What followed was almost an orgy, a feast to which all were welcome. Grushenka was the first to call for wine. “I want to drink. I want to be quite drunk, as we were before. Do you remember, Mitya, do you remember how we made friends here last time!”
Началась почти оргия, пир на весь мир. Грушенька закричала первая, чтоб ей дали вина: «Пить хочу, совсем пьяная хочу напиться, чтобы как прежде, помнишь, Митя, помнишь, как мы здесь тогда спознавались!»
Mitya himself was almost delirious, feeling that his happiness was at hand. But Grushenka was continually sending him away from her. “Go and enjoy yourself. Tell them to dance, to make merry, ‘let the stove and cottage dance’; as we had it last time,” she kept exclaiming. She was tremendously excited. And Mitya hastened to obey her. The chorus were in the next room. The room in which they had been sitting till that moment was too small, and was divided in two by cotton curtains, behind which was a huge bed with a puffy feather mattress and a pyramid of cotton pillows. In the four rooms for visitors there were beds. Grushenka settled herself just at the door. Mitya set an easy chair for her. She had sat in the same place to watch the dancing and singing “the time before,” when they had made merry there. All the girls who had come had been there then; the Jewish band with fiddles and zithers had come, too, and at last the long expected cart had arrived with the wines and provisions.
Сам же Митя был как в бреду и предчувствовал «свое счастье». Грушенька его, впрочем, от себя беспрерывно отгоняла: «Ступай, веселись, скажи им, чтобы плясали, чтобы все веселились, „ходи изба, ходи печь“ , как тогда, как токда!» — продолжала она восклицать. Была она ужасно возбуждена. И Митя бросался распоряжаться. Хор собрался в соседней комнате. Та же комната, в которой до сих пор сидели, была к тому же и тесна, разгорожена надвое ситцевою занавеской, за которою опять-таки помещалась огромная кровать с пухлою периной и с такими же ситцевыми подушками горкой. Да и во всех четырех «чистых» комнатах этого дома везде были кровати. Грушенька расположилась в самых дверях, Митя ей принес сюда кресло: так же точно сидела она и «тогда», в день их первого здесь кутежа, и смотрела отсюда на хор и на пляску. Девки собрались все тогдашние же; жидки со скрипками и цитрами тоже прибыли, а наконец-то прибыл и столь ожидаемый воз на тройке с винами и припасами.
Mitya bustled about. All sorts of people began coming into the room to look on, peasants and their women, who had been roused from sleep and attracted by the hopes of another marvelous entertainment such as they had enjoyed a month before. Mitya remembered their faces, greeting and embracing every one he knew. He uncorked bottles and poured out wine for every one who presented himself. Only the girls were very eager for the champagne. The men preferred rum, brandy, and, above all, hot punch. Mitya had chocolate made for all the girls, and ordered that three samovars should be kept boiling all night to provide tea and punch for everyone to help himself.
Митя суетился. В комнату входили глядеть и посторонние, мужики и бабы, уже спавшие, но пробудившиеся и почуявшие небывалое угощение, как и месяц назад. Митя здоровался и обнимался со знакомыми, припоминал лица, откупоривал бутылки и наливал всем кому попало. На шампанское зарились очень только девки, мужикам же нравился больше ром и коньяк и особенно горячий пунш. Митя распорядился, чтобы был сварен шоколад на всех девок и чтобы не переводились всю ночь и кипели три самовара для чаю и пунша на всякого приходящего: кто хочет, пусть и угощается.
An absurd chaotic confusion followed, but Mitya was in his natural element, and the more foolish it became, the more his spirits rose. If the peasants had asked him for money at that moment, he would have pulled out his notes and given them away right and left. This was probably why the landlord, Trifon Borissovitch, kept hovering about Mitya to protect him. He seemed to have given up all idea of going to bed that night; but he drank little, only one glass of punch, and kept a sharp look-out on Mitya’s interests after his own fashion. He intervened in the nick of time, civilly and obsequiously persuading Mitya not to give away “cigars and Rhine wine,” and, above all, money to the peasants as he had done before. He was very indignant, too, at the peasant girls drinking liqueur, and eating sweets. “They’re a lousy lot, Dmitri Fyodorovitch,” he said. “I’d give them a kick, every one of them, and they’d take it as an honor—that’s all they’re worth!”
Одним словом, началось нечто беспорядочное и нелепое, но Митя был как бы в своем родном элементе, и чем нелепее всё становилось, тем больше он оживлялся духом. Попроси у него какой-нибудь мужик в те минуты денег, он тотчас же вытащил бы всю свою пачку и стал бы раздавать направо и налево без счету. Вот почему, вероятно, чтоб уберечь Митю, сновал кругом его почти безотлучно хозяин, Трифон Борисыч, совсем уж, кажется, раздумавший ложиться спать в эту ночь, пивший, однако, мало (всего только выкушал один стаканчик пунша) и зорко наблюдавший по-своему за интересами Мити. В нужные минуты он ласково и подобострастно останавливал его и уговаривал, не давал ему оделять, как «тогда», мужиков «цигарками и ренским вином» и, боже сохрани, деньгами, и очень негодовал на то, что девки пьют ликер и едят конфеты: «Вшивость лишь одна, Митрий Федорович, — говорил он, — я их коленком всякую напинаю, да еще за честь почитать прикажу — вот они какие!»
Mitya remembered Andrey again, and ordered punch to be sent out to him. “I was rude to him just now,” he repeated with a sinking, softened voice. Kalganov did not want to drink, and at first did not care for the girls’ singing; but after he had drunk a couple of glasses of champagne he became extraordinarily lively, strolling about the room, laughing and praising the music and the songs, admiring every one and everything. Maximov, blissfully drunk, never left his side. Grushenka, too, was beginning to get drunk. Pointing to Kalganov, she said to Mitya: “What a dear, charming boy he is!”
Митя еще раз вспомянул про Андрея и велел послать ему пуншу. «Я его давеча обидел», — повторял он ослабевшим и умиленным голосом. Калганов не хотел было пить, и хор девок ему сначала не понравился очень, но, выпив еще бокала два шампанского, страшно развеселился, шагал по комнатам, смеялся и всё и всех хвалил, и песни и музыку. Максимов, блаженный и пьяненький, не покидал его. Грушенька, тоже начинавшая хмелеть, указывала на Калганова Мите: «Какой он миленький, какой чудесный мальчик!»
And Mitya, delighted, ran to kiss Kalganov and Maximov. Oh, great were his hopes! She had said nothing yet, and seemed, indeed, purposely to refrain from speaking. But she looked at him from time to time with caressing and passionate eyes. At last she suddenly gripped his hand and drew him vigorously to her. She was sitting at the moment in the low chair by the door.
И Митя с восторгом бежал целоваться с Калгановым и Максимовым. О, он многое предчувствовал; ничего еще она ему не сказала такого и даже видимо нарочно задерживала сказать, изредка только поглядывая на него ласковым, но горячим глазком. Наконец она вдруг схватила его крепко за руку и с силой притянула к себе. Сама она сидела тогда в креслах у дверей.
“How was it you came just now, eh? Have you walked in!... I was frightened. So you wanted to give me up to him, did you? Did you really want to?”
— Как это ты давеча вошел-то, а? Как ты вошел-то!.. я так испугалась. Как же ты меня ему уступить-то хотел, а? Неужто хотел?
“I didn’t want to spoil your happiness!” Mitya faltered blissfully. But she did not need his answer.
— Счастья твоего губить не хотел! — в блаженстве лепетал ей Митя. — Но ей и не надо было его ответа.
“Well, go and enjoy yourself ...” she sent him away once more. “Don’t cry, I’ll call you back again.”
— Ну, ступай... веселись, — отгоняла она его опять, — да не плачь, опять позову.
He would run away, and she listened to the singing and looked at the dancing, though her eyes followed him wherever he went. But in another quarter of an hour she would call him once more and again he would run back to her.
И он убегал, а она принималась опять слушать песни и глядеть на пляску, следя за ним взглядом, где бы он ни был, но через четверть часа опять подзывала его, и он опять прибегал.
“Come, sit beside me, tell me, how did you hear about me, and my coming here yesterday? From whom did you first hear it?”
— Ну, садись теперь подле, рассказывай, как ты вчера обо мне услышал, что я сюда поехала; от кого от первого узнал?
And Mitya began telling her all about it, disconnectedly, incoherently, feverishly. He spoke strangely, often frowning, and stopping abruptly.
И Митя начинал всё рассказывать, бессвязно, беспорядочно, горячо, но странно, однако же, рассказывал, часто вдруг хмурил брови и обрывался.
“What are you frowning at?” she asked.
— Чего ты хмуришься-то? — спрашивала она.
“Nothing.... I left a man ill there. I’d give ten years of my life for him to get well, to know he was all right!”
— Ничего... одного больного там оставил. Кабы выздоровел, кабы знал, что выздоровеет, десять бы лет сейчас моих отдал!
“Well, never mind him, if he’s ill. So you meant to shoot yourself to-morrow! What a silly boy! What for? I like such reckless fellows as you,” she lisped, with a rather halting tongue. “So you would go any length for me, eh? Did you really mean to shoot yourself to-morrow, you stupid? No, wait a little. To-morrow I may have something to say to you.... I won’t say it to-day, but to-morrow. You’d like it to be to-day? No, I don’t want to to-day. Come, go along now, go and amuse yourself.”
— Ну, бог с ним, коли больной. Так неужто ты хотел завтра застрелить себя, экой глупый, да из-за чего? Я вот этаких, как ты, безрассудных, люблю, — лепетала она ему немного отяжелевшим языком. — Так ты для меня на всё пойдешь? А? И неужто ж ты, дурачок, вправду хотел завтра застрелиться! Нет, погоди пока, завтра я тебе, может, одно словечко скажу... не сегодня скажу, а завтра. А ты бы хотел сегодня? Нет, я сегодня не хочу... Ну ступай, ступай теперь, веселись.
Once, however, she called him, as it were, puzzled and uneasy.
Раз,.однако, она подозвала его как бы в недоумении и озабоченно.
“Why are you sad? I see you’re sad.... Yes, I see it,” she added, looking intently into his eyes. “Though you keep kissing the peasants and shouting, I see something. No, be merry. I’m merry; you be merry, too.... I love somebody here. Guess who it is. Ah, look, my boy has fallen asleep, poor dear, he’s drunk.”
— Чего тебе грустно? Я вижу, тебе грустно... Нет, уж я вижу, — прибавила она, зорко вглядываясь в его глаза. — Хоть ты там и целуешься с мужиками и кричишь, а я что-то вижу. Нет, ты веселись, я весела и ты веселись... Я кого-то здесь люблю, угадай кого?.. Ай, посмотри: мальчик-то мой заснул, охмелел, сердечный.
She meant Kalganov. He was, in fact, drunk, and had dropped asleep for a moment, sitting on the sofa. But he was not merely drowsy from drink; he felt suddenly dejected, or, as he said, “bored.” He was intensely depressed by the girls’ songs, which, as the drinking went on, gradually became coarse and more reckless. And the dances were as bad. Two girls dressed up as bears, and a lively girl, called Stepanida, with a stick in her hand, acted the part of keeper, and began to “show them.”
Она говорила про Калганова: тот действительно охмелел и заснул на мгновение, сидя на диване. И не от одного хмеля заснул, ему стало вдруг отчего-то грустно, или, как он говорил, «скучно». Сильно обескуражили его под конец и песни девок, начинавшие переходить, постепенно с попойкой, в нечто слишком уже скоромное и разнузданное. Да и пляски их тоже: две девки переоделись в медведей, а Степанида, бойкая девка с палкой в руке, представляя вожака, стала их «показывать».
“Look alive, Marya, or you’ll get the stick!”
«Веселей, Марья, — кричала она, — не то палкой!»
The bears rolled on the ground at last in the most unseemly fashion, amid roars of laughter from the closely-packed crowd of men and women.
Медведи наконец повалились на пол как-то совсем уж неприлично, при громком хохоте набравшейся не в прорез всякой публики баб и мужиков.
“Well, let them! Let them!” said Grushenka sententiously, with an ecstatic expression on her face. “When they do get a day to enjoy themselves, why shouldn’t folks be happy?”
«Ну и пусть их, ну и пусть их, — говорила сентенциозно Грушенька с блаженным видом в лице, — кой-то денек выйдет им повеселиться, так и не радоваться людям?»
Kalganov looked as though he had been besmirched with dirt.
Калганов же смотрел так, как будто чем запачкался.
“It’s swinish, all this peasant foolery,” he murmured, moving away; “it’s the game they play when it’s light all night in summer.”
«Свинство это всё, эта вся народность, — заметил он, отходя, — это у них весенние игры, когда они солнце берегут во всю летнюю ночь ».
He particularly disliked one “new” song to a jaunty dance-tune. It described how a gentleman came and tried his luck with the girls, to see whether they would love him:
Но особенно не понравилась ему одна «новая» песенка с бойким плясовым напевом, пропетая о том, как ехал барин и девушек пытал:
The master came to try the girls: Would they love him, would they not?
Барин девушек пытал , Девки любят али нет?
But the girls could not love the master:
Барин девушек пытал, Девки любят али нет?
He would beat me cruelly And such love won’t do for me. Then a gypsy comes along and he, too, tries:
Но девкам показалось, что нельзя любить барина:
The gypsy came to try the girls: Would they love him, would they not?
Ехал потом цыган (произносилось цы́ган), и этот тоже:
But they couldn’t love the gypsy either:
Но и цыгана нельзя любить:
He would be a thief, I fear, And would cause me many a tear. And many more men come to try their luck, among them a soldier:
И много проехало так людей, которые пытали девушек, даже солдат:
The soldier came to try the girls: Would they love him, would they not?
Но солдата с презрением отвергли:
But the soldier is rejected with contempt, in two indecent lines, sung with absolute frankness and producing a furore in the audience. The song ends with a merchant:
Тут следовал самый нецензурный стишок, пропетый совершенно откровенно и произведший фурор в слушавшей публике. Кончилось наконец дело на купце:
The merchant came to try the girls: Would they love him, would they not? And it appears that he wins their love because: The merchant will make gold for me And his queen I’ll gladly be.
И оказалось, что очень любят, потому, дескать, что:
Kalganov was positively indignant.
Калганов даже озлился:
“That’s just a song of yesterday,” he said aloud. “Who writes such things for them? They might just as well have had a railwayman or a Jew come to try his luck with the girls; they’d have carried all before them.”
— Это совсем вчерашняя песня, — заметил он вслух, — и кто это им сочиняет! Недостает, чтобы железнодорожник аль жид проехали и девушек пытали: эти всех бы победили.
And, almost as though it were a personal affront, he declared, on the spot, that he was bored, sat down on the sofa and immediately fell asleep. His pretty little face looked rather pale, as it fell back on the sofa cushion.
— И, почти обидевшись, он тут же и объявил, что ему скучно, сел на диван и вдруг задремал. Хорошенькое личико его несколько побледнело и откинулось на подушку дивана.
“Look how pretty he is,” said Grushenka, taking Mitya up to him. “I was combing his hair just now; his hair’s like flax, and so thick....”
— Посмотри, какой он хорошенький, — говорила Грушенька, подводя к нему Митю, — я ему давеча головку расчесывала; волоски точно лен и густые...
And, bending over him tenderly, she kissed his forehead. Kalganov instantly opened his eyes, looked at her, stood up, and with the most anxious air inquired where was Maximov?
И, нагнувшись над ним в умилении, она поцеловала его лоб. Калганов в один миг открыл глаза, взглянул на нее, привстал и с самым озабоченным видом спросил: где Максимов?
“So that’s who it is you want.” Grushenka laughed. “Stay with me a minute. Mitya, run and find his Maximov.”
— Вот ему кого надо, — засмеялась Грушенька, — да посиди со мной минутку. Митя, сбегай за его Максимовым.
Maximov, it appeared, could not tear himself away from the girls, only running away from time to time to pour himself out a glass of liqueur. He had drunk two cups of chocolate. His face was red, and his nose was crimson; his eyes were moist and mawkishly sweet. He ran up and announced that he was going to dance the “sabotière.”
Оказалось, что Максимов уж и не отходил от девок, изредка только отбегал налить себе ликерчику, шоколаду же выпил две чашки. Личико его раскраснелось, а нос побагровел, глаза стали влажные, сладостные. Он подбежал и объявил, что сейчас «под один мотивчик» хочет протанцевать танец саботьеру.
“They taught me all those well-bred, aristocratic dances when I was little....”
— Меня ведь маленького всем этим благовоспитанным светским танцам обучали-с...
“Go, go with him, Mitya, and I’ll watch from here how he dances,” said Grushenka.
— Ну ступай, ступай с ним, Митя, а я отсюда посмотрю, как он там танцевать будет.
“No, no, I’m coming to look on, too,” exclaimed Kalganov, brushing aside in the most naïve way Grushenka’s offer to sit with him. They all went to look on. Maximov danced his dance. But it roused no great admiration in any one but Mitya. It consisted of nothing but skipping and hopping, kicking up the feet, and at every skip Maximov slapped the upturned sole of his foot. Kalganov did not like it at all, but Mitya kissed the dancer.
— Нет, и я, и я пойду смотреть, — воскликнул Калганов, самым наивным образом отвергая предложение Грушеньки посидеть с ним. И все направились смотреть. Максимов действительно свой танец протанцевал, но, кроме Мити, почти ни в ком не произвел особенного восхищения. Весь танец состоял в каких-то подпрыгиваниях с вывертыванием в стороны ног, подошвами кверху, и с каждым прыжком Максимов ударял ладонью по подошве. Калганову совсем не понравилось, а Митя даже облобызал танцора.
“Thanks. You’re tired perhaps? What are you looking for here? Would you like some sweets? A cigar, perhaps?”
— Ну, спасибо, устал, может, что глядишь сюда: конфетку хочешь, а? Цигарочку, может, хочешь?
“A cigarette.”
— Папиросочку-с.
“Don’t you want a drink?”
— Выпить не хочешь ли?
“I’ll just have a liqueur.... Have you any chocolates?”
— Я тут ликерцу-с... А шоколатных конфеточек у вас нет-с?
“Yes, there’s a heap of them on the table there. Choose one, my dear soul!”
— Да вот на столе целый воз, выбирай любую, голубиная ты душа!
“I like one with vanilla ... for old people. He he!”
— Нет-с, я такую-с, чтобы с ванилью... для старичков-с... Хи-хи!
“No, brother, we’ve none of that special sort.”
— Нет, брат, таких особенных нет.
“I say,” the old man bent down to whisper in Mitya’s ear. “That girl there, little Marya, he he! How would it be if you were to help me make friends with her?”
— Послушайте! — нагнулся вдруг старичок к самому уху Мити, — эта вот девочка-с, Марьюшка-с, хи-хи, как бы мне, если бы можно, с нею познакомиться, по доброте вашей...
“So that’s what you’re after! No, brother, that won’t do!”
— Ишь ты чего захотел! Нет, брат, врешь.
“I’d do no harm to any one,” Maximov muttered disconsolately.
— Я никому ведь зла не делаю-с, — уныло прошептал Максимов.
“Oh, all right, all right. They only come here to dance and sing, you know, brother. But damn it all, wait a bit!... Eat and drink and be merry, meanwhile. Don’t you want money?”
— Ну хорошо, хорошо. Здесь, брат, только поют и пляшут, а впрочем, черт! подожди... Кушай пока, ешь, пей, веселись. Денег не надо ли?
“Later on, perhaps,” smiled Maximov.
— Потом бы разве-с, — улыбнулся Максимов.
“All right, all right....”
— Хорошо, хорошо...
Mitya’s head was burning. He went outside to the wooden balcony which ran round the whole building on the inner side, overlooking the courtyard. The fresh air revived him. He stood alone in a dark corner, and suddenly clutched his head in both hands. His scattered thoughts came together; his sensations blended into a whole and threw a sudden light into his mind. A fearful and terrible light! “If I’m to shoot myself, why not now?” passed through his mind. “Why not go for the pistols, bring them here, and here, in this dark dirty corner, make an end?” Almost a minute he stood, undecided. A few hours earlier, when he had been dashing here, he was pursued by disgrace, by the theft he had committed, and that blood, that blood!... But yet it was easier for him then. Then everything was over: he had lost her, given her up. She was gone, for him—oh, then his death sentence had been easier for him; at least it had seemed necessary, inevitable, for what had he to stay on earth for?
Голова горела у Мити. Он вышел в сени на деревянную верхнюю галерейку, обходившую изнутри, со двора, часть всего строения. Свежий воздух оживил его. Он стоял один, в темноте, в углу и вдруг схватил себя обеими руками за голову. Разбросанные мысли его вдруг соединились, ощущения слились воедино, и всё дало свет. Страшный, ужасный свет! «Вот если застрелиться, так когда же как не теперь? — пронеслось в уме его. — Сходить за пистолетом, принести его сюда и вот в этом самом, грязном и темном углу и покончить». Почти с минуту он стоял в нерешимости. Давеча, как летел сюда, сзади него стоял позор, совершенное, содеянное уже им воровство и эта кровь, кровь!.. Но тогда было легче, о, легче! Ведь уж всё тогда было покончено: ее он потерял, уступил, она погибла для него, исчезла — о, приговор тогда был легче ему, по крайней мере казался неминуемым, необходимым, ибо для чего же было оставаться на свете?
But now? Was it the same as then? Now one phantom, one terror at least was at an end: that first, rightful lover, that fateful figure had vanished, leaving no trace. The terrible phantom had turned into something so small, so comic; it had been carried into the bedroom and locked in. It would never return. She was ashamed, and from her eyes he could see now whom she loved. Now he had everything to make life happy ... but he could not go on living, he could not; oh, damnation! “O God! restore to life the man I knocked down at the fence! Let this fearful cup pass from me! Lord, thou hast wrought miracles for such sinners as me! But what, what if the old man’s alive? Oh, then the shame of the other disgrace I would wipe away. I would restore the stolen money. I’d give it back; I’d get it somehow.... No trace of that shame will remain except in my heart for ever! But no, no; oh, impossible cowardly dreams! Oh, damnation!”
А теперь! Теперь разве то, что тогда? Теперь с одним по крайней мере привидением, страшилищем, покончено: этот ее «прежний», ее бесспорный, фатальный человек этот исчез, не оставив следа. Страшное привидение обратилось вдруг во что-то такое маленькое, такое комическое; его снесли руками в спальню и заперли на ключ. Оно никогда не воротится. Ей стыдно, и из глаз ее он уже видит теперь ясно, кого она любит. Ну вот теперь бы только и жить и... и нельзя жить, нельзя, о, проклятие! «Боже, оживи поверженного у забора! Пронеси эту страшную чашу мимо меня! Ведь делал же ты чудеса, господи, для таких же грешников, как и я! Ну что, ну что, если старик жив? О, тогда срам остального позора я уничтожу, я ворочу украденные деньги, я отдам их, достану из-под земли... Следов позора не останется, кроме как в сердце моем навеки! Но нет, нет, о, невозможные малодушные мечты! О, проклятие!»
Yet there was a ray of light and hope in his darkness. He jumped up and ran back to the room—to her, to her, his queen for ever! Was not one moment of her love worth all the rest of life, even in the agonies of disgrace? This wild question clutched at his heart. “To her, to her alone, to see her, to hear her, to think of nothing, to forget everything, if only for that night, for an hour, for a moment!” Just as he turned from the balcony into the passage, he came upon the landlord, Trifon Borissovitch. He thought he looked gloomy and worried, and fancied he had come to find him.
Но всё же как бы луч какой-то светлой надежды блеснул ему во тьме. Он сорвался с места и бросился в комнаты — к ней, к ней опять, к царице его навеки! «Да неужели один час, одна минута ее любви не стоят всей остальной жизни, хотя бы и в муках позора?» Этот дикий вопрос захватил его сердце. «К ней, к ней одной, ее видеть, слушать и ни о чем не думать, обо всем забыть, хотя бы только на эту ночь, на час, на мгновение!» Пред самым входом в сени, еще на галерейке, он столкнулся с хозяином Трифоном Борисычем. Тот что-то показался ему мрачным и озабоченным и, кажется, шел его разыскивать.
“What is it, Trifon Borissovitch? are you looking for me?”
— Что ты, Борисыч, не меня ли искал?
“No, sir.” The landlord seemed disconcerted. “Why should I be looking for you? Where have you been?”
— Нет-с, не вас, — как бы опешил вдруг хозяин, — зачем мне вас разыскивать? А вы... где были-с?
“Why do you look so glum? You’re not angry, are you? Wait a bit, you shall soon get to bed.... What’s the time?”
— Что ты такой скучный? Не сердишься ли? Погоди, скоро спать пойдешь... Который час-то?
“It’ll be three o’clock. Past three, it must be.”
— Да уж три часа будет. Надо быть, даже четвертый.
“We’ll leave off soon. We’ll leave off.” “Don’t mention it; it doesn’t matter. Keep it up as long as you like....”
— Кончим, кончим. — Помилуйте, ничего-с. Даже сколько угодно-с...
“What’s the matter with him?” Mitya wondered for an instant, and he ran back to the room where the girls were dancing. But she was not there. She was not in the blue room either; there was no one but Kalganov asleep on the sofa. Mitya peeped behind the curtain—she was there. She was sitting in the corner, on a trunk. Bent forward, with her head and arms on the bed close by, she was crying bitterly, doing her utmost to stifle her sobs that she might not be heard. Seeing Mitya, she beckoned him to her, and when he ran to her, she grasped his hand tightly.
«Что с ним?» — мельком подумал Митя и вбежал в комнату, где плясали девки. Но ее там не было. В голубой комнате тоже не было; один лишь Калганов дремал на диване. Митя глянул за занавесы — она была там. Она сидела в углу, на сундуке, и, склонившись с руками и с головой на подле стоявшую кровать, горько плакала, изо всех сил крепясь и скрадывая голос, чтобы не услышали. Увидав Митю, она поманила его к себе и, когда тот подбежал, крепко схватила его за руку.
“Mitya, Mitya, I loved him, you know. How I have loved him these five years, all that time! Did I love him or only my own anger? No, him, him! It’s a lie that it was my anger I loved and not him. Mitya, I was only seventeen then; he was so kind to me, so merry; he used to sing to me.... Or so it seemed to a silly girl like me.... And now, O Lord, it’s not the same man. Even his face is not the same; he’s different altogether. I shouldn’t have known him. I drove here with Timofey, and all the way I was thinking how I should meet him, what I should say to him, how we should look at one another. My soul was faint, and all of a sudden it was just as though he had emptied a pail of dirty water over me. He talked to me like a schoolmaster, all so grave and learned; he met me so solemnly that I was struck dumb. I couldn’t get a word in. At first I thought he was ashamed to talk before his great big Pole. I sat staring at him and wondering why I couldn’t say a word to him now. It must have been his wife that ruined him; you know he threw me up to get married. She must have changed him like that. Mitya, how shameful it is! Oh, Mitya, I’m ashamed, I’m ashamed for all my life. Curse it, curse it, curse those five years!”
— Митя, Митя, я ведь любила его! — начала она ему шепотом, — так любила его, все пять лет, всё, всё это время! Его ли любила али только злобу мою? Нет, его! Ох, его! Я ведь лгу, что любила только злобу мою, а не его! Митя, ведь я была всего семнадцати лет тогда, он тогда был такой со мной ласковый, такой развеселый, мне песни пел... Или уж показался тогда таким дуре мне, девчонке... А теперь, господи, да это не тот, совсем и не он. Да и лицом не он, не он вовсе. Я и с лица его не узнала. Ехала я сюда с Тимофеем и всё-то думала, всю дорогу думала: «Как встречу его, что-то скажу, как глядеть-то мы друг на друга будем?..» Вся душа замирала, и вот он меня тут точно из шайки помоями окатил. Точно учитель говорит: всё такое ученое, важное, встретил так важно, так я и стала в тупик. Слова некуда ввернуть. Я сначала думала, что он этого своего длинного поляка-то стыдится. Сижу смотрю на них и думаю: почему это я так ничего с ним говорить теперь не умею? Знаешь, это его жена испортила, вот на которой он бросил меня тогда да женился... Это она его там переделала. Митя, стыд-то какой! Ох, стыдно мне, Митя, стыдно, ох, за всю жизнь мою стыдно! Прокляты, прокляты пусть будут эти пять лет, прокляты!
And again she burst into tears, but clung tight to Mitya’s hand and did not let it go.
— И она опять залилась слезами, но; Митину руку не выпускала, крепко держалась за нее.
“Mitya, darling, stay, don’t go away. I want to say one word to you,” she whispered, and suddenly raised her face to him. “Listen, tell me who it is I love? I love one man here. Who is that man? That’s what you must tell me.”
— Митя, голубчик, постой, не уходи, я тебе одно словечко хочу сказать, — прошептала она и вдруг подняла к нему лицо. — Слушай, скажи ты мне, кого я люблю? Я здесь одного человека люблю. Который это человек? вот что скажи ты мне.
A smile lighted up her face that was swollen with weeping, and her eyes shone in the half darkness.
— На распухшем от слез лице ее засветилась улыбка, глаза сияли в полутьме.
“A falcon flew in, and my heart sank. ‘Fool! that’s the man you love!’ That was what my heart whispered to me at once. You came in and all grew bright. What’s he afraid of? I wondered. For you were frightened; you couldn’t speak. It’s not them he’s afraid of—could you be frightened of any one? It’s me he’s afraid of, I thought, only me. So Fenya told you, you little stupid, how I called to Alyosha out of the window that I’d loved Mityenka for one hour, and that I was going now to love ... another. Mitya, Mitya, how could I be such a fool as to think I could love any one after you? Do you forgive me, Mitya? Do you forgive me or not? Do you love me? Do you love me?” She jumped up and held him with both hands on his shoulders. Mitya, dumb with rapture, gazed into her eyes, at her face, at her smile, and suddenly clasped her tightly in his arms and kissed her passionately.
— Вошел давеча один сокол, так сердце и упало во мне. «Дура ты, вот ведь кого ты любишь», — так сразу и шепнуло сердце. Вошел ты и всё осветил. «Да чего он боится?» — думаю. А ведь ты забоялся, совсем забоялся, говорить не умел. Не их же, думаю, он боится — разве ты кого испугаться можешь? Это меня он боится, думаю, только меня. Так ведь рассказала же тебе, дурачку, Феня, как я Алеше в окно прокричала, что любила часочек Митеньку, а теперь еду любить... другого. Митя, Митя, как это я могла, дура, подумать, что люблю другого после тебя! Прощаешь, Митя? Прощаешь меня или нет? Любишь? Любишь? Она вскочила, и схватила его обеими руками за плечи. Митя, немой от восторга, глядел ей в глаза, в лицо, на улыбку ее, и вдруг, крепко обняв ее, бросился ее целовать.
“You will forgive me for having tormented you? It was through spite I tormented you all. It was for spite I drove the old man out of his mind.... Do you remember how you drank at my house one day and broke the wine-glass? I remembered that and I broke a glass to-day and drank ‘to my vile heart.’ Mitya, my falcon, why don’t you kiss me? He kissed me once, and now he draws back and looks and listens. Why listen to me? Kiss me, kiss me hard, that’s right. If you love, well, then, love! I’ll be your slave now, your slave for the rest of my life. It’s sweet to be a slave. Kiss me! Beat me, ill-treat me, do what you will with me.... And I do deserve to suffer. Stay, wait, afterwards, I won’t have that....” she suddenly thrust him away. “Go along, Mitya, I’ll come and have some wine, I want to be drunk, I’m going to get drunk and dance; I must, I must!” She tore herself away from him and disappeared behind the curtain. Mitya followed like a drunken man.
— А простишь, что мучила? Я ведь со злобы всех вас измучила. Я ведь старикашку того нарочно со злобы с ума свела... Помнишь, как ты раз у меня пил и бокал разбил? Запомнила я это и сегодня тоже разбила бокал, за «подлое сердце мое» пила. Митя, сокол, что ж ты меня не целуешь? Раз поцеловал и оторвался, глядит, слушает... Что меня слушать! Целуй меня, целуй крепче, вот так. Любить, так уж любить! Раба твоя теперь буду, раба на всю жизнь! Сладко рабой быть!.. Целуй! Прибей меня, мучай меня, сделай что надо мной... Ох, да и впрямь меня надо мучить... Стой! Подожди, потом, не хочу так... — оттолкнула она его вдруг. — Ступай прочь, Митька, пойду теперь вина напьюсь, пьяна хочу быть, сейчас пьяная плясать пойду, хочу, хочу! Она вырвалась от него из-за занавесок. Митя вышел за ней как пьяный.
“Yes, come what may—whatever may happen now, for one minute I’d give the whole world,” he thought. Grushenka did, in fact, toss off a whole glass of champagne at one gulp, and became at once very tipsy. She sat down in the same chair as before, with a blissful smile on her face. Her cheeks were glowing, her lips were burning, her flashing eyes were moist; there was passionate appeal in her eyes. Even Kalganov felt a stir at the heart and went up to her.
«Да пусть же, пусть, что бы теперь ни случилось — за минуту одну весь мир отдам», — промелькнуло в его голове. Грушенька в самом деле выпила залпом еще стакан шампанского и очень вдруг охмелела. Она уселась в кресле, на прежнем месте, с блаженною улыбкой. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшие глаза посоловели, страстный взгляд манил. Даже Калганова как будто укусило что-то за сердце, и он подошел к ней.
“Did you feel how I kissed you when you were asleep just now?” she said thickly. “I’m drunk now, that’s what it is.... And aren’t you drunk? And why isn’t Mitya drinking? Why don’t you drink, Mitya? I’m drunk, and you don’t drink....”
— А ты слышал, как я тебя давеча поцеловала, когда ты спал? — пролепетала она ему. — Опьянела я теперь, вот что... А ты не опьянел? А Митя чего не пьет? Что ж ты не пьешь, Митя, я выпила, а ты не пьешь...
“I am drunk! I’m drunk as it is ... drunk with you ... and now I’ll be drunk with wine, too.”
— Пьян! И так пьян... от тебе пьян, а теперь и от вина хочу.
He drank off another glass, and—he thought it strange himself—that glass made him completely drunk. He was suddenly drunk, although till that moment he had been quite sober, he remembered that. From that moment everything whirled about him, as though he were delirious. He walked, laughed, talked to everybody, without knowing what he was doing. Only one persistent burning sensation made itself felt continually, “like a red-hot coal in his heart,” he said afterwards. He went up to her, sat beside her, gazed at her, listened to her.... She became very talkative, kept calling every one to her, and beckoned to different girls out of the chorus. When the girl came up, she either kissed her, or made the sign of the cross over her. In another minute she might have cried. She was greatly amused by the “little old man,” as she called Maximov. He ran up every minute to kiss her hands, “each little finger,” and finally he danced another dance to an old song, which he sang himself. He danced with special vigor to the refrain:
— Он выпил еще стакан и — странно это ему показалось самому — только от этого последнего стакана и охмелел, вдруг охмелел, а до тех пор всё был трезв, сам помнил это. С этой минуты всё завертелось кругом него, как в бреду. Он ходил, смеялся, заговаривал со всеми, и всё это как бы уж не помня себя. Одно лишь неподвижное и жгучее чувство сказывалось в нем поминутно, «точно горячий уголь в душе» , — вспоминал он потом. Он подходил к ней, садился подле нее, глядел на нее, слушал ее... Она же стала ужасно как словоохотлива, всех к себе подзывала, манила вдруг к себе какую-нибудь девку из хора, та подходила, а она или целовала ее и отпускала, или иногда крестила ее рукой. Еще минутку, и она могла заплакать. Развеселял ее очень и «старикашка», как называла она Максимова. Он поминутно подбегал целовать у нее ручки «и всякий пальчик», а под конец проплясал еще один танец под одну старую песенку, которую сам же и пропел. В особенности с жаром подплясывал за припевом:
The little pig says—umph! umph! umph! The little calf says—moo, moo, moo, The little duck says—quack, quack, quack, The little goose says—ga, ga, ga. The hen goes strutting through the porch; Troo-roo-roo-roo-roo, she’ll say, Troo-roo-roo-roo-roo, she’ll say!
Свинушка хрю-хрю, хрю-хрю, Телочка му-му, му-му, Уточка ква-ква, ква-ква, Гусынька га-га, га-га. Курочка по сенюшкам похаживала, Тюрю-рю, рю-рю, выговаривала, Ай, ай, выговаривала!
“Give him something, Mitya,” said Grushenka. “Give him a present, he’s poor, you know. Ah, the poor, the insulted!... Do you know, Mitya, I shall go into a nunnery. No, I really shall one day, Alyosha said something to me to-day that I shall remember all my life.... Yes.... But to-day let us dance. To-morrow to the nunnery, but to-day we’ll dance. I want to play to-day, good people, and what of it? God will forgive us. If I were God, I’d forgive every one: ‘My dear sinners, from this day forth I forgive you.’ I’m going to beg forgiveness: ‘Forgive me, good people, a silly wench.’ I’m a beast, that’s what I am. But I want to pray. I gave a little onion. Wicked as I’ve been, I want to pray. Mitya, let them dance, don’t stop them. Every one in the world is good. Every one—even the worst of them. The world’s a nice place. Though we’re bad the world’s all right. We’re good and bad, good and bad.... Come, tell me, I’ve something to ask you: come here every one, and I’ll ask you: Why am I so good? You know I am good. I’m very good.... Come, why am I so good?”
— Дай ему что-нибудь, Митя, — говорила Грушенька, — подари ему, ведь он бедный. Ах, бедные, обиженные!.. Знаешь, Митя, я в монастырь пойду. Нет, вправду, когда-нибудь пойду. Мне Алеша сегодня на всю жизнь слова сказал... Да... А сегодня уж пусть попляшем. Завтра в монастырь, а сегодня попляшем. Я шалить хочу, добрые люди, ну и что ж такое, бог простит. Кабы богом была, всех бы людей простила: «Милые мои грешнички, с этого дня прощаю всех». А я пойду прощения просить: «Простите, добрые люди, бабу глупую, вот что». Зверь я, вот что. А молиться хочу. Я луковку подала. Злодейке такой, как я, молиться хочется! Митя, пусть пляшут, не мешай. Все люди на свете хороши, все до единого. Хорошо на свете. Хоть и скверные мы, а хорошо на свете. Скверные мы и хорошие, и скверные и хорошие... Нет, скажите, я вас спрошу, все подойдите, и я спрошу; скажите мне все вот что: почему я такая хорошая? Я ведь хорошая, я очень хорошая... Ну так вот: почему я такая хорошая?
So Grushenka babbled on, getting more and more drunk. At last she announced that she was going to dance, too. She got up from her chair, staggering. “Mitya, don’t give me any more wine—if I ask you, don’t give it to me. Wine doesn’t give peace. Everything’s going round, the stove, and everything. I want to dance. Let every one see how I dance ... let them see how beautifully I dance....”
— Так лепетала Грушенька, хмелея всё больше и больше, и наконец прямо объявила, что сейчас сама хочет плясать. Встала с кресел и пошатнулась. — Митя, не давай мне больше вина, просить буду — не давай. Вино спокойствия не дает. И всё кружится, и печка, и всё кружится. Плясать хочу. Пусть все смотрят, как я пляшу... как я хорошо и прекрасно пляшу...
She really meant it. She pulled a white cambric handkerchief out of her pocket, and took it by one corner in her right hand, to wave it in the dance. Mitya ran to and fro, the girls were quiet, and got ready to break into a dancing song at the first signal. Maximov, hearing that Grushenka wanted to dance, squealed with delight, and ran skipping about in front of her, humming:
Намерение было серьезное: она вынула из кармана беленький батистовый платочек и взяла его за кончик, в правую ручку, чтобы махать им в пляске. Митя захлопотал, девки затихли, приготовясь грянуть хором плясовую по первому мановению. Максимов, узнав, что Грушенька хочет сама плясать, завизжал от восторга и пошел было пред ней подпрыгивать, припевая:
With legs so slim and sides so trim And its little tail curled tight. But Grushenka waved her handkerchief at him and drove him away.
Но Грушенька махнула на него платочком и отогнала его:
“Sh-h! Mitya, why don’t they come? Let every one come ... to look on. Call them in, too, that were locked in.... Why did you lock them in? Tell them I’m going to dance. Let them look on, too....”
— Ш-шь! Митя, что ж нейдут? Пусть все придут... смотреть. Позови и тех, запертых... За что ты их запер? Скажи им, что я пляшу, пусть и они смотрят, как я пляшу...
Mitya walked with a drunken swagger to the locked door, and began knocking to the Poles with his fist.
Митя с пьяным размахом подошел к запертой двери и начал стучать к панам кулаком.
“Hi, you ... Podvysotskys! Come, she’s going to dance. She calls you.”
— Эй вы... Подвысоцкие! Выходите, она плясать хочет, вас зовет.
“Lajdak!” one of the Poles shouted in reply.
— Лайдак! — прокричал в ответ который-то из панов.
“You’re a lajdak yourself! You’re a little scoundrel, that’s what you are.”
— А ты подлайдак! Мелкий ты подлечоночек; вот ты кто.
“Leave off laughing at Poland,” said Kalganov sententiously. He too was drunk.
— Перестали бы вы над Польшей-то насмехаться, — сентенциозно заметил Калганов, тоже не под силу себе охмелевший.
“Be quiet, boy! If I call him a scoundrel, it doesn’t mean that I called all Poland so. One lajdak doesn’t make a Poland. Be quiet, my pretty boy, eat a sweetmeat.”
— Молчи, мальчик! Если я ему сказал подлеца, не значит, что я всей Польше сказал подлеца. Не составляет один лайдак Польши. Молчи, хорошенький мальчик, конфетку кушай.
“Ach, what fellows! As though they were not men. Why won’t they make friends?” said Grushenka, and went forward to dance. The chorus broke into “Ah, my porch, my new porch!” Grushenka flung back her head, half opened her lips, smiled, waved her handkerchief, and suddenly, with a violent lurch, stood still in the middle of the room, looking bewildered.
— Ах какие! Точно они не люди. Чего они не хотят мириться? — сказала Грушенька и вышла плясать. Хор грянул: «Ах вы сени, мои сени». Грушенька закинула было головку, полуоткрыла губки, улыбнулась, махнула было платочком и вдруг, сильно покачнувшись на месте, стала посреди комнаты в недоумении.
“I’m weak....” she said in an exhausted voice. “Forgive me.... I’m weak, I can’t.... I’m sorry.”
— Слаба... — проговорила она измученным каким-то голосом, — простите, слаба, не могу... Виновата...
She bowed to the chorus, and then began bowing in all directions.
Она поклонилась хору, затем принялась кланяться на все четыре стороны поочередно:
“I’m sorry.... Forgive me....”
— Виновата... Простите...
“The lady’s been drinking. The pretty lady has been drinking,” voices were heard saying.
— Подпила, барынька, подпила, хорошенькая барынька, — раздавались голоса.
“The lady’s drunk too much,” Maximov explained to the girls, giggling.
— Они напились-с, — разъяснил, хихикая, девушкам Максимов.
“Mitya, lead me away ... take me,” said Grushenka helplessly. Mitya pounced on her, snatched her up in his arms, and carried the precious burden through the curtains.
— Митя, отведи меня... возьми меня, Митя, — в бессилии проговорила Грушенька. Митя кинулся к ней, схватил ее на руки и побежал со своею драгоценною добычей за занавески.
“Well, now I’ll go,” thought Kalganov, and walking out of the blue room, he closed the two halves of the door after him. But the orgy in the larger room went on and grew louder and louder. Mitya laid Grushenka on the bed and kissed her on the lips.
«Ну уж я теперь уйду», — подумал Калганов и, выйдя из голубой комнаты, притворил за собою обе половинки дверей. Но пир в зале гремел и продолжался, загремел еще пуще. Митя положил Грушеньку на кровать и впился в ее губы поцелуем.
“Don’t touch me....” she faltered, in an imploring voice. “Don’t touch me, till I’m yours.... I’ve told you I’m yours, but don’t touch me ... spare me.... With them here, with them close, you mustn’t. He’s here. It’s nasty here....”
— Не трогай меня... — молящим голосом пролепетала она ему, — не трогай, пока не твоя... Сказала, что твоя, а ты не трогай... пощади... При тех, подле тех нельзя. Он тут. Гнусно здесь...
“I’ll obey you! I won’t think of it ... I worship you!” muttered Mitya. “Yes, it’s nasty here, it’s abominable.”
— Послушен! Не мыслю... благоговею!.. — бормотал Митя. — Да, гнусно здесь, о, презренно.
And still holding her in his arms, he sank on his knees by the bedside.
— И, не выпуская ее из объятий, он опустился подле кровати на пол, на колена.
“I know, though you’re a brute, you’re generous,” Grushenka articulated with difficulty. “It must be honorable ... it shall be honorable for the future ... and let us be honest, let us be good, not brutes, but good ... take me away, take me far away, do you hear? I don’t want it to be here, but far, far away....”
— Я знаю, ты хоть и зверь, а ты благородный, — тяжело выговорила Грушенька, — надо, чтоб это честно...впредь будет честно... и чтоб и мы были честные, чтоб и мы были добрые, не звери, а добрые... Увези меня, увези далеко, слышишь... Я здесь не хочу, а чтобы далеко, далеко...
“Oh, yes, yes, it must be!” said Mitya, pressing her in his arms. “I’ll take you and we’ll fly away.... Oh, I’d give my whole life for one year only to know about that blood!”
— О да, да, непременно! — сжимал ее в объятиях Митя, — увезу тебя, улетим... О, всю жизнь за один год отдам сейчас, чтобы только знать про эту кровь!
“What blood?” asked Grushenka, bewildered.
— Какая кровь? — в недоумении переговорила Грушенька.
“Nothing,” muttered Mitya, through his teeth. “Grusha, you wanted to be honest, but I’m a thief. But I’ve stolen money from Katya.... Disgrace, a disgrace!”
— Ничего! — проскрежетал Митя. — Груша, ты хочешь, чтобы честно, а я вор. Я у Катьки деньги украл...Позор, позор! — У Катьки?
“From Katya, from that young lady? No, you didn’t steal it. Give it her back, take it from me.... Why make a fuss? Now everything of mine is yours. What does money matter? We shall waste it anyway.... Folks like us are bound to waste money. But we’d better go and work the land. I want to dig the earth with my own hands. We must work, do you hear? Alyosha said so. I won’t be your mistress, I’ll be faithful to you, I’ll be your slave, I’ll work for you. We’ll go to the young lady and bow down to her together, so that she may forgive us, and then we’ll go away. And if she won’t forgive us, we’ll go, anyway. Take her her money and love me.... Don’t love her.... Don’t love her any more. If you love her, I shall strangle her.... I’ll put out both her eyes with a needle....” “I love you. I love only you. I’ll love you in Siberia....”
Это у барышни? Нет, ты не украл. Отдай ей, у меня возьми... Что кричишь? Теперь всё мое — твое. Что нам деньги? Мы их и без того прокутим... Таковские чтобы не прокутили. А мы пойдем с тобою лучше землю пахать. Я землю вот этими руками скрести хочу. Трудиться надо, слышишь? Алеша приказал. Я не любовница тебе буду, я тебе верная буду, раба твоя буду, работать на тебя буду. Мы к барышне сходим и поклонимся оба, чтобы простила, и уедем. А не простит, мы и так уедем. А ты деньги ей снеси, а меня люби... А ее не люби. Больше ее не люби. А полюбишь, я ее задушу... Я ей оба глаза иголкой выколю... — Тебя люблю, тебя одну, в Сибири буду любить...
“Why Siberia? Never mind, Siberia, if you like. I don’t care ... we’ll work ... there’s snow in Siberia.... I love driving in the snow ... and must have bells.... Do you hear, there’s a bell ringing? Where is that bell ringing? There are people coming.... Now it’s stopped.”
— Зачем в Сибирь? А что ж, и в Сибирь, коли хочешь, всё равно... работать будем... в Сибири снег... Я по снегу люблю ехать... и чтобы колокольчик был... Слышишь, звенит колокольчик... Где это звенит колокольчик? Едут какие-то... вот и перестал звенеть.
She closed her eyes, exhausted, and suddenly fell asleep for an instant. There had certainly been the sound of a bell in the distance, but the ringing had ceased. Mitya let his head sink on her breast. He did not notice that the bell had ceased ringing, nor did he notice that the songs had ceased, and that instead of singing and drunken clamor there was absolute stillness in the house. Grushenka opened her eyes.
Она в бессилии закрыла глаза и вдруг как бы заснула на одну минуту. Колокольчик в самом деле звенел где-то в отдалении и вдруг перестал звенеть. Митя склонился головою к ней на грудь. Он не заметил, как перестал звенеть колокольчик, но не заметил и того, как вдруг перестали и песни, и на место песен и пьяного гама во всем доме воцарилась как бы внезапно мертвая тишина. Грушенька открыла глаза.
“What’s the matter? Was I asleep? Yes ... a bell ... I’ve been asleep and dreamt I was driving over the snow with bells, and I dozed. I was with some one I loved, with you. And far, far away. I was holding you and kissing you, nestling close to you. I was cold, and the snow glistened.... You know how the snow glistens at night when the moon shines. It was as though I was not on earth. I woke up, and my dear one is close to me. How sweet that is!...”
— Что это, я спала? Да... колокольчик... Я спала и сон видела: будто я еду, по снегу... колокольчик звенит, а я дремлю. С милым человеком, с тобою еду будто. И далеко-далеко... Обнимала-целовала тебя, прижималась к тебе, холодно будто мне, а снег-то блестит... Знаешь, коли ночью снег блестит, а месяц глядит, и точно я где не на земле... Проснулась, а милый-то подле, как хорошо...
“Close to you,” murmured Mitya, kissing her dress, her bosom, her hands. And suddenly he had a strange fancy: it seemed to him that she was looking straight before her, not at him, not into his face, but over his head, with an intent, almost uncanny fixity. An expression of wonder, almost of alarm, came suddenly into her face.
— Подле, — бормотал Митя, целуя ее платье, грудь, руки. И вдруг ему показалось что-то странное: показалось ему, что она глядит прямо пред собой, но не на него, не в лицо ему, а поверх его головы, пристально и до странности неподвижно. Удивление вдруг выразилось в ее лице, почти испуг.
“Mitya, who is that looking at us?” she whispered.
— Митя, кто это оттуда глядит сюда к нам? — прошептала она вдруг.
Mitya turned, and saw that some one had, in fact, parted the curtains and seemed to be watching them. And not one person alone, it seemed.
Митя обернулся и увидел, что в самом деле кто-то раздвинул занавеску и их как бы высматривает. Да и не один как будто.
He jumped up and walked quickly to the intruder.
Он вскочил и быстро ступил к смотревшему.
“Here, come to us, come here,” said a voice, speaking not loudly, but firmly and peremptorily.
— Сюда, пожалуйте к нам сюда, — не громко, но твердо и настойчиво проговорил ему чей-то голос.
Mitya passed to the other side of the curtain and stood stock still. The room was filled with people, but not those who had been there before. An instantaneous shiver ran down his back, and he shuddered. He recognized all those people instantly. That tall, stout old man in the overcoat and forage-cap with a cockade—was the police captain, Mihail Makarovitch. And that “consumptive-looking” trim dandy, “who always has such polished boots”—that was the deputy prosecutor. “He has a chronometer worth four hundred roubles; he showed it to me.” And that small young man in spectacles.... Mitya forgot his surname though he knew him, had seen him: he was the “investigating lawyer,” from the “school of jurisprudence,” who had only lately come to the town. And this man—the inspector of police, Mavriky Mavrikyevitch, a man he knew well. And those fellows with the brass plates on, why are they here? And those other two ... peasants.... And there at the door Kalganov with Trifon Borissovitch....
Митя выступил из-за занавески и стал неподвижно. Вся комната была полна людьми, но не давешними, а совсем новыми. Мгновенный озноб пробежал по спине его, и он вздрогнул. Всех этих людей он узнал в один миг. Вот этот высокий и дебелый старик, в пальто и с фуражкой с кокардой, — это исправник, Михаил Макарыч. А этот «чахоточный» опрятный щеголь, «всегда в таких вычищенных сапогах», — это товарищ прокурора. «У него хронометр в четыреста рублей есть, он показывал». А этот молоденький, маленький, в очках... Митя вот только фамилию его позабыл, но он знает и его, видел: это следователь, судебный следователь, «из Правоведения», недавно приехал. А этот вот — становой , Маврикий Маврикич, этого-то уж он знает, знакомый человек. Ну, а эти с бляхами, эти зачем же? И еще двое каких-то, мужики... А вот там в дверях Калганов и Трифон Борисыч...
“Gentlemen! What’s this for, gentlemen?” began Mitya, but suddenly, as though beside himself, not knowing what he was doing, he cried aloud, at the top of his voice:
— Господа... Что это вы, господа? — проговорил было Митя, но вдруг, как бы вне себя, как бы не сам собой, воскликнул громко, во весь голос:
“I un—der—stand!”
— По-ни-маю!
The young man in spectacles moved forward suddenly, and stepping up to Mitya, began with dignity, though hurriedly:
Молодой человек в очках вдруг выдвинулся вперед и, подступив к Мите, начал, хоть и осанисто, но немного как бы торопясь:
“We have to make ... in brief, I beg you to come this way, this way to the sofa.... It is absolutely imperative that you should give an explanation.”
— Мы имеем к вам... одним словом, я вас попрошу сюда, вот сюда, к дивану... Существует настоятельная необходимость с вами объясниться.
“The old man!” cried Mitya frantically. “The old man and his blood!... I understand.”
— Старик! — вскричал Митя в исступлении, — старик и его кровь!.. По-ни-маю!
And he sank, almost fell, on a chair close by, as though he had been mown down by a scythe.
И как подкошенный сел, словно упал, на подле стоявший стул.
“You understand? He understands it! Monster and parricide! Your father’s blood cries out against you!” the old captain of police roared suddenly, stepping up to Mitya.
— Понимаешь? Понял! Отцеубийца и изверг, кровь старика отца твоего вопиет за тобою! — заревел внезапно, подступая к Мите, старик исправник.
He was beside himself, crimson in the face and quivering all over.
Он был вне себя, побагровел и весь так и трясся.
“This is impossible!” cried the small young man. “Mihail Makarovitch, Mihail Makarovitch, this won’t do!... I beg you’ll allow me to speak. I should never have expected such behavior from you....”
— Но это невозможно! — вскричал маленький молодой человечек. — Михаил Макарыч, Михаил Макарыч! Это не так, не так-с!.. Прошу позволить мне одному говорить... Я никак не мог предположить от вас подобного эпизода...
“This is delirium, gentlemen, raving delirium,” cried the captain of police; “look at him: drunk, at this time of night, in the company of a disreputable woman, with the blood of his father on his hands.... It’s delirium!...”
— Но ведь это же бред, господа, бред! — восклицал исправник, — посмотрите на него: ночью, пьяный, с беспутной девкой и в крови отца своего... Бред! Бред!
“I beg you most earnestly, dear Mihail Makarovitch, to restrain your feelings,” the prosecutor said in a rapid whisper to the old police captain, “or I shall be forced to resort to—”
— Я вас изо всех сил попрошу, голубчик Михаил Макарыч, на сей раз удержать ваши чувства, — зашептал было скороговоркой старику товарищ прокурора, — иначе я принужден буду принять...
But the little lawyer did not allow him to finish. He turned to Mitya, and delivered himself in a loud, firm, dignified voice:
Но маленький следователь не дал докончить; он обратился к Мите и твердо, громко и важно произнес:
“Ex-Lieutenant Karamazov, it is my duty to inform you that you are charged with the murder of your father, Fyodor Pavlovitch Karamazov, perpetrated this night....”
— Господин отставной поручик Карамазов, я должен вам объявить, что вы обвиняетесь в убийстве отца вашего, Федора Павловича Карамазова, происшедшем в эту ночь...
He said something more, and the prosecutor, too, put in something, but though Mitya heard them he did not understand them. He stared at them all with wild eyes.
Он что-то и еще сказал, тоже и прокурор как будто что-то ввернул, но Митя хоть и слушал, но уже не понимал их. Он диким взглядом озирал их всех...