And so Mitya sat looking wildly at the people round him, not understanding what was said to him. Suddenly he got up, flung up his hands, and shouted aloud:
Итак, Митя сидел и диким взглядом озирал присутствующих, не понимая, что ему говорят. Вдруг он поднялся, вскинул вверх руки и громко прокричал:
“I’m not guilty! I’m not guilty of that blood! I’m not guilty of my father’s blood.... I meant to kill him. But I’m not guilty. Not I.”
— Не повинен! В этой крови не повинен! В крови отца моего не повинен... Хотел убить, но не повинен! Не я!
But he had hardly said this, before Grushenka rushed from behind the curtain and flung herself at the police captain’s feet. “It was my fault! Mine! My wickedness!” she cried, in a heartrending voice, bathed in tears, stretching out her clasped hands towards them. “He did it through me. I tortured him and drove him to it. I tortured that poor old man that’s dead, too, in my wickedness, and brought him to this! It’s my fault, mine first, mine most, my fault!”
Но только что он успел прокричать это, как из-за занавесок выскочила Грушенька и так и рухнулась исправнику прямо в ноги. — Это я, я, окаянная, я виновата! — прокричала она раздирающим душу воплем, вся в слезах, простирая ко всем руки, — это из-за меня он убил!.. Это я его измучила и до того довела! Я и того старичка-покойничка бедного измучила, со злобы моей, и до того довела! Я виноватая, я первая, я главная, я виноватая!
“Yes, it’s your fault! You’re the chief criminal! You fury! You harlot! You’re the most to blame!” shouted the police captain, threatening her with his hand. But he was quickly and resolutely suppressed. The prosecutor positively seized hold of him.
— Да, ты виноватая! Ты главная преступница! Ты неистовая, ты развратная, ты главная виноватая, — завопил, грозя ей рукой, исправник, но тут уж его быстро и решительно уняли. Прокурор даже обхватил его руками.
“This is absolutely irregular, Mihail Makarovitch!” he cried. “You are positively hindering the inquiry.... You’re ruining the case....” he almost gasped. “Follow the regular course! Follow the regular course!” cried Nikolay Parfenovitch, fearfully excited too, “otherwise it’s absolutely impossible!...”
— Это уж совсем беспорядок будет, Михаил Макарович, — вскричал он, — вы положительно мешаете следствию... дело портите... — почти задыхался он. — Меры принять, меры принять, меры принять! — страшно закипятился и Николай Парфенович, — иначе положительно невозможно!..
“Judge us together!” Grushenka cried frantically, still kneeling. “Punish us together. I will go with him now, if it’s to death!”
— Вместе судите нас! — продолжала исступленно восклицать Грушенька, всё еще на коленях. — Вместе казните нас, пойду с ним теперь хоть на смертную казнь!
“Grusha, my life, my blood, my holy one!” Mitya fell on his knees beside her and held her tight in his arms. “Don’t believe her,” he cried, “she’s not guilty of anything, of any blood, of anything!”
— Груша, жизнь моя, кровь моя, святыня моя! — бросился подле нее на колени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. — Не верьте ей, — кричал он, — не виновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем!
He remembered afterwards that he was forcibly dragged away from her by several men, and that she was led out, and that when he recovered himself he was sitting at the table. Beside him and behind him stood the men with metal plates. Facing him on the other side of the table sat Nikolay Parfenovitch, the investigating lawyer. He kept persuading him to drink a little water out of a glass that stood on the table. “That will refresh you, that will calm you. Be calm, don’t be frightened,” he added, extremely politely. Mitya (he remembered it afterwards) became suddenly intensely interested in his big rings, one with an amethyst, and another with a transparent bright yellow stone, of great brilliance. And long afterwards he remembered with wonder how those rings had riveted his attention through all those terrible hours of interrogation, so that he was utterly unable to tear himself away from them and dismiss them, as things that had nothing to do with his position. On Mitya’s left side, in the place where Maximov had been sitting at the beginning of the evening, the prosecutor was now seated, and on Mitya’s right hand, where Grushenka had been, was a rosy-cheeked young man in a sort of shabby hunting-jacket, with ink and paper before him. This was the secretary of the investigating lawyer, who had brought him with him. The police captain was now standing by the window at the other end of the room, beside Kalganov, who was sitting there.
Он помнил потом, что его оттащили от нее силой несколько человек, а что ее вдруг увели, и что опамятовался он уже сидя за столом. Подле и сзади него стояли люди с бляхами. Напротив него через стол на диване сидел Николай Парфенович, судебный следователь, и всё уговаривал его отпить из стоявшего на столе стакана немного воды: «Это освежит вас, это вас успокоит, не бойтесь, не беспокойтесь», — прибавлял он чрезвычайно вежливо. Мите же вдруг, он помнил это, ужасно любопытны стали его большие перстни, один аметистовый, а другой какой-то ярко-желтый, прозрачный и такого прекрасного блеска. И долго еще он потом с удивлением вспоминал, что эти перстни привлекали его взгляд неотразимо даже во всё время этих страшных часов допроса, так что он почему-то всё не мог от них оторваться и их забыть, как совершенно неподходящую к его положению вещь. Налево, сбоку от Мити, на месте, где сидел в начале вечера Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую руку Мити, на месте, где была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке, и весьма поношенном, пред которым очутились чернильница и бумага. Оказалось, что это был письмоводитель следователя, которого привез тот с собою. Исправник же стоял теперь у окна, в другом конце комнаты, подле Калганова, который тоже уселся на стуле у того же окна.
“Drink some water,” said the investigating lawyer softly, for the tenth time.
— Выпейте воды! — мягко повторил в десятый раз следователь.
“I have drunk it, gentlemen, I have ... but ... come, gentlemen, crush me, punish me, decide my fate!” cried Mitya, staring with terribly fixed wide-open eyes at the investigating lawyer.
— Выпил, господа, выпил... но... что ж, господа, давите, казните, решайте судьбу!— воскликнул Митя со страшно неподвижным выпучившимся взглядом на следователя.
“So you positively declare that you are not guilty of the death of your father, Fyodor Pavlovitch?” asked the investigating lawyer, softly but insistently.
— Итак, вы положительно утверждаете, что в смерти отца вашего, Федора Павловича, вы не виновны? — мягко, но настойчиво спросил следователь.
“I am not guilty. I am guilty of the blood of another old man but not of my father’s. And I weep for it! I killed, I killed the old man and knocked him down.... But it’s hard to have to answer for that murder with another, a terrible murder of which I am not guilty.... It’s a terrible accusation, gentlemen, a knock-down blow. But who has killed my father, who has killed him? Who can have killed him if I didn’t? It’s marvelous, extraordinary, impossible.”
— Не виновен! Виновен в другой крови, в крови другого старика, но не отца моего. И оплакиваю! Убил, убил старика, убил и поверг... Но тяжело отвечать за эту кровь другою кровью, страшною кровью, в которой не повинен... Страшное обвинение, господа, точно по лбу огорошили! Но кто же убил отца, кто же убил? Кто же мог убить, если не я? Чудо, нелепость, невозможность!..
“Yes, who can have killed him?” the investigating lawyer was beginning, but Ippolit Kirillovitch, the prosecutor, glancing at him, addressed Mitya.
— Да, вот кто мог убить... — начал было следователь, но прокурор Ипполит Кириллович (товарищ прокурора, но и мы будем его называть для краткости прокурором), переглянувшись со следователем, произнес, обращаясь к Мите:
“You need not worry yourself about the old servant, Grigory Vassilyevitch. He is alive, he has recovered, and in spite of the terrible blows inflicted, according to his own and your evidence, by you, there seems no doubt that he will live, so the doctor says, at least.”
— Вы напрасно беспокоитесь за старика слугу Григория Васильева. Узнайте, что он жив, очнулся и, несмотря на тяжкие побои, причиненные ему вами, по его и вашему теперь показанию, кажется, останется жив несомненно, по крайней мере по отзыву доктора.
“Alive? He’s alive?” cried Mitya, flinging up his hands. His face beamed. “Lord, I thank Thee for the miracle Thou has wrought for me, a sinner and evildoer. That’s an answer to my prayer. I’ve been praying all night.” And he crossed himself three times. He was almost breathless.
— Жив? Так он жив! — завопил вдруг Митя, всплеснув руками. Всё лицо его просияло. — Господи, благодарю тебя за величайшее чудо, содеянное тобою мне, грешному и злодею, по молитве моей!.. Да, да, это по молитве моей, я молился всю ночь!.. — и он три раза перекрестился. Он почти задыхался.
“So from this Grigory we have received such important evidence concerning you, that—” The prosecutor would have continued, but Mitya suddenly jumped up from his chair.
— Так вот от этого-то самого Григория мы и получили столь значительные показания на ваш счет, что... — стал было продолжать прокурор, но Митя вдруг квкочил со стула.
“One minute, gentlemen, for God’s sake, one minute; I will run to her—”
— Одну минуту, господа, ради бога одну лишь минуту; я сбегаю к ней...
“Excuse me, at this moment it’s quite impossible,” Nikolay Parfenovitch almost shrieked. He, too, leapt to his feet. Mitya was seized by the men with the metal plates, but he sat down of his own accord....
— Позвольте! В эту минуту никак нельзя! — даже чуть не взвизгнул Николай Парфенович и тоже вскочил на ноги. Митю обхватили люди с бляхами на груди, впрочем он и сам сел на стул...
“Gentlemen, what a pity! I wanted to see her for one minute only; I wanted to tell her that it has been washed away, it has gone, that blood that was weighing on my heart all night, and that I am not a murderer now! Gentlemen, she is my betrothed!” he said ecstatically and reverently, looking round at them all. “Oh, thank you, gentlemen! Oh, in one minute you have given me new life, new heart!... That old man used to carry me in his arms, gentlemen. He used to wash me in the tub when I was a baby three years old, abandoned by every one, he was like a father to me!...”
— Господа, как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение... хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мне сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! — восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех глазами. — О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик — ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего ребенка все покинули, был отцом родным!
“And so you—” the investigating lawyer began.
— Итак вы... — начал было следователь.
“Allow me, gentlemen, allow me one minute more,” interposed Mitya, putting his elbows on the table and covering his face with his hands. “Let me have a moment to think, let me breathe, gentlemen. All this is horribly upsetting, horribly. A man is not a drum, gentlemen!”
— Позвольте, господа, позвольте еще одну минутку, — прервал Митя, поставив оба локтя на стол и закрыв лицо ладонями, — дайте же чуточку сообразиться, дайте вздохнуть, господа. Всё это ужасно потрясает, ужасно, не барабанная же шкура человек, господа!
“Drink a little more water,” murmured Nikolay Parfenovitch.
— Вы бы опять водицы... — пролепетал Николай Парфенович.
Mitya took his hands from his face and laughed. His eyes were confident. He seemed completely transformed in a moment. His whole bearing was changed; he was once more the equal of these men, with all of whom he was acquainted, as though they had all met the day before, when nothing had happened, at some social gathering. We may note in passing that, on his first arrival, Mitya had been made very welcome at the police captain’s, but later, during the last month especially, Mitya had hardly called at all, and when the police captain met him, in the street, for instance, Mitya noticed that he frowned and only bowed out of politeness. His acquaintance with the prosecutor was less intimate, though he sometimes paid his wife, a nervous and fanciful lady, visits of politeness, without quite knowing why, and she always received him graciously and had, for some reason, taken an interest in him up to the last. He had not had time to get to know the investigating lawyer, though he had met him and talked to him twice, each time about the fair sex.
Митя отнял от лица руки и рассмеялся. Взгляд его был бодр, он весь как бы изменился в одно мгновение. Изменился и весь тон его: это сидел уже опять равный всем этим людям человек, всем этим прежним знакомым его, вот точно так, как если бы все они сошлись вчера, когда еще ничего не случилось, где-нибудь в светском обществе. Заметим, однако, кстати, что у исправника Митя, в начале его прибытия к нам, был принят радушно, но потом, в последний месяц особенно, Митя почти не посещал его, а исправник, встречаясь с ним, на улице например, сильно хмурился и только лишь из вежливости отдавал поклон, что очень хорошо заприметил Митя. С прокурором был знаком еще отдаленнее, но к супруге прокурора, нервной и фантастической даме, иногда хаживал с самыми почтительными, однако, визитами, и даже сам не совсем понимая, зачем к ней ходит, и она всегда ласково его принимала, почему-то интересуясь им до самого последнего времени. Со следователем же познакомиться еще не успел, но, однако, встречал и его и даже говорил с ним раз или два, оба раза о женском поле.
“You’re a most skillful lawyer, I see, Nikolay Parfenovitch,” cried Mitya, laughing gayly, “but I can help you now. Oh, gentlemen, I feel like a new man, and don’t be offended at my addressing you so simply and directly. I’m rather drunk, too, I’ll tell you that frankly. I believe I’ve had the honor and pleasure of meeting you, Nikolay Parfenovitch, at my kinsman Miüsov’s. Gentlemen, gentlemen, I don’t pretend to be on equal terms with you. I understand, of course, in what character I am sitting before you. Oh, of course, there’s a horrible suspicion ... hanging over me ... if Grigory has given evidence.... A horrible suspicion! It’s awful, awful, I understand that! But to business, gentlemen, I am ready, and we will make an end of it in one moment; for, listen, listen, gentlemen! Since I know I’m innocent, we can put an end to it in a minute. Can’t we? Can’t we?”
— Вы, Николай Парфеныч, искуснейший, как я вижу, следователь, — весело рассмеялся вдруг Митя, — но я вам теперь сам помогу. О господа, я воскрешен... и не претендуйте на меня, что я так запросто и так прямо к вам обращаюсь. К тому же я немного пьян, я это вам скажу откровенно. Я, кажется, имел честь... честь и удовольствие встречать вас, Николай Парфеныч, у родственника моего Миусова... Господа, господа, я не претендую на равенство, я ведь понимаю же, кто я такой теперь пред вами сижу. На мне лежит... если только показания на меня дал Григорий... то лежит — о, конечно, уж лежит — страшное подозрение! Ужас, ужас — я ведь понимаю же это! Но к делу, господа, я готов, и мы это в один миг теперь и покончим, потому что, послушайте, послушайте, господа. Ведь если я знаю, что я не виновен, то уж, конечно, в один миг покончим! Так ли? Так ли?
Mitya spoke much and quickly, nervously and effusively, as though he positively took his listeners to be his best friends.
Митя говорил скоро и много, нервно и экспансивно и как бы решительно принимая своих слушателей за лучших друзей своих.
“So, for the present, we will write that you absolutely deny the charge brought against you,” said Nikolay Parfenovitch, impressively, and bending down to the secretary he dictated to him in an undertone what to write.
— Итак, мы пока запишем, что вы отвергаете взводимое на вас обвинение радикально, — внушительно проговорил Николай Парфенович и, повернувшись к писарю, вполголоса продиктовал ему, что надо записать.
“Write it down? You want to write that down? Well, write it; I consent, I give my full consent, gentlemen, only ... do you see?... Stay, stay, write this. Of disorderly conduct I am guilty, of violence on a poor old man I am guilty. And there is something else at the bottom of my heart, of which I am guilty, too—but that you need not write down” (he turned suddenly to the secretary); “that’s my personal life, gentlemen, that doesn’t concern you, the bottom of my heart, that’s to say.... But of the murder of my old father I’m not guilty. That’s a wild idea. It’s quite a wild idea!... I will prove you that and you’ll be convinced directly.... You will laugh, gentlemen. You’ll laugh yourselves at your suspicion!...”
— Записывать? Вы хотите это записывать? Что ж, записывайте, я согласен, даю полное мое согласие, господа... Только видите... Стойте, стойте, запишите так: «В буйстве он виновен, в тяжких побоях, нанесенных бедному старику, виновен». Ну там еще про себя, внутри, в глубине сердца своего виновен — но это уж не надо писать, — повернулся он вдруг к писарю, — это уже моя частная жизнь, господа, это уже вас не касается, эти глубины-то сердца то есть... Но в убийстве старика отца — не виновен! Это дикая мысль! Это совершенно дикая мысль!.. Я вам докажу, и вы убедитесь мгновенно. Вы будете смеяться, господа, сами будете хохотать над вашим подозрением!..
“Be calm, Dmitri Fyodorovitch,” said the investigating lawyer evidently trying to allay Mitya’s excitement by his own composure. “Before we go on with our inquiry, I should like, if you will consent to answer, to hear you confirm the statement that you disliked your father, Fyodor Pavlovitch, that you were involved in continual disputes with him. Here at least, a quarter of an hour ago, you exclaimed that you wanted to kill him: ‘I didn’t kill him,’ you said, ‘but I wanted to kill him.’”
— Успокойтесь, Дмитрий Федорович, — напомнил следователь, как бы, видимо, желая победить исступленного своим спокойствием. — Прежде чем будем продолжать допрос, я бы желал, если вы только согласитесь ответить, слышать от вас подтверждение того факта, что, кажется, вы не любили покойного Федора Павловича, были с ним в какой-то постоянной ссоре... Здесь, по крайней мере, четверть часа назад, вы, кажется, изволили произнести, что даже хотели убить его: «Не убил, — воскликнули вы, — но хотел убить!»
“Did I exclaim that? Ach, that may be so, gentlemen! Yes, unhappily, I did want to kill him ... many times I wanted to ... unhappily, unhappily!”
— Я это воскликнул? Ох, это может быть, господа! Да, к несчастию, я хотел убить его, много раз хотел... к несчастию, к несчастию!
“You wanted to. Would you consent to explain what motives precisely led you to such a sentiment of hatred for your parent?”
— Хотели. Не согласитесь ли вы объяснить, какие, собственно, принципы руководствовали вас в такой ненависти к личности вашего родителя?
“What is there to explain, gentlemen?” Mitya shrugged his shoulders sullenly, looking down. “I have never concealed my feelings. All the town knows about it—every one knows in the tavern. Only lately I declared them in Father Zossima’s cell.... And the very same day, in the evening I beat my father. I nearly killed him, and I swore I’d come again and kill him, before witnesses.... Oh, a thousand witnesses! I’ve been shouting it aloud for the last month, any one can tell you that!... The fact stares you in the face, it speaks for itself, it cries aloud, but feelings, gentlemen, feelings are another matter. You see, gentlemen”—Mitya frowned—“it seems to me that about feelings you’ve no right to question me. I know that you are bound by your office, I quite understand that, but that’s my affair, my private, intimate affair, yet ... since I haven’t concealed my feelings in the past ... in the tavern, for instance, I’ve talked to every one, so ... so I won’t make a secret of it now. You see, I understand, gentlemen, that there are terrible facts against me in this business. I told every one that I’d kill him, and now, all of a sudden, he’s been killed. So it must have been me! Ha ha! I can make allowances for you, gentlemen, I can quite make allowances. I’m struck all of a heap myself, for who can have murdered him, if not I? That’s what it comes to, isn’t it? If not I, who can it be, who? Gentlemen, I want to know, I insist on knowing!” he exclaimed suddenly. “Where was he murdered? How was he murdered? How, and with what? Tell me,” he asked quickly, looking at the two lawyers.
— Что ж объяснять, господа! — угрюмо вскинул плечами Митя, потупясь. — Я ведь не скрывал моих чувств, весь город об этом знает — знают все в трактире. Еще недавно в монастыре заявил в келье старца Зосимы... В тот же день, вечером, бил и чуть не убил отца и поклялся, что опять приду и убью, при свидетелях... О, тысяча свидетелей! Весь месяц кричал, все свидетели!.. Факт налицо, факт говорит, кричит, но — чувства, господа, чувства, это уж другое. Видите, господа, — нахмурился Митя, — мне кажется, что про чувства вы не имеете права меня спрашивать. Вы хоть и облечены, я понимаю это, но это дело мое, мое внутреннее дело, интимное, но... так как я уж не скрывал моих чувств прежде... в трактире, например, и говорил всем и каждому, то... то не сделаю и теперь из этого тайны. Видите, господа, я ведь понимаю, что в этом случае на меня улики страшные: всем говорил, что его убью, а вдруг его и убили: как же не я в таком случае? Ха-ха! Я вас извиняю, господа, вполне извиняю. Я ведь и сам поражен до эпидермы , потому что кто ж его убил, наконец, в таком случае, если не я? Ведь не правда ли? Если не я, так кто же, кто же? Господа, — вдруг воскликнул он, — я хочу знать, я даже требую от вас, господа: где он убит? Как он убит, чем и как? Скажите мне, — быстро спросил он, обводя прокурора и следователя глазами.
“We found him in his study, lying on his back on the floor, with his head battered in,” said the prosecutor.
— Мы нашли его лежащим на полу, навзничь, в своем кабинете, с проломленною головой, — проговорил прокурор.
“That’s horrible!” Mitya shuddered and, putting his elbows on the table, hid his face in his right hand.
— Страшно это, господа! — вздрогнул вдруг Митя и, облокотившись на стол, закрыл лицо правою рукой.
“We will continue,” interposed Nikolay Parfenovitch. “So what was it that impelled you to this sentiment of hatred? You have asserted in public, I believe, that it was based upon jealousy?”
— Мы будем продолжать, — прервал Николай Парфенович. — Итак, что же тогда руководило вас в ваших чувствах ненависти? Вы, кажется, заявляли публично, что чувство ревности?
“Well, yes, jealousy. And not only jealousy.”
— Ну да, ревность, и не одна только ревность.
“Disputes about money?”
— Споры из-за денег?
“Yes, about money, too.”
— Ну да, и из-за денег.
“There was a dispute about three thousand roubles, I think, which you claimed as part of your inheritance?”
— Кажется, спор был в трех тысячах, будто бы недоданных вам по наследству.
“Three thousand! More, more,” cried Mitya hotly; “more than six thousand, more than ten, perhaps. I told every one so, shouted it at them. But I made up my mind to let it go at three thousand. I was desperately in need of that three thousand ... so the bundle of notes for three thousand that I knew he kept under his pillow, ready for Grushenka, I considered as simply stolen from me. Yes, gentlemen, I looked upon it as mine, as my own property....”
— Какое трех! Больше, больше, — вскинулся Митя, — больше шести, больше десяти может быть. Я всем говорил, всем кричал! Но я решился, уж так и быть, помириться на трех тысячах. Мне до зарезу нужны были эти три тысячи... так что тот пакет с тремя тысячами, который, я знал, у него под подушкой, приготовленный для Грушеньки, я считал решительно как бы у меня украденным, вот что, господа, считал своим, всё равно как моею собственностью...
The prosecutor looked significantly at the investigating lawyer, and had time to wink at him on the sly.
Прокурор значительно переглянулся со следователем и успел незаметно мигнуть ему.
“We will return to that subject later,” said the lawyer promptly. “You will allow us to note that point and write it down; that you looked upon that money as your own property?”
— Мы к этому предмету еще возвратимся, — проговорил тотчас следователь, — вы же позволите нам теперь отметить и записать именно этот пунктик: что вы считали эти деньги, в том конверте, как бы за свою собственность.
“Write it down, by all means. I know that’s another fact that tells against me, but I’m not afraid of facts and I tell them against myself. Do you hear? Do you know, gentlemen, you take me for a different sort of man from what I am,” he added, suddenly gloomy and dejected. “You have to deal with a man of honor, a man of the highest honor; above all—don’t lose sight of it—a man who’s done a lot of nasty things, but has always been, and still is, honorable at bottom, in his inner being. I don’t know how to express it. That’s just what’s made me wretched all my life, that I yearned to be honorable, that I was, so to say, a martyr to a sense of honor, seeking for it with a lantern, with the lantern of Diogenes, and yet all my life I’ve been doing filthy things like all of us, gentlemen ... that is like me alone. That was a mistake, like me alone, me alone!... Gentlemen, my head aches ...” His brows contracted with pain. “You see, gentlemen, I couldn’t bear the look of him, there was something in him ignoble, impudent, trampling on everything sacred, something sneering and irreverent, loathsome, loathsome. But now that he’s dead, I feel differently.”
— Пишите, господа, я ведь понимаю же, что это опять-таки на меня улика, но я не боюсь улик и сам говорю на себя. Слышите, сам! Видите, господа, вы, кажется, принимаете меня совсем за иного человека, чем я есть, — прибавил он вдруг мрачно и грустно. — С вами говорит благородный человек, благороднейшее лицо, главное — этого не упускайте из виду — человек, наделавший бездну подлостей, но всегда бывший и остававшийся благороднейшим существом, как существо, внутри, в глубине, ну, одним словом, я не умею выразиться... Именно тем-то и мучился всю жизнь, что жаждал благородства, был, так сказать, страдальцем благородства и искателем его с фонарем, с Диогеновым фонарем, а между тем всю жизнь делал одни только пакости, как и все мы, господа... то есть, как я один, господа, не все, а я один, я ошибся, один, один!.. Господа, у меня голова болит, — страдальчески поморщился он, — видите, господа, мне не нравилась его наружность, что-то бесчестное, похвальба и попирание всякой святыни, насмешка и безверие, гадко, гадко! Но теперь, когда уж он умер, я думаю иначе.
“How do you mean?”
— Как это иначе?
“I don’t feel differently, but I wish I hadn’t hated him so.”
— Не иначе, но я жалею, что так его ненавидел.
“You feel penitent?”
— Чувствуете раскаяние?
“No, not penitent, don’t write that. I’m not much good myself, I’m not very beautiful, so I had no right to consider him repulsive. That’s what I mean. Write that down, if you like.”
— Нет, не то чтобы раскаяние, этого не записывайте. Сам-то я нехорош, господа, вот что, сам-то я не очень красив, а потому права не имел и его считать отвратительным, вот что! Это, пожалуй, запишите.
Saying this Mitya became very mournful. He had grown more and more gloomy as the inquiry continued.
Проговорив это, Митя стал вдруг чрезвычайно грустен. Уже давно постепенно с ответами на вопросы следователя он становился всё мрачнее и мрачнее.
At that moment another unexpected scene followed. Though Grushenka had been removed, she had not been taken far away, only into the room next but one from the blue room, in which the examination was proceeding. It was a little room with one window, next beyond the large room in which they had danced and feasted so lavishly. She was sitting there with no one by her but Maximov, who was terribly depressed, terribly scared, and clung to her side, as though for security. At their door stood one of the peasants with a metal plate on his breast. Grushenka was crying, and suddenly her grief was too much for her, she jumped up, flung up her arms and, with a loud wail of sorrow, rushed out of the room to him, to her Mitya, and so unexpectedly that they had not time to stop her. Mitya, hearing her cry, trembled, jumped up, and with a yell rushed impetuously to meet her, not knowing what he was doing. But they were not allowed to come together, though they saw one another. He was seized by the arms. He struggled, and tried to tear himself away. It took three or four men to hold him. She was seized too, and he saw her stretching out her arms to him, crying aloud as they carried her away. When the scene was over, he came to himself again, sitting in the same place as before, opposite the investigating lawyer, and crying out to them:
И вдруг как раз в это мгновение разразилась опять неожиданная сцена. Дело в том, что Грушеньку хоть давеча и удалили, но увели не очень далеко, всего только в третью комнату от той голубой комнаты, в которой происходил теперь допрос. Это была маленькая комнатка в одно окно, сейчас за тою большою комнатой, в которой ночью танцевали и шел пир горой. Там сидела она, а с ней пока один только Максимов, ужасно пораженный, ужасно струсивший и к ней прилепившийся, как бы ища около нее спасения. У ихней двери стоял какой-то мужик с бляхой на груди. Грушенька плакала, и вот вдруг, когда горе уж слишком подступило к душе ее, она вскочила, всплеснула руками и, прокричав громким воплем: «Горе мое, горе!», бросилась вон из комнаты к нему, к своему Мите, и так неожиданно, что ее никто не успел остановить. Митя же, заслышав вопль ее, так и задрожал, вскочил, завопил и стремглав бросился к ней навстречу, как бы не помня себя. Но им опять сойтись не дали, хотя они уже увидели друг друга. Его крепко схватили за руки: он бился, рвался, понадобилось троих или четверых, чтобы удержать его. Схватили и ее, и он видел, как она с криком простирала к нему руки, когда ее увлекали. Когда кончилась сцена, он опомнился опять на прежнем месте, за столом, против следователя, и выкрикивал, обращаясь к ним:
“What do you want with her? Why do you torment her? She’s done nothing, nothing!...”
— Что вам в ней? Зачем вы ее мучаете? Она невинна, невинна!..
The lawyers tried to soothe him. About ten minutes passed like this. At last Mihail Makarovitch, who had been absent, came hurriedly into the room, and said in a loud and excited voice to the prosecutor:
Его уговаривали прокурор и следователь. Так прошло некоторое время, минут десять; наконец в комнату поспешно вошел отлучившийся было Михаил Макарович и громко, в возбуждении, проговорил прокурору:
“She’s been removed, she’s downstairs. Will you allow me to say one word to this unhappy man, gentlemen? In your presence, gentlemen, in your presence.”
— Она удалена, она внизу, не позволите ли мне сказать, господа, всего одно слово этому несчастному человеку? При вас, господа, при вас!
“By all means, Mihail Makarovitch,” answered the investigating lawyer. “In the present case we have nothing against it.”
— Сделайте милость, Михаил Макарович, — ответил следователь,— в настоящем случае мы не имеем ничего сказать против.
“Listen, Dmitri Fyodorovitch, my dear fellow,” began the police captain, and there was a look of warm, almost fatherly, feeling for the luckless prisoner on his excited face. “I took your Agrafena Alexandrovna downstairs myself, and confided her to the care of the landlord’s daughters, and that old fellow Maximov is with her all the time. And I soothed her, do you hear? I soothed and calmed her. I impressed on her that you have to clear yourself, so she mustn’t hinder you, must not depress you, or you may lose your head and say the wrong thing in your evidence. In fact, I talked to her and she understood. She’s a sensible girl, my boy, a good-hearted girl, she would have kissed my old hands, begging help for you. She sent me herself, to tell you not to worry about her. And I must go, my dear fellow, I must go and tell her that you are calm and comforted about her. And so you must be calm, do you understand? I was unfair to her; she is a Christian soul, gentlemen, yes, I tell you, she’s a gentle soul, and not to blame for anything. So what am I to tell her, Dmitri Fyodorovitch? Will you sit quiet or not?”
— Дмитрий Федорович, слушай, батюшка, — начал, обращаясь к Мите, Михаил Макарович, и всё взволнованное лицо его выражало горячее отеческое почти сострадание к несчастному, — я твою Аграфену Александровну отвел вниз сам и передал хозяйским дочерям, и с ней там теперь безотлучно этот старичок Максимов, и я ее уговорил, слышь ты? — уговорил и успокоил, внушил, что тебе надо же оправдаться, так чтоб она не мешала, чтоб не нагоняла на тебя тоски, не то ты можешь смутиться и на себя неправильно показать, понимаешь? Ну, одним словом, говорил, и она поняла. Она, брат, умница, она добрая, она руки у меня, старого, полезла было целовать, за тебя просила. Сама послала меня сюда сказать тебе, чтоб ты за нее был спокоен, да и надо, голубчик, надо, чтоб я пошел и сказал ей, что ты спокоен и за нее утешен. Итак, успокойся, пойми ты это. Я пред ней виноват, она христианская душа, да, господа, это кроткая душа и ни в чем не повинная. Так как же ей сказать, Дмитрий Федорович, будешь сидеть спокоен аль нет?
The good-natured police captain said a great deal that was irregular, but Grushenka’s suffering, a fellow creature’s suffering, touched his good-natured heart, and tears stood in his eyes. Mitya jumped up and rushed towards him.
Добряк наговорил много лишнего, но горе Грушеньки, горе человеческое, проникло в его добрую душу, и даже слезы стояли в глазах его. Митя вскочил и бросился к нему.
“Forgive me, gentlemen, oh, allow me, allow me!” he cried. “You’ve the heart of an angel, an angel, Mihail Makarovitch, I thank you for her. I will, I will be calm, cheerful, in fact. Tell her, in the kindness of your heart, that I am cheerful, quite cheerful, that I shall be laughing in a minute, knowing that she has a guardian angel like you. I shall have done with all this directly, and as soon as I’m free, I’ll be with her, she’ll see, let her wait. Gentlemen,” he said, turning to the two lawyers, “now I’ll open my whole soul to you; I’ll pour out everything. We’ll finish this off directly, finish it off gayly. We shall laugh at it in the end, shan’t we? But, gentlemen, that woman is the queen of my heart. Oh, let me tell you that. That one thing I’ll tell you now.... I see I’m with honorable men. She is my light, she is my holy one, and if only you knew! Did you hear her cry, ‘I’ll go to death with you’? And what have I, a penniless beggar, done for her? Why such love for me? How can a clumsy, ugly brute like me, with my ugly face, deserve such love, that she is ready to go to exile with me? And how she fell down at your feet for my sake, just now!... and yet she’s proud and has done nothing! How can I help adoring her, how can I help crying out and rushing to her as I did just now? Gentlemen, forgive me! But now, now I am comforted.”
— Простите, господа, позвольте, о, позвольте! — вскричал он, — ангельская, ангельская вы душа, Михаил Макарович, благодарю за нее! Буду, буду спокоен, весел буду, передайте ей по безмерной доброте души вашей, что я весел, весел, смеяться даже начну сейчас, зная, что с ней такой ангел-хранитель, как вы. Сейчас всё покончу и только что освобожусь, сейчас и к ней, она увидит, пусть ждет! Господа, — оборотился он вдруг к прокурору и следователю, — теперь всю вам душу мою открою, всю изолью, мы это мигом покончим, весело покончим — под конец ведь будем же смеяться, будем? Но, господа, эта женщина — царица души моей! О, позвольте мне это сказать, это-то я уж вам открою... Я ведь вижу же, что я с благороднейшими людьми: это свет, это святыня моя, и если б вы только знали! Слышали ее крики: «С тобой хоть на казнь!» А что я ей дал, я, нищий, голяк, за что такая любовь ко мне, стою ли я, неуклюжая, позорная тварь и с позорным лицом, такой любви, чтоб со мной ей в каторгу идти? За меня в ногах у вас давеча валялась, она, гордая и ни в чем не повинная! Как же мне не обожать ее, не вопить, не стремиться к ней, как сейчас? О господа, простите! Но теперь, теперь я утешен!
And he sank back in his chair and, covering his face with his hands, burst into tears. But they were happy tears. He recovered himself instantly. The old police captain seemed much pleased, and the lawyers also. They felt that the examination was passing into a new phase. When the police captain went out, Mitya was positively gay.
И он упал на стул и, закрыв обеими ладонями лицо, навзрыд заплакал. Но это были уже счастливые слезы. Он мигом опомнился. Старик исправник был очень доволен, да, кажется, и юристы тоже: они почувствовали, что допрос вступит сейчас в новый фазис. Проводив исправника, Митя просто повеселел.
“Now, gentlemen, I am at your disposal, entirely at your disposal. And if it were not for all these trivial details, we should understand one another in a minute. I’m at those details again. I’m at your disposal, gentlemen, but I declare that we must have mutual confidence, you in me and I in you, or there’ll be no end to it. I speak in your interests. To business, gentlemen, to business, and don’t rummage in my soul; don’t tease me with trifles, but only ask me about facts and what matters, and I will satisfy you at once. And damn the details!”
— Ну, господа, теперь ваш, ваш вполне. И... если б только не все эти мелочи, то мы бы сейчас же и сговорились. Я опять про мелочи. Я ваш, господа, но, клянусь, нужно взаимное доверие — ваше ко мне и мое к вам — иначе мы никогда не покончим. Для вас же говорю. К делу, господа, к делу, и, главное, не ройтесь вы так в душе моей, не терзайте ее пустяками, а спрашивайте одно только дело и факты, и я вас сейчас же удовлетворю. А мелочи к черту!
So spoke Mitya. The interrogation began again.
Так восклицал Митя. Допрос начался вновь.