SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · The Idiot · 39 of 50

Part Four · Chapter I

Translated by Eva Martin

ContentsMarkdown.md ↓

Part Four · Часть четвертая

A week had elapsed since the rendezvous of our two friends on the green bench in the park, when, one fine morning at about half-past ten o’clock, Varvara Ardalionovna, otherwise Mrs. Ptitsin, who had been out to visit a friend, returned home in a state of considerable mental depression.

Прошло с неделю после свидания двух лиц нашего рассказа на зеленой скамейке. В одно светлое утро, около половины одиннадцатого, Варвара Ардалионовна Птицына, вышедшая посетить кой-кого из своих знакомых, возвратилась домой в большой и прискорбной задумчивости.

There are certain people of whom it is difficult to say anything which will at once throw them into relief—in other words, describe them graphically in their typical characteristics. These are they who are generally known as “commonplace people,” and this class comprises, of course, the immense majority of mankind. Authors, as a rule, attempt to select and portray types rarely met with in their entirety, but these types are nevertheless more real than real life itself. “Podkoleosin” [A character in Gogol’s comedy, The Wedding.] was perhaps an exaggeration, but he was by no means a non-existent character; on the contrary, how many intelligent people, after hearing of this Podkoleosin from Gogol, immediately began to find that scores of their friends were exactly like him! They knew, perhaps, before Gogol told them, that their friends were like Podkoleosin, but they did not know what name to give them. In real life, young fellows seldom jump out of the window just before their weddings, because such a feat, not to speak of its other aspects, must be a decidedly unpleasant mode of escape; and yet there are plenty of bridegrooms, intelligent fellows too, who would be ready to confess themselves Podkoleosins in the depths of their consciousness, just before marriage. Nor does every husband feel bound to repeat at every step, “Tu l’as voulu, Georges Dandin!” like another typical personage; and yet how many millions and billions of Georges Dandins there are in real life who feel inclined to utter this soul-drawn cry after their honeymoon, if not the day after the wedding! Therefore, without entering into any more serious examination of the question, I will content myself with remarking that in real life typical characters are “watered down,” so to speak; and all these Dandins and Podkoleosins actually exist among us every day, but in a diluted form. I will just add, however, that Georges Dandin might have existed exactly as Molière presented him, and probably does exist now and then, though rarely; and so I will end this scientific examination, which is beginning to look like a newspaper criticism. But for all this, the question remains,—what are the novelists to do with commonplace people, and how are they to be presented to the reader in such a form as to be in the least degree interesting? They cannot be left out altogether, for commonplace people meet one at every turn of life, and to leave them out would be to destroy the whole reality and probability of the story. To fill a novel with typical characters only, or with merely strange and uncommon people, would render the book unreal and improbable, and would very likely destroy the interest. In my opinion, the duty of the novelist is to seek out points of interest and instruction even in the characters of commonplace people. For instance, when the whole essence of an ordinary person’s nature lies in his perpetual and unchangeable commonplaceness; and when in spite of all his endeavours to do something out of the common, this person ends, eventually, by remaining in his unbroken line of routine—. I think such an individual really does become a type of his own—a type of commonplaceness which will not for the world, if it can help it, be contented, but strains and yearns to be something original and independent, without the slightest possibility of being so. To this class of commonplace people belong several characters in this novel;—characters which—I admit—I have not drawn very vividly up to now for my reader’s benefit. Such were, for instance, Varvara Ardalionovna Ptitsin, her husband, and her brother, Gania.

Есть люди, о которых трудно сказать что-нибудь такое, что представило бы их разом и целиком, в их самом типическом и характерном виде; это те люди, которых обыкновенно называют людьми «обыкновенными», «большинством» и которые, действительно, составляют огромное большинство всякого общества. Писатели в своих романах и повестях большею частию стараются брать типы общества и представлять их образно и художественно, — типы, чрезвычайно редко встречающиеся в действительности целиком и которые тем не менее почти действительнее самой действительности. Подколесин в своем типическом виде, может быть, даже и преувеличение, но отнюдь не небывальщина. Какое множество умных людей, узнав от Гоголя про Подколесина, тотчас же стали находить, что десятки и сотни их добрых знакомых и друзей ужасно похожи на Подколесина. Они и до Гоголя знали, что эти друзья их такие, как Подколесин, но только не знали еще, что они именно так называются. В действительности женихи ужасно редко прыгают из окошек пред своими свадьбами, потому что это, не говоря уже о прочем, даже и неудобно; тем не менее сколько женихов, даже людей достойных и умных, пред венцом сами себя в глубине совести готовы были признать Подколесиными. Не все тоже мужья кричат на каждом шагу: «Tu l’as voulu, George Dandin!». Но, боже, сколько миллионов и биллионов раз повторялся мужьями целого света этот сердечный крик после их медового месяца, а, кто знает, может быть, и на другой же день после свадьбы. Итак, не вдаваясь в более серьезные объяснения, мы скажем только, что в действительности типичность лиц как бы разбавляется водой и все эти Жорж Дандены и Подколесины существуют действительно, снуют и бегают пред нами ежедневно, но как бы несколько в разжиженном состоянии. Оговорившись, наконец, в том, для полноты истины, что и весь Жорж Данден целиком, как его создал Мольер, тоже может встретиться в действительности, хотя и редко, мы тем закончим наше рассуждение, которое начинает становиться похожим на журнальную критику. Тем не менее все-таки пред нами остается вопрос: что делать романисту с людьми ординарными, совершенно «обыкновенными», и как выставить их перед читателем, чтобы сделать их сколько-нибудь интересными? Совершенно миновать их в рассказе никак нельзя, потому что ординарные люди поминутно и в большинстве необходимое звено в связи житейских событий; миновав их, стало быть, нарушим правдоподобие. Наполнять романы одними типами или даже просто, для интереса, людьми странными и небывалыми было бы неправдоподобно, да, пожалуй, и неинтересно. По-нашему, писателю надо стараться отыскивать интересные и поучительные оттенки даже и между ординарностями. Когда же, например, самая сущность некоторых ординарных лиц именно заключается в их всегдашней и неизменной ординарности, или, что еще лучше, когда, несмотря на все чрезвычайные усилия этих лиц выйти во что бы то ни стало из колеи обыкновенности и рутины, они все-таки кончают тем, что остаются неизменно и вечно одною только рутиной, тогда такие лица получают даже некоторую своего рода и типичность, — как ординарность, которая ни за что не хочет остаться тем, что она есть, и во что бы то ни стало хочет стать оригинальною и самостоятельною, не имея ни малейших средств к самостоятельности. К этому-то разряду «обыкновенных», или «ординарных», людей принадлежат и некоторые лица нашего рассказа, доселе (сознаюсь в том) мало разъясненные читателю. Таковы именно Варвара Ардалионовна Птицына, супруг ее, господин Птицын, Гаврила Ардалионович, ее брат.

There is nothing so annoying as to be fairly rich, of a fairly good family, pleasing presence, average education, to be “not stupid,” kind-hearted, and yet to have no talent at all, no originality, not a single idea of one’s own—to be, in fact, “just like everyone else.” Of such people there are countless numbers in this world—far more even than appear. They can be divided into two classes as all men can—that is, those of limited intellect, and those who are much cleverer. The former of these classes is the happier. To a commonplace man of limited intellect, for instance, nothing is simpler than to imagine himself an original character, and to revel in that belief without the slightest misgiving. Many of our young women have thought fit to cut their hair short, put on blue spectacles, and call themselves Nihilists. By doing this they have been able to persuade themselves, without further trouble, that they have acquired new convictions of their own. Some men have but felt some little qualm of kindness towards their fellow-men, and the fact has been quite enough to persuade them that they stand alone in the van of enlightenment and that no one has such humanitarian feelings as they. Others have but to read an idea of somebody else’s, and they can immediately assimilate it and believe that it was a child of their own brain. The “impudence of ignorance,” if I may use the expression, is developed to a wonderful extent in such cases;—unlikely as it appears, it is met with at every turn. This confidence of a stupid man in his own talents has been wonderfully depicted by Gogol in the amazing character of Pirogoff. Pirogoff has not the slightest doubt of his own genius,—nay, of his superiority of genius,—so certain is he of it that he never questions it. How many Pirogoffs have there not been among our writers—scholars, propagandists? I say “have been,” but indeed there are plenty of them at this very day.

В самом деле, нет ничего досаднее, как быть, например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно образованным, неглупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей собственной идеи, быть решительно «как и все». Богатство есть, но не Ротшильдово; фамилия честная, но ничем никогда себя не ознаменовавшая; наружность приличная, но очень мало выражающая; образование порядочное, но не знаешь, на что его употребить; ум есть, но без своих идей; сердце есть, но без великодушия, и т. д., и т. д. во всех отношениях. Таких людей на свете чрезвычайное множество и даже гораздо более, чем кажется; они разделяются, как и все люди, на два главные разряда: одни ограниченные, другие «гораздо поумнее». Первые счастливее. Ограниченному «обыкновенному» человеку нет, например, ничего легче, как вообразить себя человеком необыкновенным и оригинальным и усладиться тем без всяких колебаний. Стоило некоторым из наших барышень остричь себе волосы, надеть синие очки и наименоваться нигилистками, чтобы тотчас же убедиться, что, надев очки, они немедленно стали иметь свои собственные «убеждения». Стоило иному только капельку почувствовать в сердце своем что-нибудь из какого-нибудь общечеловеческого и доброго ощущения, чтобы немедленно убедиться, что уж никто так не чувствует, как он, что он передовой в общем развитии. Стоило иному на слово принять какую-нибудь мысль или прочитать страничку чего-нибудь без начала и конца, чтобы тотчас поверить, что это «свои собственные мысли» и в его собственном мозгу зародились. Наглость наивности, если можно так выразиться, в таких случаях доходит до удивительного; всё это невероятно, но встречается поминутно. Эта наглость наивности, эта несомневаемость глупого человека в себе и в своем таланте, превосходно выставлена Гоголем в удивительном типе поручика Пирогова. Пирогов даже и не сомневается в том, что он гений, даже выше всякого гения; до того не сомневается, что даже и вопроса себе об этом ни разу не задает; впрочем, вопросов для него и не существует. Великий писатель принужден был его, наконец, высечь для удовлетворения оскорбленного нравственного чувства своего читателя, но, увидев, что великий человек только встряхнулся и для подкрепления сил после истязания съел слоеный пирожок, развел в удивлении руки и так оставил своих читателей. Я всегда горевал, что великий Пирогов взят Гоголем в таком маленьком чине, потому что Пирогов до того самоудовлетворим, что ему нет ничего легче, как вообразить себя, по мере толстеющих и крутящихся на нем с годами и «по линии» эполет, чрезвычайным, например, полководцем; даже и не вообразить, а просто не сомневаться в этом: произвели в генералы, как же не полководец? И сколько из таких делают потом ужасные фиаско на поле брани? А сколько было Пироговых между нашими литераторами, учеными, пропагандистами? Я говорю «было», но, уж конечно, есть и теперь...

Our friend, Gania, belonged to the other class—to the “much cleverer” persons, though he was from head to foot permeated and saturated with the longing to be original. This class, as I have said above, is far less happy. For the “clever commonplace” person, though he may possibly imagine himself a man of genius and originality, none the less has within his heart the deathless worm of suspicion and doubt; and this doubt sometimes brings a clever man to despair. (As a rule, however, nothing tragic happens;—his liver becomes a little damaged in the course of time, nothing more serious. Such men do not give up their aspirations after originality without a severe struggle,—and there have been men who, though good fellows in themselves, and even benefactors to humanity, have sunk to the level of base criminals for the sake of originality).

Действующее лицо нашего рассказа, Гаврила Ардалионович Иволгин, принадлежал к другому разряду; он принадлежал к разряду людей «гораздо поумнее», хотя весь, с ног до головы, был заражен желанием оригинальности. Но этот разряд, как мы уже и заметили выше, гораздо несчастнее первого. В том-то и дело, что _умный_«обыкновенный» человек, даже если б и воображал себя мимоходом (а пожалуй, и во всю свою жизнь) человеком гениальным и оригинальнейшим, тем не менее сохраняет в сердце своем червячка сомнения, который доводит до того, что умный человек кончает иногда совершенным отчаянием; если же и покоряется, то уже совершенно отравившись вогнанным внутрь тщеславием. Впрочем, мы во всяком случае взяли крайность: в огромном большинстве этого умного разряда людей дело происходит вовсе не так трагически; портится разве под конец лет печенка, более или менее, вот и всё. Но все-таки, прежде чем смириться и покориться, эти люди чрезвычайно долго иногда куролесят, начиная с юности до покоряющегося возраста, и всё из желания оригинальности. Встречаются даже странные случаи: из-за желания оригинальности иной честный человек готов решиться даже на низкое дело; бывает даже и так, что иной из этих несчастных не только честен, но даже и добр, провидение своего семейства, содержит и питает своими трудами даже чужих, не только своих, и что же? всю-то жизнь не может успокоиться! Для него нисколько не успокоительна и не утешительна мысль, что он так хорошо исполнил свои человеческие обязанности; даже, напротив, она-то и раздражает его: «Вот, дескать, на что ухлопал я всю мою жизнь, вот что связало меня по рукам и по ногам, вот что помешало мне открыть порох! Не было бы этого, я, может быть, непременно бы открыл либо порох, либо Америку, — наверно еще не знаю что, но только непременно бы открыл!». Всего характернее в этих господах то, что они действительно всю жизнь свою никак не могут узнать наверно, что именно им так надо открыть и что именно они всю жизнь наготове открыть: порох или Америку? Но страдания, тоски по открываемому, право, достало бы в них на долю Колумба или Галилея.

Gania was a beginner, as it were, upon this road. A deep and unchangeable consciousness of his own lack of talent, combined with a vast longing to be able to persuade himself that he was original, had rankled in his heart, even from childhood. He seemed to have been born with overwrought nerves, and in his passionate desire to excel, he was often led to the brink of some rash step; and yet, having resolved upon such a step, when the moment arrived, he invariably proved too sensible to take it. He was ready, in the same way, to do a base action in order to obtain his wished-for object; and yet, when the moment came to do it, he found that he was too honest for any great baseness. (Not that he objected to acts of petty meanness—he was always ready for them.) He looked with hate and loathing on the poverty and downfall of his family, and treated his mother with haughty contempt, although he knew that his whole future depended on her character and reputation. Aglaya had simply frightened him; yet he did not give up all thoughts of her—though he never seriously hoped that she would condescend to him. At the time of his “adventure” with Nastasia Philipovna he had come to the conclusion that money was his only hope—money should do all for him. At the moment when he lost Aglaya, and after the scene with Nastasia, he had felt so low in his own eyes that he actually brought the money back to the prince. Of this returning of the money given to him by a madwoman who had received it from a madman, he had often repented since—though he never ceased to be proud of his action. During the short time that Muishkin remained in Petersburg Gania had had time to come to hate him for his sympathy, though the prince told him that it was “not everyone who would have acted so nobly” as to return the money. He had long pondered, too, over his relations with Aglaya, and had persuaded himself that with such a strange, childish, innocent character as hers, things might have ended very differently. Remorse then seized him; he threw up his post, and buried himself in self-torment and reproach. He lived at Ptitsin’s, and openly showed contempt for the latter, though he always listened to his advice, and was sensible enough to ask for it when he wanted it. Gavrila Ardalionovitch was angry with Ptitsin because the latter did not care to become a Rothschild. “If you are to be a Jew,” he said, “do it properly—squeeze people right and left, show some character; be the King of the Jews while you are about it.” Ptitsin was quiet and not easily offended—he only laughed. But on one occasion he explained seriously to Gania that he was no Jew, that he did nothing dishonest, that he could not help the market price of money, that, thanks to his accurate habits, he had already a good footing and was respected, and that his business was flourishing. “I shan’t ever be a Rothschild, and there is no reason why I should,” he added, smiling; “but I shall have a house in the Liteynaya, perhaps two, and that will be enough for me.” “Who knows but what I may have three!” he concluded to himself; but this dream, cherished inwardly, he never confided to a soul. Nature loves and favours such people. Ptitsin will certainly have his reward, not three houses, but four, precisely because from childhood up he had realized that he would never be a Rothschild. That will be the limit of Ptitsin’s fortune, and, come what may, he will never have more than four houses.

Гаврила Ардалионович именно начинал в этом роде; но только что еще начинал. Долго еще предстояло ему куролесить. Глубокое и беспрерывное самоощущение своей бесталанности и в то же время непреодолимое желание убедиться в том, что он человек самостоятельнейший, сильно поранили его сердце, даже чуть ли еще не с отроческого возраста. Это был молодой человек с завистливыми и порывистыми желаниями и, кажется, даже так и родившийся с раздраженными нервами. Порывчатость своих желаний он принимал за их силу. При своем страстном желании отличиться он готов был иногда на самый безрассудный скачок; но только что дело доходило до безрассудного скачка, герой наш всегда оказывался слишком умным, чтобы на него решиться. Это убивало его. Может быть, он даже решился бы, при случае, и на крайне низкое дело, лишь бы достигнуть чего-нибудь из мечтаемого; но, как нарочно, только что доходило до черты, он всегда оказывался слишком честным для крайне низкого дела. (На маленькое низкое дело он, впрочем, всегда готов был согласиться). С отвращением и с ненавистью смотрел он на бедность и на упадок своего семейства. Даже с матерью обращался свысока и презрительно, несмотря на то что сам очень хорошо понимал, что репутация и характер его матери составляли покамест главную опорную точку и его карьеры. Поступив к Епанчину, он немедленно сказал себе: «Коли подличать, так уж подличать до конца, лишь бы выиграть», — и — почти никогда не подличал до конца. Да и почему он вообразил, что ему непременно надо будет подличать? Аглаи он просто тогда испугался, но не бросил с нею дела, а тянул его, на всякий случай, хотя никогда не верил серьезно, что она снизойдет до него. Потом, во время своей истории с Настасьей Филипповной, он вдруг вообразил себе, что достижение всего в деньгах. «Подличать, так подличать», — повторял он себе тогда каждый день с самодовольствием, но и с некоторым страхом; «уж коли подличать, так уж доходить до верхушки, — ободрял он себя поминутно, — рутина в этих случаях оробеет, а мы не оробеем!». Проиграв Аглаю и раздавленный обстоятельствами, он совсем упал духом и действительно принес князю деньги, брошенные ему тогда сумасшедшею женщиной, которой принес их тоже сумасшедший человек. В этом возвращении денег он потом тысячу раз раскаивался, хотя и непрестанно этим тщеславился. Он действительно плакал три дня, пока князь оставался тогда в Петербурге, но в эти три дня он успел и возненавидеть князя за то, что тот смотрел на него слишком уж сострадательно, тогда как факт, что он возвратил такие деньги, «не всякий решился бы сделать». Но благородное самопризнание в том, что вся тоска его есть только одно беспрерывно раздавливаемое тщеславие, ужасно его мучило. Только уже долгое время спустя разглядел он и убедился, как серьезно могло бы обернуться у него дело с таким невинным и странным существом, как Аглая. Раскаяние грызло его; он бросил службу и погрузился в тоску и уныние. Он жил у Птицына на его содержании, с отцом и матерью, и презирал Птицына открыто, хотя в то же время слушался его советов и был настолько благоразумен, что всегда почти спрашивал их у него. Гаврила Ардалионович сердился, например, и на то, что Птицын не загадывает быть Ротшильдом и не ставит себе этой цели. «Коли уж ростовщик, так уж иди до конца, жми людей, чекань из них деньги, стань характером, стань королем иудейским!». Птицын был скромен и тих; он только улыбался, но раз нашел даже нужным объясниться с Ганей серьезно и исполнил это даже с некоторым достоинством. Он доказал Гане, что ничего не делает бесчестного и что напрасно тот называет его жидом; что если деньги в такой цене, то он не виноват; что он действует правдиво и честно, и, по-настоящему, он только агент по «этим» делам, и, наконец, что благодаря его аккуратности в делах он уже известен с весьма хорошей точки людям превосходнейшим, и дела его расширяются. «Ротшильдом не буду, да и не для чего, — прибавил он смеясь, — а дом на Литейной буду иметь, даже, может, и два, и на этом кончу». «А кто знает, может, и три!» — думал он про себя, но никогда не договаривал вслух и скрывал мечту. Природа любит и ласкает таких людей: она вознаградит Птицына не тремя, а четырьмя домами наверно, и именно за то, что он с самого детства уже знал, что Ротшильдом никогда не будет. Но зато дальше четырех домов природа ни за что не пойдет, и с Птицыным тем дело и кончится.

Varvara Ardalionovna was not like her brother. She too, had passionate desires, but they were persistent rather than impetuous. Her plans were as wise as her methods of carrying them out. No doubt she also belonged to the category of ordinary people who dream of being original, but she soon discovered that she had not a grain of true originality, and she did not let it trouble her too much. Perhaps a certain kind of pride came to her help. She made her first concession to the demands of practical life with great resolution when she consented to marry Ptitsin. However, when she married she did not say to herself, “Never mind a mean action if it leads to the end in view,” as her brother would certainly have said in such a case; it is quite probable that he may have said it when he expressed his elder-brotherly satisfaction at her decision. Far from this; Varvara Ardalionovna did not marry until she felt convinced that her future husband was unassuming, agreeable, almost cultured, and that nothing on earth would tempt him to a really dishonourable deed. As to small meannesses, such trifles did not trouble her. Indeed, who is free from them? It is absurd to expect the ideal! Besides, she knew that her marriage would provide a refuge for all her family. Seeing Gania unhappy, she was anxious to help him, in spite of their former disputes and misunderstandings. Ptitsin, in a friendly way, would press his brother-in-law to enter the army. “You know,” he said sometimes, jokingly, “you despise generals and generaldom, but you will see that ‘they’ will all end by being generals in their turn. You will see it if you live long enough!” “But why should they suppose that I despise generals?” Gania thought sarcastically to himself. To serve her brother’s interests, Varvara Ardalionovna was constantly at the Epanchins’ house, helped by the fact that in childhood she and Gania had played with General Ivan Fedorovitch’s daughters. It would have been inconsistent with her character if in these visits she had been pursuing a chimera; her project was not chimerical at all; she was building on a firm basis—on her knowledge of the character of the Epanchin family, especially Aglaya, whom she studied closely. All Varvara’s efforts were directed towards bringing Aglaya and Gania together. Perhaps she achieved some result; perhaps, also, she made the mistake of depending too much upon her brother, and expecting more from him than he would ever be capable of giving. However this may be, her manoeuvres were skilful enough. For weeks at a time she would never mention Gania. Her attitude was modest but dignified, and she was always extremely truthful and sincere. Examining the depths of her conscience, she found nothing to reproach herself with, and this still further strengthened her in her designs. But Varvara Ardalionovna sometimes remarked that she felt spiteful; that there was a good deal of vanity in her, perhaps even of wounded vanity. She noticed this at certain times more than at others, and especially after her visits to the Epanchins.

Совершенно другая особа была сестрица Гаврилы Ардалионовича. Она тоже была с желаниями сильными, но более упорными, чем порывистыми. В ней было много благоразумия, когда дело доходило до последней черты, но оно же не оставляло ее и до черты. Правда, и она была из числа «обыкновенных» людей, мечтающих об оригинальности, но зато она очень скоро успела сознать, что в ней нет ни капли особенной оригинальности, и горевала об этом не слишком много, — кто знает, может быть, из особого рода гордости. Она сделала свой первый практический шаг с чрезвычайною решимостью, выйдя замуж за господина Птицына; но, выходя замуж, она вовсе не говорила себе: «Подличать, так уж подличать, лишь бы цели достичь», — как не преминул бы выразиться при таком случае Гаврила Ардалионович (да чуть ли и не выразился даже при ней самой, когда одобрял ее решение как старший брат). Совсем даже напротив: Варвара Ардалионовна вышла замуж после того как уверилась основательно, что будущий муж ее человек скромный, приятный, почти образованный и большой подлости ни за что никогда не сделает. О мелких подлостях Варвара Ардалионовна не справлялась, как о мелочах; да где же и нет таких мелочей? Не идеала же искать! К тому же она знала, что, выходя замуж, дает тем угол своей матери, отцу, братьям. Видя брата в несчастии, она захотела помочь ему, несмотря на все прежние семейные недоумения. Птицын гнал иногда Ганю, дружески разумеется, на службу. «Ты вот презираешь и генералов и генеральство, — говорил он ему иногда шутя, — а посмотри, все „они“ кончат тем, что будут в свою очередь генералами; доживешь, так увидишь». «Да с чего они берут, что я презираю генералов и генеральство?» — саркастически думал про себя Ганя. Чтобы помочь брату, Варвара Ардалионовна решилась расширить круг своих действий: она втерлась к Епанчиным, чему много помогли детские воспоминания; и она и брат еще в детстве играли с Епанчиными. Заметим здесь, что если бы Варвара Ардалионовна преследовала какую-нибудь необычайную мечту, посещая Епанчиных, то она, может быть, сразу вышла бы тем самым из того разряда людей, в который сама заключила себя; но преследовала она не мечту; тут был даже довольно основательный расчет с ее стороны: она основывалась на характере этой семьи. Характер же Аглаи она изучала без устали. Она задала себе задачу обернуть их обоих, брата и Аглаю, опять друг к другу. Может быть, она кое-чего и действительно достигла; может быть, и впадала в ошибки, рассчитывая, например, слишком много на брата и ожидая от него того, чего он никогда и никоим образом не мог бы дать. Во всяком случае, она действовала у Епанчиных довольно искусно: по неделям не упоминала о брате, была всегда чрезвычайно правдива и искренна, держала себя просто, но с достоинством. Что же касается глубины своей совести, то она не боялась в нее заглянуть и совершенно ни в чем не упрекала себя. Это-то и придавало ей силу. Одно только иногда замечала в себе, что " и она, пожалуй, злится, что и в ней очень много самолюбия и чуть ли даже не раздавленного тщеславия; особенно замечала она это в иные минуты, почти каждый раз, как уходила от Епанчиных.

Today, as I have said, she returned from their house with a heavy feeling of dejection. There was a sensation of bitterness, a sort of mocking contempt, mingled with it. Arrived at her own house, Varia heard a considerable commotion going on in the upper storey, and distinguished the voices of her father and brother. On entering the salon she found Gania pacing up and down at frantic speed, pale with rage and almost tearing his hair. She frowned, and subsided on to the sofa with a tired air, and without taking the trouble to remove her hat. She very well knew that if she kept quiet and asked her brother nothing about his reason for tearing up and down the room, his wrath would fall upon her head. So she hastened to put the question:

И вот теперь она возвращалась от них же и, как мы уже сказали, в прискорбной задумчивости. В этом прискорбии проглядывало кое-что и горько-насмешливое. Птицын проживал в Павловске в невзрачном, но поместительном деревянном доме, стоявшем на пыльной улице и который скоро должен был достаться ему в полную собственность, так что он уже его в свою очередь начинал продавать кому-то. Подымаясь на крыльцо, Варвара Ардалионовна услышала чрезвычайный шум в верху дома и различила кричавшие голоса своего брата и папаши. Войдя в залу и увидев Ганю, бегавшего взад и вперед по комнате, бледного от бешенства и чуть не рвавшего на себе волосы, она 467 поморщилась и опустилась с усталым видом на диван, не снимая шляпки. Очень хорошо понимая, что если она еще промолчит с минуту и не спросит брата, зачем он так бегает, то тот непременно рассердится, Варя поспешила наконец произнести в виде вопроса:

“The old story, eh?”

— Всё прежнее?

“Old story? No! Heaven knows what’s up now—I don’t! Father has simply gone mad; mother’s in floods of tears. Upon my word, Varia, I must kick him out of the house; or else go myself,” he added, probably remembering that he could not well turn people out of a house which was not his own.

— Какое тут прежнее! — воскликнул Ганя. — Прежнее! Нет, уж тут черт знает что такое теперь происходит, а не прежнее! Старик до бешенства стал доходить... мать ревет. Ей-богу, Варя, как хочешь, я его выгоню из дому или... или сам от вас выйду, — прибавил он, вероятно вспомнив, что нельзя же выгонять людей из чужого дома.

“You must make allowances,” murmured Varia.

— Надо иметь снисхождение, — пробормотала Варя.

“Make allowances? For whom? Him—the old blackguard? No, no, Varia—that won’t do! It won’t do, I tell you! And look at the swagger of the man! He’s all to blame himself, and yet he puts on so much ‘side’ that you’d think—my word!—‘It’s too much trouble to go through the gate, you must break the fence for me!’ That’s the sort of air he puts on; but what’s the matter with you, Varia? What a curious expression you have!”

— К чему снисхождение? К кому? — вспыхнул Ганя, — к его мерзостям? Нет, уж как хочешь, этак нельзя! Нельзя, нельзя, нельзя! И какая манера: сам виноват и еще пуще куражится. «Не хочу n порота, разбирай забор!..». Что ты такая сидишь? На тебе лица нет?

“I’m all right,” said Varia, in a tone that sounded as though she were all wrong.

— Лицо как лицо, — с неудовольствием ответила Варя.

Gania looked more intently at her.

Ганя попристальнее поглядел на нее.

“You’ve been there?” he asked, suddenly. “Yes.”

— Там была? — спросил он вдруг. — Там. — Стой, опять кричат! Этакой срам, да еще в такое время! — Какое такое время? Никакого такого особенного времени нет. Ганя еще пристальнее оглядел сестру.

“Did you find out anything?”

— Что-нибудь узнала? — спросил он.

“Nothing unexpected. I discovered that it’s all true. My husband was wiser than either of us. Just as he suspected from the beginning, so it has fallen out. Where is he?”

— Ничего неожиданного, по крайней мере. Узнала, что всё это верно. Муж был правее нас обоих; как предрек с самого начала, так и вышло. Где он?

“Out. Well—what has happened?—go on.”

— Нет дома. Что вышло?

“The prince is formally engaged to her—that’s settled. The elder sisters told me about it. Aglaya has agreed. They don’t attempt to conceal it any longer; you know how mysterious and secret they have all been up to now. Adelaida’s wedding is put off again, so that both can be married on one day. Isn’t that delightfully romantic? Somebody ought to write a poem on it. Sit down and write an ode instead of tearing up and down like that. This evening Princess Bielokonski is to arrive; she comes just in time—they have a party tonight. He is to be presented to old Bielokonski, though I believe he knows her already; probably the engagement will be openly announced. They are only afraid that he may knock something down, or trip over something when he comes into the room. It would be just like him.” Gania listened attentively, but to his sister’s astonishment he was by no means so impressed by this news (which should, she thought, have been so important to him) as she had expected.

— Князь — жених формальный, дело решенное. Мне старшие сказали. Аглая согласна; даже и скрываться перестали. (Ведь там всё такая таинственность была до сих пор). Свадьбу Аделаиды опять оттянут, чтобы вместе обе свадьбы разом сделать, в один день, — поэзия какая! На стихи похоже. Вот сочини-ка стихи на бракосочетание, чем даром-то по комнате бегать. Сегодня вечером у них Белоконская будет; кстати приехала; гости будут. Его Белоконской представят, хоть он уже с ней и знаком; кажется, вслух объявят. Боятся только, чтоб он чего не уронил и не разбил, когда в комнату при гостях войдет, или сам бы не шлепнулся; от него станется. Ганя выслушал очень внимательно, но, к удивлению сестры, это поразительное для него известие, кажется, вовсе не произвело на него такого поражающего действия.

“Well, it was clear enough all along,” he said, after a moment’s reflection. “So that’s the end,” he added, with a disagreeable smile, continuing to walk up and down the room, but much slower than before, and glancing slyly into his sister’s face.

— Что ж, это ясно было, — сказал он, подумав, — конец, значит! — прибавил он с какою-то странною усмешкой, лукаво заглядывая в лицо сестры и всё еще продолжая ходить взад и вперед по комнате, но уже гораздо потише.

“It’s a good thing that you take it philosophically, at all events,” said Varia. “I’m really very glad of it.”

— Хорошо еще, что ты принимаешь философом; я, право, рада, — сказала Варя.

“Yes, it’s off our hands—off yours, I should say.”

— Да с плеч долой; с твоих по крайней мере.

“I think I have served you faithfully. I never even asked you what happiness you expected to find with Aglaya.”

— Я, кажется, тебе искренно служила, не рассуждая и не докучая; я не спрашивала тебя, какого ты счастья хотел у Аглаи искать.

“Did I ever expect to find happiness with Aglaya?”

— Да разве я... счастья у Аглаи искал?

“Come, come, don’t overdo your philosophy. Of course you did. Now it’s all over, and a good thing, too; pair of fools that we have been! I confess I have never been able to look at it seriously. I busied myself in it for your sake, thinking that there was no knowing what might happen with a funny girl like that to deal with. There were ninety to one chances against it. To this moment I can’t make out why you wished for it.”

— Ну, пожалуйста, не вдавайся в философию! Конечно, так. Конечно, и довольно с нас: в дураках. Я на это дело, признаюсь тебе, никогда серьезно не могла смотреть; только «на всякий случай» взялась за него, на смешной ее характер рассчитывая, а главное, чтобы тебя потешить; девяносто шансов было, что лопнет. Я даже до сих пор сама не знаю, чего ты и добивался-то.

“H’m! now, I suppose, you and your husband will never weary of egging me on to work again. You’ll begin your lectures about perseverance and strength of will, and all that. I know it all by heart,” said Gania, laughing.

— Теперь пойдете вы с мужем меня на службу гнать; лекции про упорство и силу воли читать: малым не пренебрегать и так далее, наизусть знаю, — захохотал Ганя.

“He’s got some new idea in his head,” thought Varia. “Are they pleased over there—the parents?” asked Gania, suddenly.

«Что-нибудь новое у него на уме!» — подумала Варя. — Что ж там — рады, отцы-то? — спросил вдруг Ганя.

“N-no, I don’t think they are. You can judge for yourself. I think the general is pleased enough; her mother is a little uneasy. She always loathed the idea of the prince as a husband; everybody knows that.” “Of course, naturally. The bridegroom is an impossible and ridiculous one. I mean, has she given her formal consent?”

— Н-нет, кажется. Впрочем, сам заключить можешь; Иван Федорович доволен; мать боится; и прежде с отвращением на него как на жениха смотрела; известно. — Я не про то; жених невозможный и немыслимый, это ясно. Я про теперешнее спрашиваю, теперь-то там как? Формальное дала согласие?

“She has not said ‘no,’ up to now, and that’s all. It was sure to be so with her. You know what she is like. You know how absurdly shy she is. You remember how she used to hide in a cupboard as a child, so as to avoid seeing visitors, for hours at a time. She is just the same now; but, do you know, I think there is something serious in the matter, even from her side; I feel it, somehow. She laughs at the prince, they say, from morn to night in order to hide her real feelings; but you may be sure she finds occasion to say something or other to him on the sly, for he himself is in a state of radiant happiness. He walks in the clouds; they say he is extremely funny just now; I heard it from themselves. They seemed to be laughing at me in their sleeves—those elder girls—I don’t know why.”

— Она не сказала до сих пор «нет», — вот и всё, но иначе и не могло от нее быть. Ты знаешь, до какого сумасбродства она до сих пор застенчива и стыдлива; в детстве она в шкап залезала и просиживала в нем часа по два, по три, чтобы только не выходить к гостям; дылда выросла, а ведь и теперь то же самое. Знаешь, я почему-то думаю, что там действительно что-то серьезное, даже с ее стороны. Над князем она, говорят, смеется изо всех сил, с утра до ночи, чтобы виду не показать, но уж наверно умеет сказать ему каждый день что-нибудь потихоньку, потому что он точно по небу ходит, сияет... Смешон, говорят, ужасно. От них же и слышала. Мне показалось тоже, что они надо мной в глаза смеялись, старшие-то.

Gania had begun to frown, and probably Varia added this last sentence in order to probe his thought. However, at this moment, the noise began again upstairs.

Ганя наконец стал хмуриться; может, Варя и нарочно углублялась в эту тему, чтобы проникнуть в его настоящие мысли. Но раздался опять крик наверху.

“I’ll turn him out!” shouted Gania, glad of the opportunity of venting his vexation. “I shall just turn him out—we can’t have this.”

— Я его выгоню! — так и рявкнул Ганя, как будто обрадовавшись сорвать досаду.

“Yes, and then he’ll go about the place and disgrace us as he did yesterday.”

— И тогда он пойдет опять нас повсеместно срамить, как вчера.

“How ‘as he did yesterday’? What do you mean? What did he do yesterday?” asked Gania, in alarm.

— Как — как вчера? Что такое: как вчера? Да разве... — испугался вдруг ужасно Ганя.

“Why, goodness me, don’t you know?” Varia stopped short.

— Ах, боже мой, разве ты не знаешь? — спохватилась Варя.

“What? You don’t mean to say that he went there yesterday!” cried Gania, flushing red with shame and anger. “Good heavens, Varia! Speak! You have just been there. Was he there or not, quick?” And Gania rushed for the door. Varia followed and caught him by both hands.

— Как... так неужели правда, что он там был? — воскликнул Ганя, вспыхнув от стыда и бешенства. — Боже, да ведь ты оттуда! Узнала ты что-нибудь? Был там старик? Был или нет? И Ганя бросился к дверям; Варя кинулась к нему и схватила его обеими руками.

“What are you doing? Where are you going to? You can’t let him go now; if you do he’ll go and do something worse.”

— Что ты? Ну, куда ты? — говорила она. — Выпустишь его теперь, он еще хуже наделает, по всем пойдет!..

“What did he do there? What did he say?”

— Что он там наделал? Что говорил?

“They couldn’t tell me themselves; they couldn’t make head or tail of it; but he frightened them all. He came to see the general, who was not at home; so he asked for Lizabetha Prokofievna. First of all, he begged her for some place, or situation, for work of some kind, and then he began to complain about us, about me and my husband, and you, especially you; he said a lot of things.”

— Да они и сами не умели рассказать и не поняли; только всех напугал. Пришел к Ивану Федоровичу, — того не было; потребовал Лизавету Прокофьевну. Сначала места просил у ней, на службу поступить, а потом стал на нас жаловаться, на меня, на мужа, на тебя особенно... много чего наговорил.

“Oh! couldn’t you find out?” muttered Gania, trembling hysterically.

— Ты не могла узнать? — трепетал как в истерике Ганя.

“No—nothing more than that. Why, they couldn’t understand him themselves; and very likely didn’t tell me all.”

— Да где уж тут! Он и сам-то вряд ли понимал, что говорил, а может, мне и не передали всего.

Gania seized his head with both hands and tottered to the window; Varia sat down at the other window.

Ганя схватился за голову и побежал к окну; Варя села у другого окна.

“Funny girl, Aglaya,” she observed, after a pause. “When she left me she said, ‘Give my special and personal respects to your parents; I shall certainly find an opportunity to see your father one day,’ and so serious over it. She’s a strange creature.”

— Смешная Аглая, — заметила она вдруг, — останавливает меня и говорит: «Передайте от меня особенное, личное уважение вашим родителям; я, наверно, найду на днях случай видеться с вашим папашей». И этак серьезно говорит. Странно ужасно...

“Wasn’t she joking? She was speaking sarcastically!”

— Не в насмешку? Не в насмешку?

“Not a bit of it; that’s just the strange part of it.”

— То-то и есть, что нет; тем-то и странно.

“Does she know about father, do you think—or not?”

— Знает она или не знает про старика, как ты думаешь?

“That they do not know about it in the house is quite certain, the rest of them, I mean; but you have given me an idea. Aglaya perhaps knows. She alone, though, if anyone; for the sisters were as astonished as I was to hear her speak so seriously. If she knows, the prince must have told her.”

— Что в доме у них не знают, так в этом нет для меня и сомнения; но ты мне мысль подал: Аглая, может быть, и знает. Одна она и знает, потому что сестры были тоже удивлены, когда она так серьезно передавала поклон отцу. И с какой стати именно ему? Если знает, так ей князь передал!

“Oh! it’s not a great matter to guess who told her. A thief! A thief in our family, and the head of the family, too!”

— Не хитро узнать, кто передал! Вор! Этого еще недоставало. Вор в нашем семействе, «глава семейства»!

“Oh! nonsense!” cried Varia, angrily. “That was nothing but a drunkard’s tale. Nonsense! Why, who invented the whole thing—Lebedeff and the prince—a pretty pair! Both were probably drunk.”

— Ну, вздор! — крикнула Варя, совсем рассердившись, — пьяная история, больше ничего. И кто это выдумал? Лебедев, князь... сами-то они хороши; ума палата. Я вот во столечко это ценю.

“Father is a drunkard and a thief; I am a beggar, and the husband of my sister is a usurer,” continued Gania, bitterly. “There was a pretty list of advantages with which to enchant the heart of Aglaya.”

— Старик вор и пьяница, — желчно продолжал Ганя, — я нищий, муж сестры ростовщик, — было на что позариться Аглае! Нечего сказать, красиво!

“That same husband of your sister, the usurer—”

— Этот муж сестры, ростовщик, тебя...

“Feeds me? Go on. Don’t stand on ceremony, pray.”

— Кормит, что ли? Ты не церемонься, пожалуйста.

“Don’t lose your temper. You are just like a schoolboy. You think that all this sort of thing would harm you in Aglaya’s eyes, do you? You little know her character. She is capable of refusing the most brilliant party, and running away and starving in a garret with some wretched student; that’s the sort of girl she is. You never could or did understand how interesting you would have seen in her eyes if you had come firmly and proudly through our misfortunes. The prince has simply caught her with hook and line; firstly, because he never thought of fishing for her, and secondly, because he is an idiot in the eyes of most people. It’s quite enough for her that by accepting him she puts her family out and annoys them all round—that’s what she likes. You don’t understand these things.”

— Чего ты злишься? — спохватилась Варя. — Ничего-то не понимаешь, точно школьник. Ты думаешь, всё это могло повредить тебе в глазах Аглаи? Не знаешь ты ее характера; она от первейшего жениха отвернется, а к студенту какому-нибудь умирать с голоду, на чердак, с удовольствием бы побежала, — вот ее мечта! Ты никогда и понять не мог, как бы ты в ее глазах интересен стал, если бы с твердостию и гордостию умел переносить нашу обстановку. Князь ее на удочку тем и поймал, что, во-первых, совсем и не ловил, а во-вторых, что он, на глаза всех, идиот. Уж одно то, что она семью из-за него перемутит, — вот что ей теперь любо. Э-эх, ничего-то вы не понимаете!

“We shall see whether I understand or no!” said Gania, enigmatically. “But I shouldn’t like her to know all about father, all the same. I thought the prince would manage to hold his tongue about this, at least. He prevented Lebedeff spreading the news—he wouldn’t even tell me all when I asked him—”

— Ну, еще увидим, понимаем или не понимаем, — загадочно пробормотал Ганя, — только я все-таки бы не хотел, чтоб она узнала о старике. Я думал, князь удержится и не расскажет. Он и Лебедева сдержал: он и мне не хотел всего выговорить, когда я пристал...

“Then you must see that he is not responsible. What does it matter to you now, in any case? What are you hoping for still? If you have a hope left, it is that your suffering air may soften her heart towards you.”

— Стало быть, сам видишь, что и мимо его всё уже известно. Да и чего тебе теперь? Чего надеешься? А если б и оставалась еще надежда, то это бы только страдальческий вид тебе в ее глазах придало.

“Oh, she would funk a scandal like anyone else. You are all tarred with one brush!”

— Ну, скандалу-то и она бы струсила, несмотря на весь романизм. Всё до известной черты, и все до известной черты; все вы таковы.

“What! Aglaya would have funked? You are a chicken-hearted fellow, Gania!” said Varia, looking at her brother with contempt. “Not one of us is worth much. Aglaya may be a wild sort of a girl, but she is far nobler than any of us, a thousand times nobler!”

— Аглая-то бы струсила? — вспылила Варя, презрительно поглядев на брата. — А низкая, однако же, у тебя душонка! Не стоите вы все ничего. Пусть она смешная и чудачка, да зато благороднее всех нас в тысячу раз.

“Well—come! there’s nothing to get cross about,” said Gania.

— Ну, ничего, ничего, не сердись, — самодовольно пробормотал опять Ганя.

“All I’m afraid of is—mother. I’m afraid this scandal about father may come to her ears; perhaps it has already. I am dreadfully afraid.”

— Мне мать только жаль, — продолжала Варя, — боюсь, чтоб эта отцовская история до нее не дошла, ах, боюсь!

“It undoubtedly has already!” observed Gania.

— И наверно дошла, — заметил Ганя.

Varia had risen from her place and had started to go upstairs to her mother; but at this observation of Gania’s she turned and gazed at him attentively.

Варя было встала, чтоб отправиться наверх к Нине Александровне, но остановилась и внимательно посмотрела на брата.

“Who could have told her?”

— Кто же ей мог сказать?

“Hippolyte, probably. He would think it the most delightful amusement in the world to tell her of it the instant he moved over here; I haven’t a doubt of it.”

— Ипполит, должно быть. Первым удовольствием, я думаю, почел матери это отрапортовать, как только к нам переехал.

“But how could he know anything of it? Tell me that. Lebedeff and the prince determined to tell no one—even Colia knows nothing.”

— Да почему он-то знает, скажи мне, пожалуйста? Князь и Лебедев никому решили не говорить, Коля даже ничего не знает.

“What, Hippolyte? He found it out himself, of course. Why, you have no idea what a cunning little animal he is; dirty little gossip! He has the most extraordinary nose for smelling out other people’s secrets, or anything approaching to scandal. Believe it or not, but I’m pretty sure he has got round Aglaya. If he hasn’t, he soon will. Rogojin is intimate with him, too. How the prince doesn’t notice it, I can’t understand. The little wretch considers me his enemy now and does his best to catch me tripping. What on earth does it matter to him, when he’s dying? However, you’ll see; I shall catch him tripping yet, and not he me.”

— Ипполит-то? Сам узнал. Представить не можешь, до какой степени это хитрая тварь; какой он сплетник, какой у него нос, чтоб отыскать чутьем всё дурное, всё, что скандально. Ну, верь не верь, а я убежден, что он Аглаю успел в руки взять! А не взял, так возьмет. Рогожин с ним тоже в сношения вошел. Как это князь не замечает! И уж как ему теперь хочется меня подсидеть! За личного врага меня почитает, я это давно раскусил, и с чего, что ему тут, ведь умрет, — я понять не могу! Но я его надую; увидишь, что не он меня, а я его подсижу.

“Why did you get him over here, if you hate him so? And is it really worth your while to try to score off him?”

— Зачем же ты переманил его, когда так ненавидишь? И стоит он того, чтоб его подсиживать?

“Why, it was yourself who advised me to bring him over!”

— Ты же переманить его к нам посоветовала.

“I thought he might be useful. You know he is in love with Aglaya himself, now, and has written to her; he has even written to Lizabetha Prokofievna!”

— Я думала, что он будет полезен; а знаешь, что он сам теперь влюбился в Аглаю и писал к ней? Меня расспрашивали... чуть ли он к Лизавете Прокофьевне не писал.

“Oh! he’s not dangerous there!” cried Gania, laughing angrily. “However, I believe there is something of that sort in the air; he is very likely to be in love, for he is a mere boy. But he won’t write anonymous letters to the old lady; that would be too audacious a thing for him to attempt; but I dare swear the very first thing he did was to show me up to Aglaya as a base deceiver and intriguer. I confess I was fool enough to attempt something through him at first. I thought he would throw himself into my service out of revengeful feelings towards the prince, the sly little beast! But I know him better now. As for the theft, he may have heard of it from the widow in Petersburg, for if the old man committed himself to such an act, he can have done it for no other object but to give the money to her. Hippolyte said to me, without any prelude, that the general had promised the widow four hundred roubles. Of course I understood, and the little wretch looked at me with a nasty sort of satisfaction. I know him; you may depend upon it he went and told mother too, for the pleasure of wounding her. And why doesn’t he die, I should like to know? He undertook to die within three weeks, and here he is getting fatter. His cough is better, too. It was only yesterday that he said that was the second day he hadn’t coughed blood.”

— В этом смысле не опасен! — сказал Ганя, злобно засмеявшись. — Впрочем, верно что-нибудь да не то. Что он влюблен, это очень может быть, потому что мальчишка! Но... он не станет анонимные письма старухе писать. Это такая злобная, ничтожная, самодовольная посредственность!.. Я убежден, я знаю наверно, что он меня пред нею интриганом выставил, с того и начал. Я, признаюсь, как дурак ему проговорился сначала; я думал, что он из одного мщения к князю в мои интересы войдет; он такая хитрая тварь! О, я раскусил его теперь совершенно. А про эту покражу он от своей же матери слышал, от капитанши. Старик если и решился на это, так для капитанши. Вдруг мне, ни с того ни с сего, сообщает, что «генерал» его матери четыреста рублей обещал, и совершенно этак ни с того ни с сего, безо всяких церемоний. Тут я всё понял. И так мне в глаза и заглядывает, с наслаждением с каким-то; мамаше он, наверно, тоже сказал, единственно из удовольствия сердце ей разорвать. И чего он не умирает, скажи мне, пожалуйста? Ведь обязался чрез три недели умереть, а здесь еще потолстел! Перестает кашлять; вчера вечером сам говорил, что другой уже день кровью не кашляет.

“Well, turn him out!”

— Выгони его.

“I don’t hate, I despise him,” said Gania, grandly. “Well, I do hate him, if you like!” he added, with a sudden access of rage, “and I’ll tell him so to his face, even when he’s dying! If you had but read his confession—good Lord! what refinement of impudence! Oh, but I’d have liked to whip him then and there, like a schoolboy, just to see how surprised he would have been! Now he hates everybody because he—Oh, I say, what on earth are they doing there! Listen to that noise! I really can’t stand this any longer. Ptitsin!” he cried, as the latter entered the room, “what in the name of goodness are we coming to? Listen to that—”

— Я не ненавижу его, а презираю, — гордо произнес Ганя. — Ну да, да, пусть я его ненавижу, пусть! — вскричал он вдруг с необыкновенною яростью. — И я ему выскажу это в глаза, когда он даже умирать будет, на своей подушке! Если бы ты читала его исповедь, — боже, какая наивность наглости! Это поручик Пирогов, это Ноздрев в трагедии, а главное — мальчишка! О, с каким бы наслаждением я тогда его высек, именно чтоб удивить его. Теперь он всем мстит за то, что тогда не удалось... Но что это? Там опять шум! Да что это, наконец, такое? Я этого, наконец, не потерплю. Птицын! — вскричал он входящему в комнату Птицыну, — что это, до чего у нас дело дойдет, наконец? Это... это...

But the noise came rapidly nearer, the door burst open, and old General Ivolgin, raging, furious, purple-faced, and trembling with anger, rushed in. He was followed by Nina Alexandrovna, Colia, and behind the rest, Hippolyte.

Но шум быстро приближался, дверь вдруг распахнулась, и старик Иволгин, в гневе, багровый, потрясенный, вне себя, тоже набросился на Птицына. За стариком следовали Нина Александровна, Коля и сзади всех Ипполит.