Father Païssy, of course, was not wrong when he decided that his “dear boy” would come back again. Perhaps indeed, to some extent, he penetrated with insight into the true meaning of Alyosha’s spiritual condition. Yet I must frankly own that it would be very difficult for me to give a clear account of that strange, vague moment in the life of the young hero I love so much. To Father Païssy’s sorrowful question, “Are you too with those of little faith?” I could of course confidently answer for Alyosha, “No, he is not with those of little faith. Quite the contrary.” Indeed, all his trouble came from the fact that he was of great faith. But still the trouble was there and was so agonizing that even long afterwards Alyosha thought of that sorrowful day as one of the bitterest and most fatal days of his life. If the question is asked: “Could all his grief and disturbance have been only due to the fact that his elder’s body had shown signs of premature decomposition instead of at once performing miracles?” I must answer without beating about the bush, “Yes, it certainly was.” I would only beg the reader not to be in too great a hurry to laugh at my young hero’s pure heart. I am far from intending to apologize for him or to justify his innocent faith on the ground of his youth, or the little progress he had made in his studies, or any such reason. I must declare, on the contrary, that I have genuine respect for the qualities of his heart. No doubt a youth who received impressions cautiously, whose love was lukewarm, and whose mind was too prudent for his age and so of little value, such a young man might, I admit, have avoided what happened to my hero. But in some cases it is really more creditable to be carried away by an emotion, however unreasonable, which springs from a great love, than to be unmoved. And this is even truer in youth, for a young man who is always sensible is to be suspected and is of little worth—that’s my opinion!
Отец Паисий, конечно, не ошибся, решив, что его «милый мальчик» снова воротится, и даже, может быть (хотя и не вполне, но всё же прозорливо), проник в истинный смысл душевного настроения Алеши. Тем не менее признаюсь откровенно, что самому мне очень было бы трудно теперь передать ясно точный смысл этой странной и неопределенной минуты в жизни столь излюбленного мною и столь еще юного героя моего рассказа. На горестный вопрос отца Паисия, устремленный к Алеше: «Или и ты с маловерными?» — я, конечно, мог бы с твердостью ответить за Алешу: «Нет, он не с маловерными». Мало того, тут было даже совсем противоположное: всё смущение его произошло именно оттого, что он много веровал. Но смущение всё же было, всё же произошло и было столь мучительно, что даже и потом, уже долго спустя, Алеша считал этот горестный день одним из самых тягостных и роковых дней своей жизни. Если же спросят прямо: «Неужели же вся эта тоска и такая тревога могли в нем произойти лишь потому, что тело его старца, вместо того чтобы немедленно начать производить исцеления, подверглось, напротив того, раннему тлению», то отвечу на это не обинуясь: «Да, действительно было так». Попросил бы только читателя не спешить еще слишком смеяться над чистым сердцем моего юноши. Сам же я не только не намерен просить за него прощенья или извинять и оправдывать простодушную его веру его юным возрастом, например, или малыми успехами в пройденных им прежде науках и проч., и проч., но сделаю даже напротив и твердо заявлю, что чувствую искреннее уважение к природе сердца его. Без сомнения, иной юноша, принимающий впечатления сердечные осторожно, уже умеющий любить не горячо, а лишь тепло, с умом хотя и верным, но слишком уж, судя по возрасту, рассудительным (а потому дешевым), такой юноша, говорю я, избег бы того, что случилось с моим юношей, но в иных случаях, право, почтеннее поддаться иному увлечению, хотя бы и неразумному, но всё же от великой любви происшедшему, чем вовсе не поддаться ему. А в юности тем паче, ибо неблагонадежен слишком уж постоянно рассудительный юноша и дешева цена ему — вот мое мнение!
“But,” reasonable people will exclaim perhaps, “every young man cannot believe in such a superstition and your hero is no model for others.”
«Но, — воскликнут тут, пожалуй, разумные люди, — нельзя же всякому юноше веровать в такой предрассудок, и ваш юноша не указ остальным».
To this I reply again, “Yes! my hero had faith, a faith holy and steadfast, but still I am not going to apologize for him.”
На это я отвечу опять-таки: да, мой юноша веровал, веровал свято и нерушимо, но я все-таки не прошу за него прощения.
Though I declared above, and perhaps too hastily, that I should not explain or justify my hero, I see that some explanation is necessary for the understanding of the rest of my story. Let me say then, it was not a question of miracles. There was no frivolous and impatient expectation of miracles in his mind. And Alyosha needed no miracles at the time, for the triumph of some preconceived idea—oh, no, not at all—what he saw before all was one figure—the figure of his beloved elder, the figure of that holy man whom he revered with such adoration. The fact is that all the love that lay concealed in his pure young heart for every one and everything had, for the past year, been concentrated—and perhaps wrongly so—on one being, his beloved elder. It is true that being had for so long been accepted by him as his ideal, that all his young strength and energy could not but turn towards that ideal, even to the forgetting at the moment “of every one and everything.” He remembered afterwards how, on that terrible day, he had entirely forgotten his brother Dmitri, about whom he had been so anxious and troubled the day before; he had forgotten, too, to take the two hundred roubles to Ilusha’s father, though he had so warmly intended to do so the preceding evening. But again it was not miracles he needed but only “the higher justice” which had been in his belief outraged by the blow that had so suddenly and cruelly wounded his heart. And what does it signify that this “justice” looked for by Alyosha inevitably took the shape of miracles to be wrought immediately by the ashes of his adored teacher? Why, every one in the monastery cherished the same thought and the same hope, even those whose intellects Alyosha revered, Father Païssy himself, for instance. And so Alyosha, untroubled by doubts, clothed his dreams too in the same form as all the rest. And a whole year of life in the monastery had formed the habit of this expectation in his heart. But it was justice, justice, he thirsted for, not simply miracles.
Видите ли: хоть я и заявил выше (и, может быть, слишком поспешно), что объясняться, извиняться и оправдывать героя моего не стану, но вижу, что нечто всё же необходимо уяснить для дальнейшего понимания рассказа. Вот что скажу: тут не то чтобы чудеса. Не легкомысленное в своем нетерпении было тут ожидание чудес. И не для торжества убеждений каких-либо понадобились тогда чудеса Алеше (это-то уже вовсе нет), не для идеи какой-либо прежней, предвзятой, которая бы восторжествовала поскорей над другою, — о нет, совсем нет: тут во всем этом и прежде всего, на первом месте, стояло пред ним лицо, и только лицо, — лицо возлюбленного старца его, лицо того праведника, которого он до такого обожания чтил. То-то и есть, что вся любовь, таившаяся в молодом и чистом сердце его ко «всем и вся», в то время и во весь предшествовавший тому год, как бы вся временами сосредоточивалась, и может быть даже неправильно, лишь на одном существе преимущественно, по крайней мере в сильнейших порывах сердца его, — на возлюбленном старце его, теперь почившем. Правда, это существо столь долго стояло пред ним как идеал бесспорный, что все юные силы его и всё стремление их и не могли уже не направиться к этому идеалу исключительно, а минутами так даже и до забвения «всех и вся». (Он вспоминал потом сам, что в тяжелый день этот забыл совсем о брате Дмитрии, о котором так заботился и тосковал накануне; забыл тоже снести отцу Илюшечки двести рублей, что с таким жаром намеревался исполнить тоже накануне) Но не чудес опять-таки ему нужно было, а лишь «высшей справедливости», которая была, по верованию его, нарушена и чем так жестоко и внезапно было поранено сердце его. И что в том, что «справедливость» эта, в ожиданиях Алеши, самим даже ходом дела, приняла форму чудес, немедленно ожидаемых от праха обожаемого им бывшего руководителя его? Но ведь так мыслили и ожидали и все в монастыре, те даже, пред умом которых преклонялся Алеша, сам отец Паисий например, и вот Алеша, не тревожа себя никакими сомнениями, облек и свои мечты в ту же форму, в какую и все облекли. Да и давно уже это так устроилось в сердце его, целым годом монастырской жизни его, и сердце его взяло уже привычку так ожидать. Но справедливости жаждал, справедливости, а не токмо лишь чудес!
And now the man who should, he believed, have been exalted above every one in the whole world, that man, instead of receiving the glory that was his due, was suddenly degraded and dishonored! What for? Who had judged him? Who could have decreed this? Those were the questions that wrung his inexperienced and virginal heart. He could not endure without mortification, without resentment even, that the holiest of holy men should have been exposed to the jeering and spiteful mockery of the frivolous crowd so inferior to him. Even had there been no miracles, had there been nothing marvelous to justify his hopes, why this indignity, why this humiliation, why this premature decay, “in excess of nature,” as the spiteful monks said? Why this “sign from heaven,” which they so triumphantly acclaimed in company with Father Ferapont, and why did they believe they had gained the right to acclaim it? Where is the finger of Providence? Why did Providence hide its face “at the most critical moment” (so Alyosha thought it), as though voluntarily submitting to the blind, dumb, pitiless laws of nature?
И вот тот, который должен бы был, по упованиям его, быть вознесен превыше всех в целом мире, — тот самый вместо славы, ему подобавшей, вдруг низвержен и опозорен! За что? Кто судил? Кто мог так рассудить? — вот вопросы, которые тотчас же измучили неопытное и девственное сердце его. Не мог он вынести без оскорбления, без озлобления даже сердечного, что праведнейший из праведных предан на такое насмешливое и злобное глумление столь легкомысленной и столь ниже его стоявшей толпе. Ну и пусть бы не было чудес вовсе, пусть бы ничего не объявилось чудного и не оправдалось немедленно ожидаемое, но зачем же объявилось бесславие, зачем попустился позор, зачем это поспешное тление, «предупредившее естество», как говорили злобные монахи? Зачем это «указание», которое они с таким торжеством выводят теперь вместе с отцом Ферапонтом, и зачем они верят, что получили даже право так выводить? Где же провидение и перст его? К чему сокрыло оно свой перст «в самую нужную минуту» (думал Алеша) и как бы само захотело подчинить себя слепым, немым, безжалостным законам естественным?
That was why Alyosha’s heart was bleeding, and, of course, as I have said already, the sting of it all was that the man he loved above everything on earth should be put to shame and humiliated! This murmuring may have been shallow and unreasonable in my hero, but I repeat again for the third time—and am prepared to admit that it might be difficult to defend my feeling—I am glad that my hero showed himself not too reasonable at that moment, for any man of sense will always come back to reason in time, but, if love does not gain the upper hand in a boy’s heart at such an exceptional moment, when will it? I will not, however, omit to mention something strange, which came for a time to the surface of Alyosha’s mind at this fatal and obscure moment. This new something was the harassing impression left by the conversation with Ivan, which now persistently haunted Alyosha’s mind. At this moment it haunted him. Oh, it was not that something of the fundamental, elemental, so to speak, faith of his soul had been shaken. He loved his God and believed in Him steadfastly, though he was suddenly murmuring against Him. Yet a vague but tormenting and evil impression left by his conversation with Ivan the day before, suddenly revived again now in his soul and seemed forcing its way to the surface of his consciousness.
Вот отчего точилось кровью сердце Алеши, и уж конечно, как я сказал уже, прежде всего тут стояло лицо, возлюбленное им более всего в мире и оно же «опозоренное», оно же и «обесславленное»! Пусть этот ропот юноши моего был легкомыслен и безрассуден, но опять-таки, в третий раз повторяю (и согласен вперед, что, может быть, тоже с легкомыслием): я рад, что мой юноша оказался не столь рассудительным в такую минуту, ибо рассудку всегда придет время у человека неглупого, а если уж и в такую исключительную минуту не окажется любви в сердце юноши, то когда же придет она? Не захочу, однако же, умолчать при сем случае и о некотором странном явлении, хотя и мгновенно, но всё же обнаружившемся в эту роковую и сбивчивую для Алеши минуту в уме его. Это новое объявившееся и мелькнувшее нечто состояло в некотором мучительном впечатлении от неустанно припоминавшегося теперь Алешей вчерашнего его разговора с братом Иваном. Именно теперь. О, не то чтобы что-нибудь было поколеблено в душе его из основных, стихийных, так сказать, ее верований. Бога своего он любил и веровал в него незыблемо, хотя и возроптал было на него внезапно. Но всё же какое-то смутное, но мучительное и злое впечатление от припоминания вчерашнего разговора с братом Иваном вдруг теперь снова зашевелилось в душе его и всё более и более просилось выйти на верх ее.
It had begun to get dusk when Rakitin, crossing the pine copse from the hermitage to the monastery, suddenly noticed Alyosha, lying face downwards on the ground under a tree, not moving and apparently asleep. He went up and called him by his name.
Когда уже стало сильно смеркаться, проходивший сосновою рощей из скита к монастырю Ракитин вдруг заметил Алешу, лежавшего под деревом лицом к земле, недвижимого и как бы спящего. Он подошел и окликнул его.
“You here, Alexey? Can you have—” he began wondering but broke off. He had meant to say, “Can you have come to this?”
— Ты здесь, Алексей? Да неужто же ты... — произнес было он, удивленный, но, не докончив, остановился. Он хотел сказать: «Неужто же ты до того дошел? »
Alyosha did not look at him, but from a slight movement Rakitin at once saw that he heard and understood him.
Алеша не взглянул на него, но по некоторому движению его Ракитин сейчас догадался, что он его слышит и понимает.
“What’s the matter?” he went on; but the surprise in his face gradually passed into a smile that became more and more ironical.
— Да что с тобой? — продолжал он удивляться, но удивление уже начало сменяться в лице его улыбкой, принимавшею всё более и более насмешливое выражение.
“I say, I’ve been looking for you for the last two hours. You suddenly disappeared. What are you about? What foolery is this? You might just look at me...”
— Послушай, да ведь я тебя ищу уже больше двух часов. Ты вдруг пропал оттудова. Да что ты тут делаешь? Какие это с тобой благоглупости? Да взгляни хоть на меня-то...
Alyosha raised his head, sat up and leaned his back against the tree. He was not crying, but there was a look of suffering and irritability in his face. He did not look at Rakitin, however, but looked away to one side of him.
Алеша поднял голову, сел и прислонился спиной к дереву. Он не плакал, но лицо его выражало страдание, а во взоре виднелось раздражение. Смотрел он, впрочем, не на Ракитина, а куда-то в сторону.
“Do you know your face is quite changed? There’s none of your famous mildness to be seen in it. Are you angry with some one? Have they been ill-treating you?”
— Знаешь, ты совсем переменился в лице. Никакой этой кротости прежней пресловутой твоей нет. Осердился на кого, что ли? Обидели?
“Let me alone,” said Alyosha suddenly, with a weary gesture of his hand, still looking away from him.
— Отстань! — проговорил вдруг Алеша, всё по-прежнему не глядя на него и устало махнув рукой.
“Oho! So that’s how we are feeling! So you can shout at people like other mortals. That is a come-down from the angels. I say, Alyosha, you have surprised me, do you hear? I mean it. It’s long since I’ve been surprised at anything here. I always took you for an educated man....”
— Ого, вот мы как! Совсем как и прочие смертные стали покрикивать. Это из ангелов-то! Ну, Алешка, удивил ты меня, знаешь ты это, искренно говорю. Давно я ничему здесь не удивляюсь. Ведь я всё же тебя за образованного человека почитал...
Alyosha at last looked at him, but vaguely, as though scarcely understanding what he said.
Алеша наконец поглядел на него, но как-то рассеянно, точно всё еще мало его понимая.
“Can you really be so upset simply because your old man has begun to stink? You don’t mean to say you seriously believed that he was going to work miracles?” exclaimed Rakitin, genuinely surprised again.
— Да неужель ты только оттого, что твой старик провонял? Да неужели же ты верил серьезно, что он чудеса отмачивать начнет? — воскликнул Ракитин, опять переходя в самое искреннее изумление.
“I believed, I believe, I want to believe, and I will believe, what more do you want?” cried Alyosha irritably.
— Верил, верую, и хочу веровать, и буду веровать, ну чего тебе еще! — раздражительно прокричал Алеша.
“Nothing at all, my boy. Damn it all! why, no schoolboy of thirteen believes in that now. But there.... So now you are in a temper with your God, you are rebelling against Him; He hasn’t given promotion, He hasn’t bestowed the order of merit! Eh, you are a set!”
— Да ничего ровно, голубчик. Фу черт, да этому тринадцатилетний школьник теперь не верит. А впрочем, черт... Так ты вот и рассердился теперь на бога-то своего, взбунтовался: чином, дескать, обошли, к празднику ордена не дали! Эх вы!
Alyosha gazed a long while with his eyes half closed at Rakitin, and there was a sudden gleam in his eyes ... but not of anger with Rakitin.
Алеша длинно и как-то прищурив глаза посмотрел на Ракитина, и в глазах его что-то вдруг сверкнуло... но не озлобление на Ракитина.
“I am not rebelling against my God; I simply ‘don’t accept His world.’” Alyosha suddenly smiled a forced smile.
— Я против бога моего не бунтуюсь, я только «мира его не принимаю», — криво усмехнулся вдруг Алеша.
“How do you mean, you don’t accept the world?” Rakitin thought a moment over his answer. “What idiocy is this?”
— Как это мира не принимаешь? — капельку подумал над его ответом Ракитин, — что за белиберда?
Alyosha did not answer.
Алеша не ответил.
“Come, enough nonsense, now to business. Have you had anything to eat to-day?”
— Ну, довольно о пустяках-то, теперь к делу: ел ты сегодня?
“I don’t remember.... I think I have.”
— Не помню... ел, кажется.
“You need keeping up, to judge by your face. It makes one sorry to look at you. You didn’t sleep all night either, I hear, you had a meeting in there. And then all this bobbery afterwards. Most likely you’ve had nothing to eat but a mouthful of holy bread. I’ve got some sausage in my pocket; I’ve brought it from the town in case of need, only you won’t eat sausage....”
— Тебе надо подкрепиться, судя по лицу-то. Сострадание ведь на тебя глядя берет. Ведь ты и ночь не спал, я слышал, заседание у вас там было. А потом вся эта возня и мазня... Всего-то антидорцу кусочек, надо быть, пожевал . Есть у меня с собой в кармане колбаса, давеча из города захватил на всякий случай, сюда направляясь, только ведь ты колбасы не станешь...
“Give me some.”
— Давай колбасы.
“I say! You are going it! Why, it’s a regular mutiny, with barricades! Well, my boy, we must make the most of it. Come to my place.... I shouldn’t mind a drop of vodka myself, I am tired to death. Vodka is going too far for you, I suppose ... or would you like some?”
— Эге! Так ты вот как! Значит, совсем уж бунт, баррикады! Ну, брат, этим делом пренебрегать нечего. Зайдем ко мне... Я бы водочки сам теперь тяпнул, смерть устал. Водки-то небось не решишься... аль выпьешь?
“Give me some vodka too.”
— Давай и водки.
“Hullo! You surprise me, brother!” Rakitin looked at him in amazement. “Well, one way or another, vodka or sausage, this is a jolly fine chance and mustn’t be missed. Come along.”
— Эвона! Чудно, брат! — дико посмотрел Ракитин. — Ну да так или этак, водка иль колбаса, а дело это лихое, хорошее и упускать невозможно, идем!
Alyosha got up in silence and followed Rakitin.
Алеша молча поднялся с земли и пошел за Ракитиным.
“If your little brother Ivan could see this—wouldn’t he be surprised! By the way, your brother Ivan set off to Moscow this morning, did you know?”
— Видел бы это брат Ванечка, так как бы изумился! Кстати, братец твой Иван Федорович сегодня утром в Москву укатил, знаешь ты это?
“Yes,” answered Alyosha listlessly, and suddenly the image of his brother Dmitri rose before his mind. But only for a minute, and though it reminded him of something that must not be put off for a moment, some duty, some terrible obligation, even that reminder made no impression on him, did not reach his heart and instantly faded out of his mind and was forgotten. But, a long while afterwards, Alyosha remembered this.
— Знаю, — безучастно произнес Алеша, и вдруг мелькнул у него в уме образ брата Дмитрия, но только мелькнул, и хоть напомнил что-то, какое-то дело спешное, которого уже нельзя более ни на минуту откладывать, какой-то долг, обязанность страшную, но и это воспоминание не произвело никакого на него впечатления, не достигло сердца его, в тот же миг вылетело из памяти и забылось. Но долго потом вспоминал об этом Алеша.
“Your brother Ivan declared once that I was a ‘liberal booby with no talents whatsoever.’ Once you, too, could not resist letting me know I was ‘dishonorable.’ Well! I should like to see what your talents and sense of honor will do for you now.” This phrase Rakitin finished to himself in a whisper.
— Братец твой Ванечка изрек про меня единожды, что я «бездарный либеральный мешок». Ты же один разик тоже не утерпел и дал мне понять, что я «бесчестен»... Пусть! Посмотрю-ка я теперь на вашу даровитость и честность (окончил это Ракитин уже про себя, шепотом).
“Listen!” he said aloud, “let’s go by the path beyond the monastery straight to the town. Hm! I ought to go to Madame Hohlakov’s by the way. Only fancy, I’ve written to tell her everything that happened, and would you believe it, she answered me instantly in pencil (the lady has a passion for writing notes) that ‘she would never have expected such conduct from a man of such a reverend character as Father Zossima.’ That was her very word: ‘conduct.’ She is angry too. Eh, you are a set! Stay!” he cried suddenly again. He suddenly stopped and taking Alyosha by the shoulder made him stop too.
Тьфу, слушай! — заговорил он снова громко, — минуем-ка монастырь, пойдем по тропинке прямо в город... Гм. Мне бы кстати надо к Хохлаковой зайти. Вообрази: я ей отписал о всем приключившемся, и, представь, она мне мигом отвечает запиской, карандашом (ужасно любит записки писать эта дама), что «никак она не ожидала от такого почтенного старца, как отец Зосима,— такого поступка! » Так ведь и написала: «поступка»! Тоже ведь озлилась; эх, вы все! Постой! — внезапно прокричал он опять, вдруг остановился и, придержав Алешу за плечо, остановил и его.
“Do you know, Alyosha,” he peeped inquisitively into his eyes, absorbed in a sudden new thought which had dawned on him, and though he was laughing outwardly he was evidently afraid to utter that new idea aloud, so difficult he still found it to believe in the strange and unexpected mood in which he now saw Alyosha. “Alyosha, do you know where we had better go?” he brought out at last timidly, and insinuatingly.
— Знаешь, Алешка, — пытливо глядел он ему в глаза, весь под впечатлением внезапной новой мысли, вдруг его осиявшей, и хоть сам и смеялся наружно, но, видимо, боясь выговорить вслух эту новую внезапную мысль свою, до того он всё еще не мог поверить чудному для него и никак неожиданному настроению, в котором видел теперь Алешу, — Алешка, знаешь, куда мы всего лучше бы теперь пошли? — выговорил он наконец робко и искательно.
“I don’t care ... where you like.”
— Всё равно... куда хочешь.
“Let’s go to Grushenka, eh? Will you come?” pronounced Rakitin at last, trembling with timid suspense.
— Пойдем-ка к Грушеньке, а? Пойдешь? — весь даже дрожа от робкого ожидания, изрек наконец Ракитин.
“Let’s go to Grushenka,” Alyosha answered calmly, at once, and this prompt and calm agreement was such a surprise to Rakitin that he almost started back.
— Пойдем к Грушеньке, — спокойно и тотчас же ответил Алеша, и уж это было до того неожиданно для Ракитина, то есть такое скорое и спокойное согласие, что он чуть было не отпрыгнул назад.
“Well! I say!” he cried in amazement, but seizing Alyosha firmly by the arm he led him along the path, still dreading that he would change his mind.
— Н-ну!.. Вот! — прокричал было он в изумлении, но вдруг, крепко подхватив Алешу под руку, быстро повлек его по тропинке, всё еще ужасно опасаясь, что в том исчезнет решимость.
They walked along in silence, Rakitin was positively afraid to talk.
Шли молча, Ракитин даже заговорить боялся.
“And how glad she will be, how delighted!” he muttered, but lapsed into silence again. And indeed it was not to please Grushenka he was taking Alyosha to her. He was a practical person and never undertook anything without a prospect of gain for himself. His object in this case was twofold, first a revengeful desire to see “the downfall of the righteous,” and Alyosha’s fall “from the saints to the sinners,” over which he was already gloating in his imagination, and in the second place he had in view a certain material gain for himself, of which more will be said later.
— А рада-то как она будет, рада-то... — пробормотал было он, но опять примолк. Да и вовсе не для радости Грушенькиной он влек к ней Алешу; был он человек серьезный и без выгодной для себя цели ничего не предпринимал. Цель же у него теперь была двоякая, во-первых, мстительная, то есть увидеть «позор праведного» и вероятное «падение» Алеши «из святых во грешники», чем он уже заранее упивался, а во-вторых, была у него тут в виду и некоторая материальная, весьма для него выгодная цель, о которой будет сказано ниже.
“So the critical moment has come,” he thought to himself with spiteful glee, “and we shall catch it on the hop, for it’s just what we want.”
«Значит, такая минутка вышла, — думал он про себя весело и злобно, — вот мы, стало быть, и изловим ее за шиворот, минутку-то эту, ибо она нам весьма подобающая».