же этих мерзких людей, то я всю жизнь, всю жизнь буду вас одного ненавидеть! — прошептала Аглая; она была как бы в исступлении, но она отвернулась, прежде чем князь успел на нее взглянуть. Впрочем, ему уже нечего и некого было бросать: больного Ипполита тем временем успели кое-как усадить на извозчика, и дрожки отъехали.
“Well, how much longer is this going to last, Ivan Fedorovitch? What do you think? Shall I soon be delivered from these odious youths?”
— Что ж, долго будет это продолжаться, Иван Федорович? Как по-вашему? Долго я буду терпеть от этих злобных мальчишек?
“My dear, I am quite ready; naturally... the prince.”
— Да я, друг мой... я, разумеется, готов и... князь...
Ivan Fedorovitch held out his hand to Muishkin, but ran after his wife, who was leaving with every sign of violent indignation, before he had time to shake it. Adelaida, her fiance, and Alexandra, said good-bye to their host with sincere friendliness. Evgenie Pavlovitch did the same, and he alone seemed in good spirits.
Иван Федорович протянул, однако же, князю руку, но не успел пожать и побежал за Лизаветой Прокофьевной, которая с шумом и гневом сходила с террасы. Аделаида, жених ее и Александра искренно и ласково простились с князем. Евгений Павлович был в том же числе, и один он был весел.
“What I expected has happened! But I am sorry, you poor fellow, that you should have had to suffer for it,” he murmured, with a most charming smile.
— По-моему сбылось! Только жаль, что и вы, бедненький, тут пострадали, — прошептал он с самою милою усмешкой.
Aglaya left without saying good-bye. But the evening was not to end without a last adventure. An unexpected meeting was yet in store for Lizabetha Prokofievna.
Аглая ушла не простившись. Но приключения этого вечера тем еще не кончились; Лизавете Прокофьевне пришлось вынести еще одну весьма неожиданную встречу.
She had scarcely descended the terrace steps leading to the high road that skirts the park at Pavlofsk, when suddenly there dashed by a smart open carriage, drawn by a pair of beautiful white horses. Having passed some ten yards beyond the house, the carriage suddenly drew up, and one of the two ladies seated in it turned sharp round as though she had just caught sight of some acquaintance whom she particularly wished to see.
Она не успела еще сойти с лестницы на дорогу (огибающую кругом парк), как вдруг блестящий экипаж, коляска, запряженная двумя белыми конями, промчалась мимо дачи князя. В коляске сидели две великолепные барыни. Но, проехав не более десяти шагов мимо, коляска вдруг остановилась; одна из дам быстро обернулась, точно внезапно усмотрев какого-то необходимого ей знакомого.
“Evgenie Pavlovitch! Is that you?” cried a clear, sweet voice, which caused the prince, and perhaps someone else, to tremble. “Well, I am glad I’ve found you at last! I’ve sent to town for you twice today myself! My messengers have been searching for you everywhere!”
— Евгений Павлыч! Это ты? — крикнул вдруг звонкий, прекрасный голос, от которого вздрогнул князь и, может быть, еще кто-нибудь. — Ну, как я рада, что наконец разыскала! Я послала к тебе в город нарочного; двух! Целый день тебя ищут!
Evgenie Pavlovitch stood on the steps like one struck by lightning. Mrs. Epanchin stood still too, but not with the petrified expression of Evgenie. She gazed haughtily at the audacious person who had addressed her companion, and then turned a look of astonishment upon Evgenie himself.
Евгений Павлович стоял на ступеньках лестницы как пораженный громом. Лизавета Прокофьевна тоже стала на месте, но не в ужасе и оцепенении, как Евгений Павлович: она посмотрела на дерзкую так же гордо и с таким же холодным презрением, как пять минут назад на «людишек», и тотчас же перевела свой пристальный взгляд на Евгения Павловича.
“There’s news!” continued the clear voice. “You need not be anxious about Kupferof’s IOU’s—Rogojin has bought them up. I persuaded him to!—I dare say we shall settle Biscup too, so it’s all right, you see! Au revoir, tomorrow! And don’t worry!” The carriage moved on, and disappeared.
— Новость! — продолжал звонкий голос. — За Купферовы векселя не бойся; Рогожин скупил за тридцать, я уговорила. Можешь быть спокоен хоть месяца три еще. А с Бискупом и со всею этою дрянью наверно сладимся, по знакомству! Ну, так вот, всё, значит, благополучно. Будь весел. До завтра! Коляска тронулась и быстро исчезла.
“The woman’s mad!” cried Evgenie, at last, crimson with anger, and looking confusedly around. “I don’t know what she’s talking about! What IOU’s? Who is she?” Mrs. Epanchin continued to watch his face for a couple of seconds; then she marched briskly and haughtily away towards her own house, the rest following her. A minute afterwards, Evgenie Pavlovitch reappeared on the terrace, in great agitation.
— Это помешанная! — крикнул наконец Евгений Павлович, покраснев от негодования и в недоумении оглядываясь кругом. — Я знать не знаю, что она говорила! Какие векселя? Кто она такая? Лизавета Прокофьевна продолжала глядеть на него еще секунды две; наконец быстро и круто направилась к своей даче, а за нею все. Ровно через минуту на террасу к князю явился обратно Евгений Павлович в чрезвычайном волнении.
“Prince,” he said, “tell me the truth; do you know what all this means?”
— Князь, по правде, вы не знаете, что это значит?
“I know nothing whatever about it!” replied the latter, who was, himself, in a state of nervous excitement.
— Ничего не знаю, — ответил князь, бывший и сам в чрезвычайном и болезненном напряжении.
“Well, nor do I!” said Evgenie Pavlovitch, laughing suddenly. “I haven’t the slightest knowledge of any such IOU’s as she mentioned, I swear I haven’t—What’s the matter, are you fainting?”
— И я не знаю, — засмеялся вдруг Евгений Павлович. — Ей-богу, никаких сношений по этим векселям не имел, ну, верите честному слову!.. Да что с вами, вы в обморок падаете?
“Oh, no—no—I’m all right, I assure you!”
— О нет, нет, уверяю вас, нет...