SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · The Idiot · 27 of 50

Part Two · Chapter XI

Translated by Eva Martin

ContentsMarkdown.md ↓

The anger of the Epanchin family was unappeased for three days. As usual the prince reproached himself, and had expected punishment, but he was inwardly convinced that Lizabetha Prokofievna could not be seriously angry with him, and that she probably was more angry with herself. He was painfully surprised, therefore, when three days passed with no word from her. Other things also troubled and perplexed him, and one of these grew more important in his eyes as the days went by. He had begun to blame himself for two opposite tendencies—on the one hand to extreme, almost “senseless,” confidence in his fellows, on the other to a “vile, gloomy suspiciousness.” By the end of the third day the incident of the eccentric lady and Evgenie Pavlovitch had attained enormous and mysterious proportions in his mind. He sorrowfully asked himself whether he had been the cause of this new “monstrosity,” or was it... but he refrained from saying who else might be in fault. As for the letters N.P.B., he looked on that as a harmless joke, a mere childish piece of mischief—so childish that he felt it would be shameful, almost dishonourable, to attach any importance to it.

Только на третий день Епанчины вполне умилостивились. Князь хоть и обвинил себя во многом, по обыкновению, и искренно ожидал наказания, но все-таки у него было сначала полное внутреннее убеждение, что Лизавета Прокофьевна не могла на него рассердиться серьезно, а рассердилась больше на себя самоё. Таким образом, такой долгий срок вражды поставил его к третьему дню в самый мрачный тупик. Поставили и другие обстоятельства, но одно из них преимущественно. Все три дня оно разрасталось прогрессивно в мнительности князя (а князь с недавнего времени винил себя в двух крайностях: в необычной «бессмысленной и назойливой» своей доверчивости и в то же время в «мрачной, низкой» мнительности). Одним словом, в конце третьего дня приключение с эксцентрическою дамой, разговаривавшею из своей коляски с Евгением Павловичем, приняло в уме его устрашающие и загадочные размеры. Сущность загадки, кроме других сторон дела, состояла для князя в скорбном вопросе: он ли именно виноват и в этой новой «чудовищности», или только... Но он не договаривал кто еще. Что же касается до букв Н. Ф. Б., то, на его взгляд, тут была одна только невинная шалость, самая даже детская шалость, так что и задумываться об этом сколько-нибудь было бы совестно и даже в одном отношении почти бесчестно.

The day after these scandalous events, however, the prince had the honour of receiving a visit from Adelaida and her fiance, Prince S. They came, ostensibly, to inquire after his health. They had wandered out for a walk, and called in “by accident,” and talked for almost the whole of the time they were with him about a certain most lovely tree in the park, which Adelaida had set her heart upon for a picture. This, and a little amiable conversation on Prince S.’s part, occupied the time, and not a word was said about last evening’s episodes. At length Adelaida burst out laughing, apologized, and explained that they had come incognito; from which, and from the circumstance that they said nothing about the prince’s either walking back with them or coming to see them later on, the latter inferred that he was in Mrs. Epanchin’s black books. Adelaida mentioned a watercolour that she would much like to show him, and explained that she would either send it by Colia, or bring it herself the next day—which to the prince seemed very suggestive.

Впрочем, в первый же день после безобразного «вечера», в беспорядках которого он был такою главною «причиной», князь имел поутру удовольствие принимать у себя князя Щ. с Аделаидой: «они зашли, главное, с тем, чтоб узнать о его здоровье», зашли с прогулки, вдвоем. Аделаида заметила сейчас в парке одно дерево, чудесное старое дерево, развесистое, с длинными, искривленными сучьями, всё в молодой зелени, с дуплом и трещиной; она непременно, непременно положила срисовать его! Так что почти об этом только говорила целые полчаса своего визита. Князь Щ. был любезен и мил, по обыкновению, спрашивал князя о прежнем, припоминал обстоятельства их первого знакомства, так что о вчерашнем почти ничего не было сказано. Наконец Аделаида не выдержала и, усмехнувшись, призналась, что они зашли incognito; но тем, однако же, признания и кончились, хотя из этого incognito уже можно было усмотреть, что родители, то есть, главное, Лизавета Прокофьевна, находятся в каком-то особенном нерасположении. Но ни о ней, ни об Аглае, ни даже об Иване Федоровиче Аделаида и князь Щ. не вымолвили в свое посещение ни единого слова. Уходя опять гулять, с собою князя не пригласили. О том же, чтобы звать к себе, и намека не было; на этот счет проскочило даже одно очень характерное словцо у Аделаиды: рассказывая об одной своей акварельной работе, она вдруг очень пожелала показать ее. «Как бы это сделать поскорее? Постойте! Я вам или с Колей сегодня пришлю, если зайдет, или завтра сама опять, как гулять с князем пойдем, занесу», — заключила она наконец свое недоумение, обрадовавшись, что так ловко и для всех удобно удалось ей разрешить эту задачу.

At length, however, just as the visitors were on the point of departing, Prince S. seemed suddenly to recollect himself. “Oh yes, by-the-by,” he said, “do you happen to know, my dear Lef Nicolaievitch, who that lady was who called out to Evgenie Pavlovitch last night, from the carriage?”

Наконец, уже почти простившись, князь Щ. точно вдруг вспомнил: — Ах, да, — спросил он, — не знаете ли хоть вы, милый Лев Николаевич, что это была за особа, что кричала вчера Евгению Павлычу из коляски?

“It was Nastasia Philipovna,” said the prince; “didn’t you know that? I cannot tell you who her companion was.”

— Это была Настасья Филипповна, — сказал князь, — разве вы еще не узнали, что это она? А с нею не знаю кто был.

“But what on earth did she mean? I assure you it is a real riddle to me—to me, and to others, too!” Prince S. seemed to be under the influence of sincere astonishment.

— Знаю, слышал! — подхватил князь Щ. — Но что означал этот крик? Это такая, признаюсь, для меня загадка... для меня и для других. Князь Щ. говорил с чрезвычайным и видимым изумлением.

“She spoke of some bills of Evgenie Pavlovitch’s,” said the prince, simply, “which Rogojin had bought up from someone; and implied that Rogojin would not press him.”

— Она говорила о каких-то векселях Евгения Павловича, — очень просто отвечал князь, — которые попались от какого-то ростовщика к Рогожину, по ее просьбе, и что Рогожин подождет на Евгении Павлыче.

“Oh, I heard that much, my dear fellow! But the thing is so impossibly absurd! A man of property like Evgenie to give IOU’s to a money-lender, and to be worried about them! It is ridiculous. Besides, he cannot possibly be on such intimate terms with Nastasia Philipovna as she gave us to understand; that’s the principal part of the mystery! He has given me his word that he knows nothing whatever about the matter, and of course I believe him. Well, the question is, my dear prince, do you know anything about it? Has any sort of suspicion of the meaning of it come across you?”

— Слышал, слышал, дорогой мой князь, да ведь этого быть не могло! Никаких векселей у Евгения Павлыча тут и быть не могло! При таком состоянии... Правда, ему случалось, по ветрености, прежде, и даже я его выручал... Но при таком состоянии давать векселя ростовщику и о них беспокоиться — невозможно. И не может он быть на ты и в таких дружеских отношениях с Настасьей Филипповной, — вот в чем главная задача. Он клянется, что ничего не понимает, и я ему вполне верю. Но дело в том, милый князь, что я хотел спросить вас, не знаете ли вы-то чего? То есть не дошел ли хоть до вас каким-нибудь чудом слух?

“No, I know nothing whatever about it. I assure you I had nothing at all to do with it.”

— Нет, ничего не знаю, и уверяю вас, что я в этом нисколько не участвовал.

“Oh, prince, how strange you have become! I assure you, I hardly know you for your old self. How can you suppose that I ever suggested you could have had a finger in such a business? But you are not quite yourself today, I can see.” He embraced the prince, and kissed him.

— Ах, какой же вы, князь, стали! Я вас просто не узнаю сегодня. Разве я мог предположить вас в таком деле участником?.. Ну, да вы сегодня расстроены. Он обнял и поцеловал его.

“What do you mean, though,” asked Muishkin, “‘by such a business’? I don’t see any particular ‘business’ about it at all!”

— То есть в каком же «таком» деле участником? Я не вижу никакого «такого» дела.

“Oh, undoubtedly, this person wished somehow, and for some reason, to do Evgenie Pavlovitch a bad turn, by attributing to him—before witnesses—qualities which he neither has nor can have,” replied Prince S. drily enough.

— Без сомнения, эта особа желала как-нибудь и в чем-нибудь помешать Евгению Павлычу, придав ему в глазах свидетелей качества, которых он не имеет и не может иметь, — ответил князь Щ. довольно сухо.

Muiskhin looked disturbed, but continued to gaze intently and questioningly into Prince S.’s face. The latter, however, remained silent.

Князь Лев Николаевич смутился, но, однако же, пристально и вопросительно продолжал смотреть на князя; но тот замолчал.

“Then it was not simply a matter of bills?” Muishkin said at last, with some impatience. “It was not as she said?”

— А не просто векселя? Не буквально ли так, как вчера? — пробормотал наконец князь в каком-то нетерпении.

“But I ask you, my dear sir, how can there be anything in common between Evgenie Pavlovitch, and—her, and again Rogojin? I tell you he is a man of immense wealth—as I know for a fact; and he has further expectations from his uncle. Simply Nastasia Philipovna—”

— Да говорю же вам, судите сами, что может быть тут общего между Евгением Павлычем и... ею, и вдобавок с Рогожиным? Повторяю вам, состояние огромное, что мне совершенно известно; другое состояние, которого он ждет от дяди. Просто Настасья Филипповна...

Prince S. paused, as though unwilling to continue talking about Nastasia Philipovna.

Князь Щ. вдруг опять замолчал, очевидно, потому, что ему не хотелось продолжать князю о Настасье Филипповне.

“Then at all events he knows her!” remarked the prince, after a moment’s silence.

— Стало быть, во всяком случае, она ему знакома? — спросил вдруг князь Лев Николаевич, помолчав с минуту.

“Oh, that may be. He may have known her some time ago—two or three years, at least. He used to know Totski. But it is impossible that there should be any intimacy between them. She has not even been in the place—many people don’t even know that she has returned from Moscow! I have only observed her carriage about for the last three days or so.”

— Это-то, кажется, было; ветреник! Но, впрочем, если было, то уж очень давно, еще прежде, то есть года два-три. Ведь он еще с Тоцким был знаком. Теперь же быть ничего не могло в этом роде, на ты они не могли быть никогда! Сами знаете, что и ее всё здесь не было; нигде не было. Многие еще и не знают, что она опять появилась. Экипаж я заметил дня три, не больше.

“It’s a lovely carriage,” said Adelaida.

— Великолепный экипаж! — сказала Аделаида.

“Yes, it was a beautiful turn-out, certainly!”

— Да, экипаж великолепный.

The visitors left the house, however, on no less friendly terms than before. But the visit was of the greatest importance to the prince, from his own point of view. Admitting that he had his suspicions, from the moment of the occurrence of last night, perhaps even before, that Nastasia had some mysterious end in view, yet this visit confirmed his suspicions and justified his fears. It was all clear to him; Prince S. was wrong, perhaps, in his view of the matter, but he was somewhere near the truth, and was right in so far as that he understood there to be an intrigue of some sort going on. Perhaps Prince S. saw it all more clearly than he had allowed his hearers to understand. At all events, nothing could be plainer than that he and Adelaida had come for the express purpose of obtaining explanations, and that they suspected him of being concerned in the affair. And if all this were so, then she must have some terrible object in view! What was it? There was no stopping her, as Muishkin knew from experience, in the performance of anything she had set her mind on! “Oh, she is mad, mad!” thought the poor prince.

Оба удалились, впрочем, в самом дружеском, в самом братском, можно сказать, расположении к князю Льву Николаевичу. А для нашего героя это посещение заключало в себе нечто даже капитальное. Положим, он и сам много подозревал, с самой вчерашней ночи (а может, и раньше), но до самого их визита он не решался оправдать свои опасения вполне. Теперь же становилось ясно: князь Ш., конечно, толковал событие ошибочно, но всё же бродил кругом истины, все-таки понял же тут — _интригу._(«Впрочем, он, может быть, и совершенно верно про себя понимает, — подумал князь, — а только не хочет высказаться и потому нарочно толкует ошибочно»). Яснее всего было то, что к нему теперь заходили (и именно князь Щ. ) в надежде каких-нибудь разъяснений; если так, то его прямо считают участником в интриге. Кроме того, если это всё так и в самом деле важно, то, стало быть, у ней какая-то ужасная цель, какая же цель? Ужас! «Да и как ее остановишь? Остановить ее нет никакой возможности, когда она убеждена в своей цели!». Это уже князь знал по опыту. «Сумасшедшая. Сумасшедшая».

But there were many other puzzling occurrences that day, which required immediate explanation, and the prince felt very sad. A visit from Vera Lebedeff distracted him a little. She brought the infant Lubotchka with her as usual, and talked cheerfully for some time. Then came her younger sister, and later the brother, who attended a school close by. He informed Muishkin that his father had lately found a new interpretation of the star called “wormwood,” which fell upon the water-springs, as described in the Apocalypse. He had decided that it meant the network of railroads spread over the face of Europe at the present time. The prince refused to believe that Lebedeff could have given such an interpretation, and they decided to ask him about it at the earliest opportunity. Vera related how Keller had taken up his abode with them on the previous evening. She thought he would remain for some time, as he was greatly pleased with the society of General Ivolgin and of the whole family. But he declared that he had only come to them in order to complete his education! The prince always enjoyed the company of Lebedeff’s children, and today it was especially welcome, for Colia did not appear all day. Early that morning he had started for Petersburg. Lebedeff also was away on business. But Gavrila Ardalionovitch had promised to visit Muishkin, who eagerly awaited his coming.

Но слишком, слишком много собралось в это утро и других неразрешимых обстоятельств, и всё к одному времени, и всё требовало разрешения немедленно, так что князь был очень грустен. Его развлекла немного Вера Лебедева, которая пришла к нему с Любочкой и, смеясь, что-то долго рассказывала. За нею последовала и сестра ее, раскрывавшая рот, за ними гимназист, сын Лебедева, который уверял, что «звезда Полынь» в Апокалипсисе, павшая на землю на источники вод, есть, по толкованию его отца, сеть железных дорог, раскинувшаяся по Европе. Князь не поверил, что Лебедев так толкует, решено было справиться у него самого при первом удобном случае. От Веры Лебедевой князь узнал, что Келлер прикочевал к ним еще со вчерашнего дня и, по всем признакам, долго от них не отстанет, потому что нашел компанию и дружески сошелся с генералом Иволгиным; впрочем, он объявил, что остается у них, единственно чтоб укомплектовать свое образование. Вообще дети Лебедева всё более и более с каждым днем начинали князю нравиться. Коли целый день не было: он спозаранку отправился в Петербург. (Лебедев тоже уехал чем свет по каким-то своим делишкам). Но князь ждал с нетерпением посещения Гаврилы Ардалионовича, который непременно должен был сегодня же зайти к нему.

About seven in the evening, soon after dinner, he arrived. At the first glance it struck the prince that he, at any rate, must know all the details of last night’s affair. Indeed, it would have been impossible for him to remain in ignorance considering the intimate relationship between him, Varvara Ardalionovna, and Ptitsin. But although he and the prince were intimate, in a sense, and although the latter had placed the Burdovsky affair in his hands—and this was not the only mark of confidence he had received—it seemed curious how many matters there were that were tacitly avoided in their conversations. Muishkin thought that Gania at times appeared to desire more cordiality and frankness. It was apparent now, when he entered, that he was convinced that the moment for breaking the ice between them had come at last.

Он пожаловал в седьмом часу пополудни, тотчас после обеда. С первого взгляда на него князю подумалось, что по крайней мере этот господин должен знать всю подноготную безошибочно, — да и как не знать, имея таких помощников, как Варвара Ардалионовна и супруг ее? Но с Ганей у князя были отношения всё какие-то особенные. Князь, например, доверил ему вести дело Бурдовского и особенно просил его об этом; но, несмотря на эту доверенность и на кое-что бывшее прежде, между обоими постоянно оставались некоторые пункты, о которых как бы решено было взаимно ничего не говорить. Князю казалось иногда, что Ганя, может быть, и желал с своей стороны самой полной и дружеской искренности; теперь, например, чуть только он вошел, князю тотчас же показалось, что Ганя в высшей степени убежден, что в эту самую минуту настала пора разбить между ними лед на всех пунктах. (Гаврила Ардалионович, однако же, торопился; его ждала у Лебедева сестра; оба они спешили по какому-то делу).

But all the same Gania was in haste, for his sister was waiting at Lebedeff’s to consult him on an urgent matter of business. If he had anticipated impatient questions, or impulsive confidences, he was soon undeceived. The prince was thoughtful, reserved, even a little absent-minded, and asked none of the questions—one in particular—that Gania had expected. So he imitated the prince’s demeanour, and talked fast and brilliantly upon all subjects but the one on which their thoughts were engaged. Among other things Gania told his host that Nastasia Philipovna had been only four days in Pavlofsk, and that everyone was talking about her already. She was staying with Daria Alexeyevna, in an ugly little house in Mattrossky Street, but drove about in the smartest carriage in the place. A crowd of followers had pursued her from the first, young and old. Some escorted her on horse-back when she took the air in her carriage. She was as capricious as ever in the choice of her acquaintances, and admitted few into her narrow circle. Yet she already had a numerous following and many champions on whom she could depend in time of need. One gentleman on his holiday had broken off his engagement on her account, and an old general had quarrelled with his only son for the same reason. She was accompanied sometimes in her carriage by a girl of sixteen, a distant relative of her hostess. This young lady sang very well; in fact, her music had given a kind of notoriety to their little house. Nastasia, however, was behaving with great discretion on the whole. She dressed quietly, though with such taste as to drive all the ladies in Pavlofsk mad with envy, of that, as well as of her beauty and her carriage and horses.

Но если Ганя и в самом деле ждал целого ряда нетерпеливых вопросов, невольных сообщений, дружеских излияний, то он, конечно, очень ошибся. Во все двадцать минут его посещения князь был даже очень задумчив, почти рассеян. Ожидаемых вопросов или, лучше сказать, одного главного вопроса, которого ждал Ганя, быть не могло. Тогда и Ганя решился говорить с большою выдержкой. Он, не умолкая, рассказывал все двадцать минут, смеялся, вел самую легкую, милую и быструю болтовню, но до главного не коснулся. Ганя рассказал, между прочим, что Настасья Филипповна всего только дня четыре здесь в Павловске и уже обращает на себя общее внимание. Живет она где-то в какой-то Матросской улице, в небольшом, неуклюжем домике, у Дарьи Алексеевны, а экипаж ее чуть не первый в Павловске. Вокруг нее уже собралась целая толпа старых и молодых искателей; коляску сопровождают иногда верховые. " Настасья Филипповна, как и прежде, очень разборчива, допускает к себе по выбору. А все-таки около нее целая команда образовалась, есть кому стать за нее в случае нужды. Один формальный жених, из дачников, уже поссорился из-за нее с своею невестой; один старичок генерал почти проклял своего сына. Она часто берет с собой кататься одну прелестную девочку, только что шестнадцати лет, дальнюю родственницу Дарьи Алексеевны; эта девочка хорошо поет, — так что по вечерам их домик обращает на себя внимание. Настасья Филипповна, впрочем, держит себя чрезвычайно порядочно, одевается не пышно, но с необыкновенным вкусом, и все дамы ее «вкусу, красоте и экипажу завидуют».

“As for yesterday’s episode,” continued Gania, “of course it was pre-arranged.” Here he paused, as though expecting to be asked how he knew that. But the prince did not inquire. Concerning Evgenie Pavlovitch, Gania stated, without being asked, that he believed the former had not known Nastasia Philipovna in past years, but that he had probably been introduced to her by somebody in the park during these four days. As to the question of the IOU’s she had spoken of, there might easily be something in that; for though Evgenie was undoubtedly a man of wealth, yet certain of his affairs were equally undoubtedly in disorder. Arrived at this interesting point, Gania suddenly broke off, and said no more about Nastasia’s prank of the previous evening. At last Varvara Ardalionovna came in search of her brother, and remained for a few minutes. Without Muishkin’s asking her, she informed him that Evgenie Pavlovitch was spending the day in Petersburg, and perhaps would remain there over tomorrow; and that her husband had also gone to town, probably in connection with Evgenie Pavlovitch’s affairs. “Lizabetha Prokofievna is in a really fiendish temper today,” she added, as she went out, “but the most curious thing is that Aglaya has quarrelled with her whole family; not only with her father and mother, but with her sisters also. It is not a good sign.” She said all this quite casually, though it was extremely important in the eyes of the prince, and went off with her brother. Regarding the episode of “Pavlicheff’s son,” Gania had been absolutely silent, partly from a kind of false modesty, partly, perhaps, to “spare the prince’s feelings.” The latter, however, thanked him again for the trouble he had taken in the affair.

— Вчерашний эксцентрический случай, — промолвился Ганя, — конечно, преднамеренный и, конечно, не должен идти в счет. Чтобы придраться к ней в чем-нибудь, надо подыскаться нарочно или оклеветать, что, впрочем, не замедлит, — заключил Ганя, ожидавший, что князь непременно тут спросит: «Почему он называет вчерашний случай случаем преднамеренным? И почему не замедлит?». Но князь не спросил этого. Насчет Евгения Павловича Ганя распространился опять-таки сам, без особых расспросов, что было очень странно, потому что он ввернул его в разговор безо всякого повода. По мнению Гаврилы Ардалионовича, Евгений Павлович не знал Настасьи Филипповны, он ее и теперь тоже чуть-чуть только знает, и именно потому, что дня четыре назад был ей кем-то представлен на прогулке, и вряд ли был хоть раз у нее в доме, вместе с прочими. Насчет векселей тоже быть могло (это Ганя знает даже наверно); у Евгения Павловича состояние, конечно, большое, но «некоторые дела по имению действительно находятся в некотором беспорядке». На этой любопытной материи Ганя вдруг оборвал. Насчет вчерашней выходки Настасьи Филипповны он не сказал ни единого слова, кроме сказанного вскользь выше. Наконец, за Ганей зашла Варвара Ардалионовна, пробыла минутку, объявила (тоже непрошенная), что Евгений Павлович сегодня, а может, и завтра пробудет в Петербурге, что и муж ее (Иван Петрович Птицын) тоже в Петербурге, и чуть ли тоже не по делам Евгения Павловича, что там действительно что-то вышло. Уходя, она прибавила, что Лизавета Прокофьевна сегодня в адском расположении духа, но что всего страннее, что Аглая перессорилась со всем семейством, не только с отцом и матерью, но даже с обеими сестрами, и «что это совсем нехорошо». Сообщив как бы вскользь это последнее (для князя чрезвычайно многозначительное) известие, братец и сестрица удалились. О деле с «сыном Павлищева» Ганечка тоже не упомянул ни слова, может быть от ложной скромности, может быть «щадя чувства князя», но князь все-таки еще раз поблагодарил его за старательное окончание дела.

Muishkin was glad enough to be left alone. He went out of the garden, crossed the road, and entered the park. He wished to reflect, and to make up his mind as to a certain “step.” This step was one of those things, however, which are not thought out, as a rule, but decided for or against hastily, and without much reflection. The fact is, he felt a longing to leave all this and go away—go anywhere, if only it were far enough, and at once, without bidding farewell to anyone. He felt a presentiment that if he remained but a few days more in this place, and among these people, he would be fixed there irrevocably and permanently. However, in a very few minutes he decided that to run away was impossible; that it would be cowardly; that great problems lay before him, and that he had no right to leave them unsolved, or at least to refuse to give all his energy and strength to the attempt to solve them. Having come to this determination, he turned and went home, his walk having lasted less than a quarter of an hour. At that moment he was thoroughly unhappy.

Князь очень был рад, что его оставили наконец одного; он сошел с террасы, перешел чрез дорогу и вошел в парк; ему хотелось обдумать и разрешить один шаг. Но этот «шаг» был не из тех, которые обдумываются, а из тех, которые именно не обдумываются, а на которые просто решаются: ему ужасно вдруг захотелось оставить всё это здесь, а самому уехать назад, откуда приехал, куда-нибудь подальше, в глушь, уехать сейчас же и даже ни с кем не простившись. Он предчувствовал, что если только останется здесь хоть еще на несколько дней, то непременно втянется в этот мир безвозвратно, и этот же мир и выпадет ему впредь на долю. Но он не рассуждал и десяти минут и тотчас решил, что бежать «невозможно», что это будет почти малодушие, что пред ним стоят такие задачи, что не разрешить или по крайней мере не употребить всех сил к раз-, решению их он не имеет теперь никакого даже и права. В таких мыслях воротился он домой и вряд ли и четверть часа гулял. Он был вполне несчастен в эту минуту.

Lebedeff had not returned, so towards evening Keller managed to penetrate into the prince’s apartments. He was not drunk, but in a confidential and talkative mood. He announced that he had come to tell the story of his life to Muishkin, and had only remained at Pavlofsk for that purpose. There was no means of turning him out; nothing short of an earthquake would have removed him. In the manner of one with long hours before him, he began his history; but after a few incoherent words he jumped to the conclusion, which was that “having ceased to believe in God Almighty, he had lost every vestige of morality, and had gone so far as to commit a theft.” “Could you imagine such a thing?” said he.

Лебедева всё еще не было дома, так что под вечер к князю успел ворваться Келлер, не хмельной, но с излияниями и признаниями. Он прямо объявил, что пришел рассказать князю всю свою жизнь и что для того и остался в Павловске. Выгнать его не было ни малейшей возможности: не пошел бы ни за что. Келлер приготовился было говорить очень долго и очень нескладно, но вдруг почти с первых слов перескочил к заключению и объявил, что он до того было потерял «всякий признак нравственности» («единственно от безверия во всевышнего»), что даже воровал. — «Можете себе это представить!».

“Listen to me, Keller,” returned the prince. “If I were in your place, I should not acknowledge that unless it were absolutely necessary for some reason. But perhaps you are making yourself out to be worse than you are, purposely?” “I should tell it to no one but yourself, prince, and I only name it now as a help to my soul’s evolution. When I die, that secret will die with me! But, excellency, if you knew, if you only had the least idea, how difficult it is to get money nowadays! Where to find it is the question. Ask for a loan, the answer is always the same: ‘Give us gold, jewels, or diamonds, and it will be quite easy.’ Exactly what one has not got! Can you picture that to yourself? I got angry at last, and said, ‘I suppose you would accept emeralds?’ ‘Certainly, we accept emeralds with pleasure. Yes!’ ‘Well, that’s all right,’ said I. ‘Go to the devil, you den of thieves!’ And with that I seized my hat, and walked out.”

— Послушайте, Келлер, я бы на вашем месте лучше не признавался в этом без особой нужды, — начал было князь, — а впрочем, ведь вы, может быть, нарочно на себя наговариваете? — Вам, единственно вам одному, и единственно для того, чтобы помочь своему развитию! Больше никому; умру и под саваном унесу мою тайну! Но, князь, если бы вы знали, если бы вы только знали, как трудно в наш век достать денег! Где же их взять, позвольте вас спросить после этого? Один ответ: неси золото и бриллианты, под них и дадим, то есть именно то, чего у меня нет, можете вы себе это представить? Я наконец рассердился, постоял-постоял. «А под изумруды, говорю, дадите?» — «И под изумруды, говорит, дам». — «Ну, и отлично, говорю», надел шляпу и вышел; черт с вами, подлецы вы этакие! Ей-богу!

“Had you any emeralds?” asked the prince.

— А у вас разве были изумруды?

“What? I have emeralds? Oh, prince! with what simplicity, with what almost pastoral simplicity, you look upon life!”

— Какие у меня изумруды! О, князь, как вы еще светло и невинно, даже, можно сказать, пастушески смотрите на жизнь!

Could not something be made of this man under good influences? asked the prince of himself, for he began to feel a kind of pity for his visitor. He thought little of the value of his own personal influence, not from a sense of humility, but from his peculiar way of looking at things in general. Imperceptibly the conversation grew more animated and more interesting, so that neither of the two felt anxious to bring it to a close. Keller confessed, with apparent sincerity, to having been guilty of many acts of such a nature that it astonished the prince that he could mention them, even to him. At every fresh avowal he professed the deepest repentance, and described himself as being “bathed in tears”; but this did not prevent him from putting on a boastful air at times, and some of his stories were so absurdly comical that both he and the prince laughed like madmen.

Князю стало наконец не то чтобы жалко, а так, как бы совестно. У него даже мелькнула мысль: «Нельзя ли что-нибудь сделать из этого человека чьим-нибудь хорошим влиянием?». Собственное свое влияние он считал по некоторым причинам весьма негодным, — не из самоумаления, а по некоторому особому взгляду на вещи. Мало-помалу они разговорились, и до того, что и разойтись не хотелось. Келлер с необыкновенною готовностью признавался в таких делах, что возможности не было представить себе, как это можно про такие дела рассказывать. Приступая к каждому рассказу, он уверял положительно, что кается и внутренно «полон слез», а между тем рассказывал так, как будто гордился поступком, и в то же время до того иногда смешно, что он и князь хохотали наконец как сумасшедшие.

“One point in your favour is that you seem to have a child-like mind, and extreme truthfulness,” said the prince at last. “Do you know that that atones for much?”

— Главное то, что в вас какая-то детская доверчивость и необычайная правдивость, — сказал наконец князь, — знаете ли, что уж этим одним вы очень выкупаете?

“I am assuredly noble-minded, and chivalrous to a degree!” said Keller, much softened. “But, do you know, this nobility of mind exists in a dream, if one may put it so? It never appears in practice or deed. Now, why is that? I can never understand.”

— Благороден, благороден, рыцарски благороден! — подтвердил в умилении Келлер. — Но, знаете, князь, всё только в мечтах и, так сказать, в кураже, на деле же никогда не выходит! А почему так? И понять не могу.

“Do not despair. I think we may say without fear of deceiving ourselves, that you have now given a fairly exact account of your life. I, at least, think it would be impossible to add much to what you have just told me.”

— Не отчаивайтесь. Теперь утвердительно можно сказать, что вы мне всю подноготную вашу представили; по крайней мере, мне кажется что к тому, что вы рассказали, теперь больше ведь уж ничего прибавить нельзя, ведь так?

“Impossible?” cried Keller, almost pityingly. “Oh prince, how little you really seem to understand human nature!”

— Нельзя?! — с каким-то сожалением воскликнул Келлер. — О, князь, до какой степени вы еще, так сказать, по-швейцарски понимаете человека.

“Is there really much more to be added?” asked the prince, with mild surprise. “Well, what is it you really want of me? Speak out; tell me why you came to make your confession to me?” “What did I want? Well, to begin with, it is good to meet a man like you. It is a pleasure to talk over my faults with you. I know you for one of the best of men... and then... then...”

— Неужели еще можно прибавить? — с робким удивлением выговорил князь. — Так чего же вы от меня ожидали, Келлер, скажите, пожалуйста, и зачем пришли с вашею исповедью? — От вас? Чего ждал? Во-первых, на одно ваше простодушие посмотреть приятно; с вами посидеть и поговорить приятно; я по крайней мере знаю, что предо мной добродетельнейшее лицо, а во-вторых... во-вторых...

He hesitated, and appeared so much embarrassed that the prince helped him out.

Он замялся.

“Then you wanted me to lend you money?” The words were spoken in a grave tone, and even somewhat shyly.

— Может быть, денег хотели занять? — подсказал князь очень серьезно и просто, даже как бы несколько робко.

Keller started, gave an astonished look at the speaker, and thumped the table with his fist.

Келлера так и дернуло; он быстро, с прежним удивлением, взглянул князю прямо в глаза и крепко стукнул кулаком об стол.

“Well, prince, that’s enough to knock me down! It astounds me! Here you are, as simple and innocent as a knight of the golden age, and yet... yet... you read a man’s soul like a psychologist! Now, do explain it to me, prince, because I... I really do not understand!... Of course, my aim was to borrow money all along, and you... you asked the question as if there was nothing blameable in it—as if you thought it quite natural.”

— Ну, вот этим-то вы и сбиваете человека с последнего панталыку! Да помилуйте, князь: то уж такое простодушие, такая невинность, каких и в золотом веке не слыхано, и вдруг в то же время насквозь человека пронзаете, как стрела, такою глубочайшею психологией наблюдения. Но позвольте, князь, это требует разъяснения, потому что я... я просто сбит! Разумеется, в конце концов моя цель была занять денег, но вы меня о деньгах спросили так, как будто не находите в этом предосудительного, как будто так и быть должно?

“Yes... from you it is quite natural.”

— Да... от вас так и быть должно.

“And you are not offended?”

— И не возмущены?

“Why should I be offended?”

— Да... чем же?

“Well, just listen, prince. I remained here last evening, partly because I have a great admiration for the French archbishop Bourdaloue. I enjoyed a discussion over him till three o’clock in the morning, with Lebedeff; and then... then—I swear by all I hold sacred that I am telling you the truth—then I wished to develop my soul in this frank and heartfelt confession to you. This was my thought as I was sobbing myself to sleep at dawn. Just as I was losing consciousness, tears in my soul, tears on my face (I remember how I lay there sobbing), an idea from hell struck me. ‘Why not, after confessing, borrow money from him?’ You see, this confession was a kind of masterstroke; I intended to use it as a means to your good grace and favour—and then—then I meant to walk off with a hundred and fifty roubles. Now, do you not call that base?”

— Послушайте, князь, я остался здесь со вчерашнего вечера, во-первых, из особенного уважения к французскому архиепископу Бурдалу (у Лебедева до трех часов откупоривали), а во-вторых, и главное (и вот всеми крестами крещусь, что говорю правду истинную!), потому остался, что хотел, так сказать, сообщив вам мою полную, сердечную исповедь, тем самым способствовать собственному развитию; с этою мыслию и заснул в четвертом часу, обливаясь слезами. Верите ли вы теперь благороднейшему лицу: в тот самый момент, как я засыпал, искренно полный внутренних и, так сказать, внешних слез (потому что, наконец, я рыдал, я это помню!), пришла мне одна адская мысль: «А что, не занять ли у него в конце концов, после исповеди-то, денег?». Таким образом, я исповедь приготовил, так сказать, как бы какой-нибудь «фенезерф под слезами», с тем чтоб этими же слезами дорогу смягчить и чтобы вы, разластившись, мне сто пятьдесят рубликов отсчитали. Не низко это, по-вашему?

“It is hardly an exact statement of the case,” said the prince in reply. “You have confused your motives and ideas, as I need scarcely say too often happens to myself. I can assure you, Keller, I reproach myself bitterly for it sometimes. When you were talking just now I seemed to be listening to something about myself. At times I have imagined that all men were the same,” he continued earnestly, for he appeared to be much interested in the conversation, “and that consoled me in a certain degree, for a double motive is a thing most difficult to fight against. I have tried, and I know. God knows whence they arise, these ideas that you speak of as base. I fear these double motives more than ever just now, but I am not your judge, and in my opinion it is going too far to give the name of baseness to it—what do you think? You were going to employ your tears as a ruse in order to borrow money, but you also say—in fact, you have sworn to the fact—that independently of this your confession was made with an honourable motive. As for the money, you want it for drink, do you not? After your confession, that is weakness, of course; but, after all, how can anyone give up a bad habit at a moment’s notice? It is impossible. What can we do? It is best, I think, to leave the matter to your own conscience. How does it seem to you?” As he concluded the prince looked curiously at Keller; evidently this problem of double motives had often been considered by him before.

— Да ведь это ж, наверно, не правда, а просто одно с другим сошлось. Две мысли вместе сошлись, это очень часто случается. Со мной беспрерывно. Я, впрочем, думаю, что это нехорошо, и, знаете, Келлер, я в этом всего больше укоряю себя. Вы мне точно меня самого теперь рассказали. Мне даже случалось иногда думать, — продолжал князь очень серьезно, истинно и глубоко заинтересованный, — что и все люди так, так что я начал было и одобрять себя, потому что с этими двойными мыслями ужасно трудно бороться; я испытал. Бог знает, как они приходят и зарождаются. Но вот вы же называете это прямо низостью! Теперь и я опять начну этих мыслей бояться. Во всяком случае, я вам не судья. Но все-таки, по-моему, нельзя назвать это прямо низостью, как вы думаете? Вы схитрили, чтобы чрез слезы деньги выманить, но ведь сами же вы клянетесь, что исповедь ваша имела и другую цель, благородную, а не одну денежную; что же касается до денег, то ведь они вам на кутеж нужны, так ли? А это уж после такой исповеди, разумеется, малодушие. Но как тоже и от кутежа отстать в одну минуту? Ведь это невозможно. Что же делать? Лучше всего на собственную совесть вашу оставить, как вы думаете? Князь с чрезвычайным любопытством глядел на Келлера. Вопрос о двойных мыслях видимо и давно уже занимал его.

“Well, how anybody can call you an idiot after that, is more than I can understand!” cried the boxer.

— Ну, почему вас после этого называют идиотом, не понимаю! — вскричал Келлер.

The prince reddened slightly.

Князь слегка покраснел.

“Bourdaloue, the archbishop, would not have spared a man like me,” Keller continued, “but you, you have judged me with humanity. To show how grateful I am, and as a punishment, I will not accept a hundred and fifty roubles. Give me twenty-five—that will be enough; it is all I really need, for a fortnight at least. I will not ask you for more for a fortnight. I should like to have given Agatha a present, but she does not really deserve it. Oh, my dear prince, God bless you!”

— Проповедник Бурдалу, так тот не пощадил бы человека, а вы пощадили человека и рассудили меня по-человечески! В наказание себе и чтобы показать, что я тронут, не хочу ста пятидесяти рублей, дайте мне только двадцать пять рублей, и довольно! Вот всё, что мне надо по крайней мере на две недели. Раньше двух недель за деньгами не приду. Хотел Агашку побаловать, да не стоит она того. О, милый князь, благослови вас господь!

At this moment Lebedeff appeared, having just arrived from Petersburg. He frowned when he saw the twenty-five rouble note in Keller’s hand, but the latter, having got the money, went away at once. Lebedeff began to abuse him.

Вошел, наконец, Лебедев; только что воротившийся, и, заметив двадцатипятирублевую в руках Келлера, поморщился. Но Келлер, очутившийся при деньгах, уже спешил вон и немедленно стушевался. Лебедев тотчас же начал на него наговаривать.

“You are unjust; I found him sincerely repentant,” observed the prince, after listening for a time.

— Вы несправедливы, он действительно искренно раскаивался, — заметил наконец князь.

“What is the good of repentance like that? It is the same exactly as mine yesterday, when I said, ‘I am base, I am base,’—words, and nothing more!”

— Да ведь что в раскаянии-то! Точь-в-точь как и я вчера: «низок, низок», а ведь одни только слова-с!

“Then they were only words on your part? I thought, on the contrary...”

— Так у вас только одни слова были? А я было думал...

“Well, I don’t mind telling you the truth—you only! Because you see through a man somehow. Words and actions, truth and falsehood, are all jumbled up together in me, and yet I am perfectly sincere. I feel the deepest repentance, believe it or not, as you choose; but words and lies come out in the infernal craving to get the better of other people. It is always there—the notion of cheating people, and of using my repentant tears to my own advantage! I assure you this is the truth, prince! I would not tell any other man for the world! He would laugh and jeer at me—but you, you judge a man humanely.”

— Ну, вот вам, одному только вам, объявлю истину, потому что вы проницаете человека: и слова, и дело, и ложь, и правда — всё у меня вместе, и совершенно искренно. Правда и дело состоят у меня в истинном раскаянии, верьте не верьте, вот поклянусь, а слова и ложь состоят в адской (и всегда присущей) мысли, как бы и тут уловить человека, как бы и чрез слезы раскаяния выиграть! Ей-богу, так! Другому не сказал бы — засмеется или плюнет; но вы, князь, вы рассудите по-человечески.

“Why, Keller said the same thing to me nearly word for word a few minutes ago!” cried Muishkin. “And you both seem inclined to boast about it! You astonish me, but I think he is more sincere than you, for you make a regular trade of it. Oh, don’t put on that pathetic expression, and don’t put your hand on your heart! Have you anything to say to me? You have not come for nothing...”

— Ну вот, точь-в-точь и он говорил мне сейчас, — вскричал князь, — и оба вы точно хвалитесь! Вы даже меня удивляете, только он искреннее вашего, а вы в решительное ремесло обратили. Ну, довольно, не морщитесь, Лебедев, и не прикладывайте руки к сердцу. Не скажете ли вы мне чего-нибудь? Вы даром не зайдете...

Lebedeff grinned and wriggled.

Лебедев закривлялся и закоробился.

“I have been waiting all day for you, because I want to ask you a question; and, for once in your life, please tell me the truth at once. Had you anything to do with that affair of the carriage yesterday?”

— Я вас целый день поджидал, чтобы задать вам один вопрос; ответьте хоть раз в жизни правду с первого слова: участвовали вы сколько-нибудь в этой вчерашней коляске или нет?

Lebedeff began to grin again, rubbed his hands, sneezed, but spoke not a word in reply.

Лебедев опять закривлялся, начал хихикать, потирал руки, даже, наконец, расчихался, но всё еще не решался что-нибудь выговорить.

“I see you had something to do with it.”

— Я вижу, что участвовал.

“Indirectly, quite indirectly! I am speaking the truth—I am indeed! I merely told a certain person that I had people in my house, and that such and such personages might be found among them.”

— Но косвенно, единственно только косвенно! Истинную правду говорю! Тем только и участвовал, что дал своевременно знать известной особе, что собралась у меня такая компания и что присутствуют некоторые лица.

“I am aware that you sent your son to that house—he told me so himself just now, but what is this intrigue?” said the prince, impatiently.

— Я знаю, что вы вашего сына туда посылали, он мне сам давеча говорил, но что ж это за интрига такая! — воскликнул князь в нетерпении.

“It is not my intrigue!” cried Lebedeff, waving his hand. “It was engineered by other people, and is, properly speaking, rather a fantasy than an intrigue!”

— Не моя интрига, не моя, — отмахивался Лебедев, — тут другие, другие, и скорее, так сказать, фантазия, чем интрига.

“But what is it all about? Tell me, for Heaven’s sake! Cannot you understand how nearly it touches me? Why are they blackening Evgenie Pavlovitch’s reputation?” Lebedeff grimaced and wriggled again.

— Да в чем же дело, разъясните, ради Христа? Неужели вы не понимаете, что это прямо до меня касается? Ведь тут чернят Евгения Павловича.

“Prince!” said he. “Excellency! You won’t let me tell you the whole truth; I have tried to explain; more than once I have begun, but you have not allowed me to go on...”

— Князь! Сиятельнейший князь! — закоробился опять Лебедев, — ведь вы не позволяете говорить всю правду; я ведь уже вам начинал о правде; не раз; вы не позволили продолжать...

The prince gave no answer, and sat deep in thought. Evidently he was struggling to decide. “Very well! Tell me the truth,” he said, dejectedly.

Князь помолчал и подумал. — Ну, хорошо; говорите правду, — тяжело проговорил он, видимо после большой борьбы.

“Aglaya Ivanovna...” began Lebedeff, promptly.

— Аглая Ивановна... — тотчас же начал Лебедев.

“Be silent! At once!” interrupted the prince, red with indignation, and perhaps with shame, too. “It is impossible and absurd! All that has been invented by you, or fools like you! Let me never hear you say a word again on that subject!”

— Молчите, молчите! — неистово закричал князь, весь покраснев от негодования, а может быть, и от стыда. — Быть этого не может, всё это вздор! Всё это вы сами выдумали или такие же сумасшедшие. И чтоб я никогда не слыхал от вас этого более!

Late in the evening Colia came in with a whole budget of Petersburg and Pavlofsk news. He did not dwell much on the Petersburg part of it, which consisted chiefly of intelligence about his friend Hippolyte, but passed quickly to the Pavlofsk tidings. He had gone straight to the Epanchins’ from the station. “There’s the deuce and all going on there!” he said. “First of all about the row last night, and I think there must be something new as well, though I didn’t like to ask. Not a word about you, prince, the whole time! The most interesting fact was that Aglaya had been quarrelling with her people about Gania. Colia did not know any details, except that it had been a terrible quarrel! Also Evgenie Pavlovitch had called, and met with an excellent reception all round. And another curious thing: Mrs. Epanchin was so angry that she called Varia to her—Varia was talking to the girls—and turned her out of the house ‘once for all’ she said. I heard it from Varia herself—Mrs. Epanchin was quite polite, but firm; and when Varia said good-bye to the girls, she told them nothing about it, and they didn’t know they were saying goodbye for the last time. I’m sorry for Varia, and for Gania too; he isn’t half a bad fellow, in spite of his faults, and I shall never forgive myself for not liking him before! I don’t know whether I ought to continue to go to the Epanchins’ now,” concluded Colia—“I like to be quite independent of others, and of other people’s quarrels if I can; but I must think over it.”

Поздно вечером, часу уже в одиннадцатом, явился Коля с целым коробом известий. Известия его были двоякие: петербургские и павловские. Он наскоро рассказал главные из петербургских (преимущественно об Ипполите и о вчерашней истории), с тем чтоб опять перейти к ним потом, и поскорее перешел к павловским. Три часа тому назад воротился он из Петербурга и, не заходя к князю, прямо отправился к Епанчиным. «Там ужас что такое!». Разумеется, на первом плане коляска, но, наверно, тут что-то такое и еще случилось, что-то такое, им с князем неизвестное. «Я, разумеется, не шпионил и допрашивать никого не хотел; впрочем, приняли меня хорошо, так хорошо, что я даже не ожидал, но о вас, князь, ни слова!». Главнее и занимательнее всего то, что Аглая поссорилась давеча с своими за Ганю. В каких подробностях состояло дело — неизвестно, но только за Ганю (вообразите себе это!), и даже ужасно ссорятся, стало быть, что-то важное. Генерал приехал поздно, приехал нахмуренный, приехал с Евгением Павловичем, которого превосходно приняли, а сам Евгений Павлович удивительно весел и мил. Самое же капитальное известие в том, что Лизавета Прокофьевна, безо всякого шуму, позвала к себе Варвару Ардалионовну, сидевшую у девиц, и раз навсегда выгнала ее из дому, самым учтивейшим, впрочем, образом, — «от самой Вари слышал». Но когда Варя вышла от Лизаветы Прокофьевны и простилась с девицами, то те и не знали, что ей отказано от дому раз навсегда и что она в последний раз с ними прощается. — Но Варвара Ардалионовна была у меня в семь часов? — спросил удивленный князь. — А выгнали ее в восьмом или в восемь. Мне очень жаль Варю, жаль Ганю... у них, без сомнения, вечные интриги, без этого им невозможно. И никогда-то я не мог знать, что они замышляют, и не хочу узнавать. Но уверяю вас, милый, добрый мой князь, что в Гане есть сердце. Это человек во многих отношениях, конечно, погибший, но во многих отношениях в нем есть такие черты, которые стоит поискать, чтобы найти, и я никогда не прощу себе, что прежде не понимал его... Не знаю, продолжать ли мне теперь, после истории с Варей. Правда, я поставил себя с первого начала совершенно независимо и отдельно, но все-таки надо обдумать.

“I don’t think you need break your heart over Gania,” said the prince; “for if what you say is true, he must be considered dangerous in the Epanchin household, and if so, certain hopes of his must have been encouraged.”

— Вы напрасно слишком жалеете брата, — заметил ему князь, — если уж до того дошло дело, стало быть, Гаврила Ардалионович опасен в глазах Лизаветы Прокофьевны, а стало быть, известные надежды его утверждаются.

“What? What hopes?” cried Colia; “you surely don’t mean Aglaya?—oh, no!—”

— Как, какие надежды! — в изумлении вскричал Коля. — Уж не думаете ли вы, что Аглая... этого быть не может!

“You’re a dreadful sceptic, prince,” he continued, after a moment’s silence. “I have observed of late that you have grown sceptical about everything. You don’t seem to believe in people as you did, and are always attributing motives and so on—am I using the word ‘sceptic’ in its proper sense?”

Князь промолчал. — Вы ужасный скептик, князь, — минуты чрез две прибавил Коля, — я замечаю, что с некоторого времени вы становитесь чрезвычайный скептик; вы начинаете ничему не верить и всё предполагать... а правильно я употребил в этом случае слово «скептик»?

“I believe so; but I’m not sure.”

— Я думаю, что правильно, хотя, впрочем, наверно и сам не знаю.

“Well, I’ll change it, right or wrong; I’ll say that you are not sceptical, but jealous. There! you are deadly jealous of Gania, over a certain proud damsel! Come!” Colia jumped up, with these words, and burst out laughing. He laughed as he had perhaps never laughed before, and still more when he saw the prince flushing up to his temples. He was delighted that the prince should be jealous about Aglaya. However, he stopped immediately on seeing that the other was really hurt, and the conversation continued, very earnestly, for an hour or more.

— Но я сам от слова «скептик» отказываюсь, а нашел новое объяснение, — закричал вдруг Коля, — вы не скептик, а ревнивец! Вы адски ревнуете Ганю к известной гордой девице! Сказав это, Коля вскочил и расхохотался так, как, может быть, никогда ему не удавалось смеяться. Увидав, что князь весь покраснел, Коля еще пуще захохотал; ему ужасно понравилась мысль, что князь ревнует к Аглае, но он умолк тотчас же, заметив, что тот искренно огорчился. Затем они очень серьезно и озабоченно проговорили еще час или полтора.

Next day the prince had to go to town, on business. Returning in the afternoon, he happened upon General Epanchin at the station. The latter seized his hand, glancing around nervously, as if he were afraid of being caught in wrong-doing, and dragged him into a first-class compartment. He was burning to speak about something of importance.

На другой день князь по одному неотлагаемому делу целое утро пробыл в Петербурге. Возвращаясь в Павловск уже в пятом часу пополудни, он сошелся в воксале железной дороги с Иваном Федоровичем. Тот быстро схватил его за руку, осмотрелся кругом, как бы в испуге, и потащил князя с собой в вагон первого класса, чтоб ехать вместе. Он сгорал желанием переговорить о чем-то важном.

“In the first place, my dear prince, don’t be angry with me. I would have come to see you yesterday, but I didn’t know how Lizabetha Prokofievna would take it. My dear fellow, my house is simply a hell just now, a sort of sphinx has taken up its abode there. We live in an atmosphere of riddles; I can’t make head or tail of anything. As for you, I feel sure you are the least to blame of any of us, though you certainly have been the cause of a good deal of trouble. You see, it’s all very pleasant to be a philanthropist; but it can be carried too far. Of course I admire kind-heartedness, and I esteem my wife, but—”

— Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если было что с моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе тебе, но не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна... Дома у меня... просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь, быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но...

The general wandered on in this disconnected way for a long time; it was clear that he was much disturbed by some circumstance which he could make nothing of.

Генерал долго еще продолжал в этом роде, но слова его были удивительно бессвязны. Видно было, что он потрясен и смущен чрезвычайно чем-то до крайности ему непонятным.

“It is plain to me, that you are not in it at all,” he continued, at last, a little less vaguely, “but perhaps you had better not come to our house for a little while. I ask you in the friendliest manner, mind; just till the wind changes again. As for Evgenie Pavlovitch,” he continued with some excitement, “the whole thing is a calumny, a dirty calumny. It is simply a plot, an intrigue, to upset our plans and to stir up a quarrel. You see, prince, I’ll tell you privately, Evgenie and ourselves have not said a word yet, we have no formal understanding, we are in no way bound on either side, but the word may be said very soon, don’t you see, very soon, and all this is most injurious, and is meant to be so. Why? I’m sure I can’t tell you. She’s an extraordinary woman, you see, an eccentric woman; I tell you I am so frightened of that woman that I can’t sleep. What a carriage that was, and where did it come from, eh? I declare, I was base enough to suspect Evgenie at first; but it seems certain that that cannot be the case, and if so, why is she interfering here? That’s the riddle, what does she want? Is it to keep Evgenie to herself? But, my dear fellow, I swear to you, I swear he doesn’t even know her, and as for those bills, why, the whole thing is an invention! And the familiarity of the woman! It’s quite clear we must treat the impudent creature’s attempt with disdain, and redouble our courtesy towards Evgenie. I told my wife so. “Now I’ll tell you my secret conviction. I’m certain that she’s doing this to revenge herself on me, on account of the past, though I assure you that all the time I was blameless. I blush at the very idea. And now she turns up again like this, when I thought she had finally disappeared! Where’s Rogojin all this time? I thought she was Mrs. Rogojin, long ago.”

— Для меня нет сомнения, что ты тут ни при чем, — высказался наконец он яснее, — но не посещай нас некоторое время, прошу тебя дружески, впредь до перемены ветра. Что же касается до Евгения Павлыча, — вскричал он с необыкновенным жаром, — то всё это бессмысленная клевета, клевета из клевет! Это наговор, тут интрига, желание всё разрушить и нас поссорить. Видишь, князь, говорю тебе на ухо: между нами и Евгением Павлычем не сказано еще ни одного слова, понимаешь? Мы не связаны ничем, — но это слово может быть сказано, и даже скоро, и даже, может быть, очень скоро! Так вот чтобы повредить! А зачем, почему — не понимаю! Женщина удивительная, женщина эксцентрическая, до того ее боюсь, что едва сплю. И какой экипаж, белые кони, ведь это шик, ведь это именно то, что называется по-французски шик! Кто это ей? Ей-богу, согрешил, подумал третьего дня на Евгения Павлыча. Но оказывается, что и быть не может, а если быть не может, то для чего она хочет тут расстроить? Вот, вот задача! Чтобы сохранить при себе Евгения Павлыча? Но повторяю тебе, и вот тебе крест, что он с ней не знаком и что векселя эти — выдумка! И с такою наглостью ему ты кричит чрез улицу! Чистейший заговор! Ясное дело, что надо отвергнуть с презрением, а к Евгению Павлычу удвоить уважение. Так я и Лизавете Прокофьевне высказал. Теперь скажу тебе самую интимную мысль: я упорно убежден, что она это из личного мщения ко мне, помнишь, за прежнее, хотя я никогда и ни в чем пред нею виноват не был. Краснею от одного воспоминания. Теперь вот она опять появилась, я думал, исчезла совсем. Где же этот Рогожин сидит, скажите, пожалуйста? Я думал, она давно уже госпожа Рогожина...

The old man was in a state of great mental perturbation. The whole of the journey, which occupied nearly an hour, he continued in this strain, putting questions and answering them himself, shrugging his shoulders, pressing the prince’s hand, and assuring the latter that, at all events, he had no suspicion whatever of him. This last assurance was satisfactory, at all events. The general finished by informing him that Evgenie’s uncle was head of one of the civil service departments, and rich, very rich, and a gourmand. “And, well, Heaven preserve him, of course—but Evgenie gets his money, don’t you see? But, for all this, I’m uncomfortable, I don’t know why. There’s something in the air, I feel there’s something nasty in the air, like a bat, and I’m by no means comfortable.”

Одним словом, человек был сильно сбит с толку. Весь почти час пути он говорил один, задавал вопросы, сам разрешал их, пожимал руку князя и по крайней мере в том одном убедил князя, что его он и не думает подозревать в чем-нибудь. Это было для князя важно. Кончил он рассказом о родном дяде Евгения Павлыча, начальнике какой-то канцелярии в Петербурге, — «на видном месте, семидесяти лет, вивер, гастроном и вообще повадливый старикашка... Ха-ха! Я знаю, что он слышал про Настасью Филипповну и даже добивался. Заезжал к нему давеча; не принимает, нездоров, но богат, богат, имеет значение и... дай ему бог много лет здравствовать, но опять-таки Евгению Павлычу всё достанется... Да, да... а я все-таки боюсь! Не понимаю чего, а боюсь... В воздухе как будто что-то носится, как будто летучая мышь, беда летает, и боюсь, боюсь!... ».

And it was not until the third day that the formal reconciliation between the prince and the Epanchins took place, as said before.

И наконец только на третий день, как мы уже написали выше, последовало формальное примирение Епанчиных с князем Львом Николаевичем.