SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · The Brothers Karamazov · 6 of 97

Book I · V. Elders · Старцы

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

Some of my readers may imagine that my young man was a sickly, ecstatic, poorly developed creature, a pale, consumptive dreamer. On the contrary, Alyosha was at this time a well-grown, red-cheeked, clear-eyed lad of nineteen, radiant with health. He was very handsome, too, graceful, moderately tall, with hair of a dark brown, with a regular, rather long, oval-shaped face, and wide-set dark gray, shining eyes; he was very thoughtful, and apparently very serene. I shall be told, perhaps, that red cheeks are not incompatible with fanaticism and mysticism; but I fancy that Alyosha was more of a realist than any one. Oh! no doubt, in the monastery he fully believed in miracles, but, to my thinking, miracles are never a stumbling-block to the realist. It is not miracles that dispose realists to belief. The genuine realist, if he is an unbeliever, will always find strength and ability to disbelieve in the miraculous, and if he is confronted with a miracle as an irrefutable fact he would rather disbelieve his own senses than admit the fact. Even if he admits it, he admits it as a fact of nature till then unrecognized by him. Faith does not, in the realist, spring from the miracle but the miracle from faith. If the realist once believes, then he is bound by his very realism to admit the miraculous also. The Apostle Thomas said that he would not believe till he saw, but when he did see he said, “My Lord and my God!” Was it the miracle forced him to believe? Most likely not, but he believed solely because he desired to believe and possibly he fully believed in his secret heart even when he said, “I do not believe till I see.”

Может быть, кто из читателей подумает, что мой молодой человек был болезненная, экстазная, бедно развитая натура, бледный мечтатель, чахлый и испитой человечек. Напротив, Алеша был в то время статный, краснощекий, со светлым взором, пышущий здоровьем девятнадцатилетний подросток. Он был в то время даже очень красив собою, строен, средне-высокого роста, темно-рус, с правильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими темно-серыми широко расставленными глазами, весьма задумчивый и по-видимому весьма спокойный. Скажут, может быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, ни мистицизму; а мне так кажется, что Алеша был даже больше, чем кто-нибудь, реалистом. О, конечно, в монастыре он совершенно веровал в чудеса, но, по-моему, чудеса реалиста никогда не смутят. Не чудеса склоняют реалиста к вере. Истинный реалист, если он не верующий, всегда найдет в себе силу и способность не поверить и чуду, а если чудо станет пред ним неотразимым фактом, то он скорее не поверит своим чувствам, чем допустит факт. Если же и допустит его, то допустит как факт естественный, но доселе лишь бывший ему неизвестным. В реалисте вера не от чуда рождается, а чудо от веры. Если реалист раз поверит, то он именно по реализму своему должен непременно допустить и чудо. Апостол Фома объявил, что не поверит, прежде чем не увидит, а когда увидел, сказал: «Господь мой и бог мой!» Чудо ли заставило его уверовать? Вероятнее всего, что нет, а уверовал он лишь единственно потому, что желал уверовать и, может быть, уже веровал вполне, в тайнике существа своего, даже еще тогда, когда произносил: «Не поверю, пока не увижу».

I shall be told, perhaps, that Alyosha was stupid, undeveloped, had not finished his studies, and so on. That he did not finish his studies is true, but to say that he was stupid or dull would be a great injustice. I’ll simply repeat what I have said above. He entered upon this path only because, at that time, it alone struck his imagination and presented itself to him as offering an ideal means of escape for his soul from darkness to light. Add to that that he was to some extent a youth of our last epoch—that is, honest in nature, desiring the truth, seeking for it and believing in it, and seeking to serve it at once with all the strength of his soul, seeking for immediate action, and ready to sacrifice everything, life itself, for it. Though these young men unhappily fail to understand that the sacrifice of life is, in many cases, the easiest of all sacrifices, and that to sacrifice, for instance, five or six years of their seething youth to hard and tedious study, if only to multiply tenfold their powers of serving the truth and the cause they have set before them as their goal—such a sacrifice is utterly beyond the strength of many of them. The path Alyosha chose was a path going in the opposite direction, but he chose it with the same thirst for swift achievement. As soon as he reflected seriously he was convinced of the existence of God and immortality, and at once he instinctively said to himself: “I want to live for immortality, and I will accept no compromise.” In the same way, if he had decided that God and immortality did not exist, he would at once have become an atheist and a socialist. For socialism is not merely the labor question, it is before all things the atheistic question, the question of the form taken by atheism to-day, the question of the tower of Babel built without God, not to mount to heaven from earth but to set up heaven on earth. Alyosha would have found it strange and impossible to go on living as before. It is written: “Give all that thou hast to the poor and follow Me, if thou wouldst be perfect.”

Скажут, может быть, что Алеша был туп, неразвит, не кончил курса и проч. Что он не кончил курса, это была правда, но сказать, что он был туп или глуп, было бы большою несправедливостью. Просто повторю, что сказал уже выше: вступил он на эту дорогу потому только, что в то время она одна поразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся из мрака к свету души его. Прибавьте, что он был юноша отчасти уже нашего последнего времени, то есть честный по природе своей, требующий правды, ищущий ее и верующий в нее, а уверовав, требующий немедленного участия в ней всею силой души своей, требующий скорого подвига, с непременным желанием хотя бы всем пожертвовать для этого подвига, даже жизнью. Хотя, к несчастию, не понимают эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не по силам. Алеша избрал лишь противоположную всем дорогу, но с тою же жаждой скорого подвига. Едва только он, задумавшись серьезно, поразился убеждением, что бессмертие и бог существуют, то сейчас же, естественно, сказал себе: «Хочу жить для бессмертия, а половинного компромисса не принимаю». Точно так же если бы он порешил, что бессмертия и бога нет, то сейчас бы пошел в атеисты и в социалисты (ибо социализм есть не только рабочий вопрос, или так называемого четвертого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без бога , не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю). Алеше казалось даже странным и невозможным жить по-прежнему. Сказано: «Раздай всё и иди за мной, если хочешь быть совершен» .

Alyosha said to himself: “I can’t give two roubles instead of ‘all,’ and only go to mass instead of ‘following Him.’” Perhaps his memories of childhood brought back our monastery, to which his mother may have taken him to mass. Perhaps the slanting sunlight and the holy image to which his poor “crazy” mother had held him up still acted upon his imagination. Brooding on these things he may have come to us perhaps only to see whether here he could sacrifice all or only “two roubles,” and in the monastery he met this elder. I must digress to explain what an “elder” is in Russian monasteries, and I am sorry that I do not feel very competent to do so. I will try, however, to give a superficial account of it in a few words. Authorities on the subject assert that the institution of “elders” is of recent date, not more than a hundred years old in our monasteries, though in the orthodox East, especially in Sinai and Athos, it has existed over a thousand years. It is maintained that it existed in ancient times in Russia also, but through the calamities which overtook Russia—the Tartars, civil war, the interruption of relations with the East after the destruction of Constantinople—this institution fell into oblivion. It was revived among us towards the end of last century by one of the great “ascetics,” as they called him, Païssy Velitchkovsky, and his disciples. But to this day it exists in few monasteries only, and has sometimes been almost persecuted as an innovation in Russia. It flourished especially in the celebrated Kozelski Optin Monastery. When and how it was introduced into our monastery I cannot say. There had already been three such elders and Zossima was the last of them. But he was almost dying of weakness and disease, and they had no one to take his place. The question for our monastery was an important one, for it had not been distinguished by anything in particular till then: they had neither relics of saints, nor wonder-working ikons, nor glorious traditions, nor historical exploits. It had flourished and been glorious all over Russia through its elders, to see and hear whom pilgrims had flocked for thousands of miles from all parts.

Алеша и сказал себе: «Не могу я отдать вместо „всего“ два рубля, а вместо „иди за мной“ ходить лишь к обедне». Из воспоминаний его младенчества, может быть, сохранилось нечто о нашем подгородном монастыре, куда могла возить его мать к обедне. Может быть, подействовали и косые лучи заходящего солнца пред образом, к которому его протягивала его кликуша-мать. Задумчивый он приехал к нам тогда, может быть, только лишь посмотреть: всё ли тут или и тут только два рубля, и — в монастыре встретил этого старца... Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях , и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым. Попробую, однако, сообщить малыми словами и в поверхностном изложении. И во-первых, люди специальные и компетентные утверждают, что старцы и старчество появились у нас, по нашим русским монастырям, весьма лишь недавно, даже нет и ста лет, тогда как на всем православном Востоке, особенно на Синае и на Афоне , существуют далеко уже за тысячу лет. Утверждают, что существовало старчество и у нас на Руси во времена древнейшие или непременно должно было существовать, но вследствие бедствий России, татарщины, смут, перерыва прежних сношений с Востоком после покорения Константинополя установление это забылось у нас и старцы пресеклись. Возрождено же оно у нас опять с конца прошлого столетия одним из великих подвижников (как называют его) Паисием Величковским и учениками его, но и доселе, даже через сто почти лет, существует весьма еще не во многих монастырях и даже подвергалось иногда почти что гонениям, как неслыханное по России новшество. В особенности процвело оно у нас на Руси в одной знаменитой пустыне, Козельской Оптиной. Когда и кем насадилось оно и в нашем подгородном монастыре, не могу сказать, но в нем уже считалось третье преемничество старцев, и старец Зосима был из них последним, но и он уже почти помирал от слабости и болезней, а заменить его даже и не знали кем. Вопрос для нашего монастыря был важный, так как монастырь наш ничем особенно не был до тех пор знаменит: в нем не было ни мощей святых угодников, ни явленных чудотворных икон, не было даже славных преданий, связанных с нашею историей, не числилось за ним исторических подвигов и заслуг отечеству. Процвел он и прославился на всю Россию именно из-за старцев, чтобы видеть и послушать которых стекались к нам богомольцы толпами со всей России из-за тысяч верст.

What was such an elder? An elder was one who took your soul, your will, into his soul and his will. When you choose an elder, you renounce your own will and yield it to him in complete submission, complete self-abnegation. This novitiate, this terrible school of abnegation, is undertaken voluntarily, in the hope of self-conquest, of self-mastery, in order, after a life of obedience, to attain perfect freedom, that is, from self; to escape the lot of those who have lived their whole life without finding their true selves in themselves. This institution of elders is not founded on theory, but was established in the East from the practice of a thousand years. The obligations due to an elder are not the ordinary “obedience” which has always existed in our Russian monasteries. The obligation involves confession to the elder by all who have submitted themselves to him, and to the indissoluble bond between him and them.

Итак, что же такое старец? Старец — это берущий вашу душу, вашу волю в свою душу и в свою волю. Избрав старца, вы от своей воли отрешаетесь и отдаете ее ему в полное послушание, с полным самоотрешением. Этот искус, эту страшную школу жизни обрекающий себя принимает добровольно в надежде после долгого искуса победить себя, овладеть собою до того, чтобы мог наконец достичь, чрез послушание всей жизни, уже совершенной свободы, то есть свободы от самого себя, избегнуть участи тех, которые всю жизнь прожили, а себя в себе не нашли. Изобретение это, то есть старчество, — не теоретическое, а выведено на Востоке из практики, в наше время уже тысячелетней. Обязанности к старцу не то, что обыкновенное «послушание», всегда бывшее и в наших русских монастырях. Тут признается вечная исповедь всех подвизающихся старцу и неразрушимая связь между связавшим и связанным.

The story is told, for instance, that in the early days of Christianity one such novice, failing to fulfill some command laid upon him by his elder, left his monastery in Syria and went to Egypt. There, after great exploits, he was found worthy at last to suffer torture and a martyr’s death for the faith. When the Church, regarding him as a saint, was burying him, suddenly, at the deacon’s exhortation, “Depart all ye unbaptized,” the coffin containing the martyr’s body left its place and was cast forth from the church, and this took place three times. And only at last they learnt that this holy man had broken his vow of obedience and left his elder, and, therefore, could not be forgiven without the elder’s absolution in spite of his great deeds. Only after this could the funeral take place. This, of course, is only an old legend. But here is a recent instance. A monk was suddenly commanded by his elder to quit Athos, which he loved as a sacred place and a haven of refuge, and to go first to Jerusalem to do homage to the Holy Places and then to go to the north to Siberia: “There is the place for thee and not here.” The monk, overwhelmed with sorrow, went to the Œcumenical Patriarch at Constantinople and besought him to release him from his obedience. But the Patriarch replied that not only was he unable to release him, but there was not and could not be on earth a power which could release him except the elder who had himself laid that duty upon him. In this way the elders are endowed in certain cases with unbounded and inexplicable authority. That is why in many of our monasteries the institution was at first resisted almost to persecution. Meantime the elders immediately began to be highly esteemed among the people. Masses of the ignorant people as well as men of distinction flocked, for instance, to the elders of our monastery to confess their doubts, their sins, and their sufferings, and ask for counsel and admonition. Seeing this, the opponents of the elders declared that the sacrament of confession was being arbitrarily and frivolously degraded, though the continual opening of the heart to the elder by the monk or the layman had nothing of the character of the sacrament. In the end, however, the institution of elders has been retained and is becoming established in Russian monasteries. It is true, perhaps, that this instrument which had stood the test of a thousand years for the moral regeneration of a man from slavery to freedom and to moral perfectibility may be a two-edged weapon and it may lead some not to humility and complete self-control but to the most Satanic pride, that is, to bondage and not to freedom.

Рассказывают, например, что однажды, в древнейшие времена христианства, один таковой послушник, не исполнив некоего послушания, возложенного на него его старцем, ушел от него из монастыря и пришел в другую страну, из Сирии в Египет. Там после долгих и великих подвигов сподобился наконец претерпеть истязания и мученическую смерть за веру. Когда же церковь хоронила тело его, уже чтя его как святого, то вдруг при возгласе диакона: «Оглашенные, изыдите!» — гроб с лежащим в нем телом мученика сорвался с места и был извергнут из храма, и так до трех раз. И наконец лишь узнали, что этот святой страстотерпец нарушил послушание и ушел от своего старца, а потому без разрешения старца не мог быть и прощен, даже несмотря на свои великие подвиги. Но когда призванный старец разрешил его от послушания, тогда лишь могло совершиться и погребение его. Конечно, всё это лишь древняя легенда, но вот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище, до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: «Там тебе место, а не здесь». Пораженный и убитый горем монах явился в Константинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, и вот вселенский владыко ответил ему, что не только он, патриарх вселенский, не может разрешить его, но и на всей земле нет, да и не может быть такой власти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого того старца, который наложил его . Таким образом, старчество одарено властью в известных случаях беспредельною и непостижимою. Вот почему во многих монастырях старчество у нас сначала встречено было почти гонением. Между тем старцев тотчас же стали высоко уважать в народе. К старцам нашего монастыря стекались, например, и простолюдины и самые знатные люди, с тем чтобы, повергаясь пред ними, исповедовать им свои сомнения, свои грехи, свои страдания и испросить совета и наставления. Видя это, противники старцев кричали, вместе с прочими обвинениями, что здесь самовластно и легкомысленно унижается таинство исповеди, хотя беспрерывное исповедование своей души старцу послушником его или светским производится совсем не как таинство. Кончилось, однако, тем, что старчество удержалось и мало-помалу по русским монастырям водворяется. Правда, пожалуй, и то, что это испытанное и уже тысячелетнее орудие для нравственного перерождения человека от рабства к свободе и к нравственному совершенствованию может обратиться в обоюдоострое орудие, так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив, к самой сатанинской гордости, то есть к цепям, а не к свободе.

The elder Zossima was sixty-five. He came of a family of landowners, had been in the army in early youth, and served in the Caucasus as an officer. He had, no doubt, impressed Alyosha by some peculiar quality of his soul. Alyosha lived in the cell of the elder, who was very fond of him and let him wait upon him. It must be noted that Alyosha was bound by no obligation and could go where he pleased and be absent for whole days. Though he wore the monastic dress it was voluntarily, not to be different from others. No doubt he liked to do so. Possibly his youthful imagination was deeply stirred by the power and fame of his elder. It was said that so many people had for years past come to confess their sins to Father Zossima and to entreat him for words of advice and healing, that he had acquired the keenest intuition and could tell from an unknown face what a new-comer wanted, and what was the suffering on his conscience. He sometimes astounded and almost alarmed his visitors by his knowledge of their secrets before they had spoken a word. Alyosha noticed that many, almost all, went in to the elder for the first time with apprehension and uneasiness, but came out with bright and happy faces. Alyosha was particularly struck by the fact that Father Zossima was not at all stern. On the contrary, he was always almost gay. The monks used to say that he was more drawn to those who were more sinful, and the greater the sinner the more he loved him. There were, no doubt, up to the end of his life, among the monks some who hated and envied him, but they were few in number and they were silent, though among them were some of great dignity in the monastery, one, for instance, of the older monks distinguished for his strict keeping of fasts and vows of silence. But the majority were on Father Zossima’s side and very many of them loved him with all their hearts, warmly and sincerely. Some were almost fanatically devoted to him, and declared, though not quite aloud, that he was a saint, that there could be no doubt of it, and, seeing that his end was near, they anticipated miracles and great glory to the monastery in the immediate future from his relics. Alyosha had unquestioning faith in the miraculous power of the elder, just as he had unquestioning faith in the story of the coffin that flew out of the church. He saw many who came with sick children or relatives and besought the elder to lay hands on them and to pray over them, return shortly after—some the next day—and, falling in tears at the elder’s feet, thank him for healing their sick.

Старец Зосима был лет шестидесяти пяти, происходил из помещиков, когда-то в самой ранней юности был военным и служил на Кавказе обер-офицером. Без сомнения, он поразил Алешу каким-нибудь особенным свойством души своей. Алеша жил в самой келье старца, который очень полюбил его и допустил к себе. Надо заметить, что Алеша, живя тогда в монастыре, был еще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые дни, и если носил свой подрясник, то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре не отличаться. Но уж конечно это ему и самому нравилось. Может быть, на юношеское воображение Алеши сильно подействовала эта сила и слава, которая окружала беспрерывно его старца. Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть , и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово. Но при этом Алеша почти всегда замечал, что многие, почти все, входившие в первый раз к старцу на уединенную беседу, входили в страхе и беспокойстве, а выходили от него почти всегда светлыми и радостными, и самое мрачное лицо обращалось в счастливое. Алешу необыкновенно поражало и то, что старец был вовсе не строг; напротив, был всегда почти весел в обхождении. Монахи про него говорили, что он именно привязывается душой к тому, кто грешнее, и, кто всех более грешен, того он всех более и возлюбит. Из монахов находились, даже и под самый конец жизни старца, ненавистники и завистники его, но их становилось уже мало, и они молчали, хотя было в их числе несколько весьма знаменитых и важных в монастыре лиц, как например один из древнейших иноков, великий молчальник и необычайный постник. Но все-таки огромное большинство держало уже несомненно сторону старца Зосимы, а из них очень многие даже любили его всем сердцем, горячо и искренно; некоторые же были привязаны к нему почти фанатически. Такие прямо говорили, не совсем, впрочем, вслух, что он святой, что в этом нет уже и сомнения, и, предвидя близкую кончину его, ожидали немедленных даже чудес и великой славы в самом ближайшем будущем от почившего монастырю. В чудесную силу старца верил беспрекословно и Алеша, точно так же, как беспрекословно верил и рассказу о вылетавшем из церкви гробе. Он видел, как многие из приходивших с больными детьми или взрослыми родственниками и моливших, чтобы старец возложил на них руки и прочитал над ними молитву, возвращались вскорости, а иные так и на другой же день, обратно и, падая со слезами пред старцем, благодарили его за исцеление их больных.

Whether they had really been healed or were simply better in the natural course of the disease was a question which did not exist for Alyosha, for he fully believed in the spiritual power of his teacher and rejoiced in his fame, in his glory, as though it were his own triumph. His heart throbbed, and he beamed, as it were, all over when the elder came out to the gates of the hermitage into the waiting crowd of pilgrims of the humbler class who had flocked from all parts of Russia on purpose to see the elder and obtain his blessing. They fell down before him, wept, kissed his feet, kissed the earth on which he stood, and wailed, while the women held up their children to him and brought him the sick “possessed with devils.” The elder spoke to them, read a brief prayer over them, blessed them, and dismissed them. Of late he had become so weak through attacks of illness that he was sometimes unable to leave his cell, and the pilgrims waited for him to come out for several days. Alyosha did not wonder why they loved him so, why they fell down before him and wept with emotion merely at seeing his face. Oh! he understood that for the humble soul of the Russian peasant, worn out by grief and toil, and still more by the everlasting injustice and everlasting sin, his own and the world’s, it was the greatest need and comfort to find some one or something holy to fall down before and worship. “Among us there is sin, injustice, and temptation, but yet, somewhere on earth there is some one holy and exalted. He has the truth; he knows the truth; so it is not dead upon the earth; so it will come one day to us, too, and rule over all the earth according to the promise.”

Исцеление ли было в самом деле или только естественное улучшение в ходе болезни — для Алеши в этом вопроса не существовало, ибо он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, и слава его была как бы собственным его торжеством. Особенно же дрожало у него сердце, и весь как бы сиял он, когда старец выходил к толпе ожидавших его выхода у врат скита богомольцев из простого народа, нарочно, чтобы видеть старца и благословиться у него, стекавшегося со всей России. Они повергались пред ним, плакали, целовали ноги его, целовали землю, на которой он стоит, вопили, бабы протягивали к нему детей своих, подводили больных кликуш. Старец говорил с ними, читал над ними краткую молитву, благословлял и отпускал их. В последнее время от припадков болезни он становился иногда так слаб, что едва бывал в силах выйти из кельи, и богомольцы ждали иногда в монастыре его выхода по нескольку дней. Для Алеши не составляло никакого вопроса, за что они его так любят, за что они повергаются пред ним и плачут от умиления, завидев лишь лицо его. О, он отлично понимал, что для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения, как обрести святыню или святого, пасть пред ним и поклониться ему: «Если у нас грех, неправда и искушение, то всё равно есть на земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит, не умирает она на земле, а, стало быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано».

Alyosha knew that this was just how the people felt and even reasoned. He understood it, but that the elder Zossima was this saint and custodian of God’s truth—of that he had no more doubt than the weeping peasants and the sick women who held out their children to the elder. The conviction that after his death the elder would bring extraordinary glory to the monastery was even stronger in Alyosha than in any one there, and, of late, a kind of deep flame of inner ecstasy burnt more and more strongly in his heart. He was not at all troubled at this elder’s standing as a solitary example before him. “No matter. He is holy. He carries in his heart the secret of renewal for all: that power which will, at last, establish truth on the earth, and all men will be holy and love one another, and there will be no more rich nor poor, no exalted nor humbled, but all will be as the children of God, and the true Kingdom of Christ will come.” That was the dream in Alyosha’s heart.

Знал Алеша, что так именно и чувствует и даже рассуждает народ, он понимал это, но то, что старец именно и есть этот самый святой, этот хранитель божьей правды в глазах народа, — в этом он не сомневался нисколько и сам вместе с этими плачущими мужиками и больными их бабами, протягивающими старцу детей своих. Убеждение же в том, что старец, почивши, доставит необычайную славу монастырю, царило в душе Алеши, может быть, даже сильнее, чем у кого бы то ни было в монастыре. И вообще всё это последнее время какой-то глубокий, пламенный внутренний восторг всё сильнее и сильнее разгорался в его сердце. Не смущало его нисколько, что этот старец, все-таки стоит пред ним единицей: «Всё равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как дети божии и наступит настоящее царство Христово». Вот о чем грезилось сердцу Алеши.

The arrival of his two brothers, whom he had not known till then, seemed to make a great impression on Alyosha. He more quickly made friends with his half-brother Dmitri (though he arrived later) than with his own brother Ivan. He was extremely interested in his brother Ivan, but when the latter had been two months in the town, though they had met fairly often, they were still not intimate. Alyosha was naturally silent, and he seemed to be expecting something, ashamed about something, while his brother Ivan, though Alyosha noticed at first that he looked long and curiously at him, seemed soon to have left off thinking of him. Alyosha noticed it with some embarrassment. He ascribed his brother’s indifference at first to the disparity of their age and education. But he also wondered whether the absence of curiosity and sympathy in Ivan might be due to some other cause entirely unknown to him. He kept fancying that Ivan was absorbed in something—something inward and important—that he was striving towards some goal, perhaps very hard to attain, and that that was why he had no thought for him. Alyosha wondered, too, whether there was not some contempt on the part of the learned atheist for him—a foolish novice. He knew for certain that his brother was an atheist. He could not take offense at this contempt, if it existed; yet, with an uneasy embarrassment which he did not himself understand, he waited for his brother to come nearer to him. Dmitri used to speak of Ivan with the deepest respect and with a peculiar earnestness. From him Alyosha learnt all the details of the important affair which had of late formed such a close and remarkable bond between the two elder brothers. Dmitri’s enthusiastic references to Ivan were the more striking in Alyosha’s eyes since Dmitri was, compared with Ivan, almost uneducated, and the two brothers were such a contrast in personality and character that it would be difficult to find two men more unlike.

Кажется, что на Алешу произвел сильнейшее впечатление приезд его обоих братьев, которых он до того совершенно не знал. С братом Дмитрием Федоровичем он сошелся скорее и ближе, хотя тот приехал позже, чем с другим (единоутробным) братом своим, Иваном Федоровичем. Он ужасно интересовался узнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть и виделись довольно часто, но всё еще никак не сходились: Алеша был и сам молчалив и как бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил вначале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем. Алеша заметил это с некоторым смущением. Он приписал равнодушие брата разнице в их летах и в особенности в образовании. Но думал Алеша и другое: столь малое любопытство и участие к нему, может быть, происходило у Ивана и от чего-нибудь совершенно Алеше неизвестного. Ему всё казалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, что он стремится к какой-то цели, может быть очень трудной, так что ему не до него, и что вот это и есть та единственная причина, почему он смотрит на Алешу рассеянно. Задумывался Алеша и о том: не было ли тут какого-нибудь презрения к нему, к глупенькому послушнику, от ученого атеиста. Он совершенно знал, что брат его атеист. Презрением этим, если оно и было, он обидеться не мог, но все-таки с каким-то непонятным себе самому и тревожным смущением ждал, когда брат захочет подойти к нему ближе. Брат Дмитрий Федорович отзывался о брате Иване с глубочайшим уважением, с каким-то особым проникновением говорил о нем. От него же узнал Алеша все подробности того важного дела, которое связало в последнее время обоих старших братьев замечательною и тесною связью. Восторженные отзывы Дмитрия о брате Иване были тем характернее в глазах Алеши, что брат Дмитрий был человек в сравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и оба, поставленные вместе один с другим, составляли, казалось, такую яркую противоположность как личности и характеры, что, может быть, нельзя бы было и придумать двух человек несходнее между собой.

It was at this time that the meeting, or, rather gathering of the members of this inharmonious family took place in the cell of the elder who had such an extraordinary influence on Alyosha. The pretext for this gathering was a false one. It was at this time that the discord between Dmitri and his father seemed at its acutest stage and their relations had become insufferably strained. Fyodor Pavlovitch seems to have been the first to suggest, apparently in joke, that they should all meet in Father Zossima’s cell, and that, without appealing to his direct intervention, they might more decently come to an understanding under the conciliating influence of the elder’s presence. Dmitri, who had never seen the elder, naturally supposed that his father was trying to intimidate him, but, as he secretly blamed himself for his outbursts of temper with his father on several recent occasions, he accepted the challenge. It must be noted that he was not, like Ivan, staying with his father, but living apart at the other end of the town. It happened that Pyotr Alexandrovitch Miüsov, who was staying in the district at the time, caught eagerly at the idea. A Liberal of the forties and fifties, a freethinker and atheist, he may have been led on by boredom or the hope of frivolous diversion. He was suddenly seized with the desire to see the monastery and the holy man. As his lawsuit with the monastery still dragged on, he made it the pretext for seeing the Superior, in order to attempt to settle it amicably. A visitor coming with such laudable intentions might be received with more attention and consideration than if he came from simple curiosity. Influences from within the monastery were brought to bear on the elder, who of late had scarcely left his cell, and had been forced by illness to deny even his ordinary visitors. In the end he consented to see them, and the day was fixed.

Вот в это-то время и состоялось свидание, или, лучше сказать, семейная сходка, всех членов этого нестройного семейства в келье старца, имевшая чрезвычайное влияние на Алешу. Предлог к этой сходке, по-настоящему, был фальшивый. Тогда именно несогласия по наследству и по имущественным расчетам Дмитрия Федоровича с отцом его, Федором Павловичем, дошли, по-видимому, до невозможной точки. Отношения обострились и стали невыносимы. Федор Павлович, кажется, первый и, кажется, шутя подал мысль о том, чтобы сойтись всем в келье старца Зосимы и, хоть и не прибегая к прямому его посредничеству, все-таки как-нибудь сговориться приличнее, причем сан и лицо старца могли бы иметь нечто внушающее и примирительное. Дмитрий Федорович, никогда у старца не бывавший и даже не видавший его, конечно, подумал, что старцем его хотят как бы испугать; но так как он и сам укорял себя втайне за многие особенно резкие выходки в споре с отцом за последнее время, то и принял вызов. Кстати заметить, что жил он не в доме отца, как Иван Федорович, а отдельно, в другом конце города. Тут случилось, что проживавший в это время у нас Петр Александрович Миусов особенно ухватился за эту идею Федора Павловича. Либерал сороковых и пятидесятых годов, вольнодумец и атеист, он, от скуки может быть, а может быть, для легкомысленной потехи, принял в этом деле чрезвычайное участие. Ему вдруг захотелось посмотреть на монастырь и на «святого». Так как всё еще продолжались его давние споры с монастырем и всё еще тянулась тяжба о поземельной границе их владений, о каких-то правах рубки в лесу и рыбной ловли в речке и проч., то он и поспешил этим воспользоваться под предлогом того, что сам желал бы сговориться с отцом игуменом: нельзя ли как-нибудь покончить их споры полюбовно? Посетителя с такими благими намерениями, конечно, могли принять в монастыре внимательнее и предупредительнее, чем просто любопытствующего. Вследствие всех сих соображений и могло устроиться некоторое внутреннее влияние в монастыре на больного старца, в последнее время почти совсем уже не покидавшего келью и отказывавшего по болезни даже обыкновенным посетителям. Кончилось тем, что старец дал согласие и день был назначен.

“Who has made me a judge over them?” was all he said, smilingly, to Alyosha.

«Кто меня поставил делить между ними?» — заявил он только с улыбкой Алеше.

Alyosha was much perturbed when he heard of the proposed visit. Of all the wrangling, quarrelsome party, Dmitri was the only one who could regard the interview seriously. All the others would come from frivolous motives, perhaps insulting to the elder. Alyosha was well aware of that. Ivan and Miüsov would come from curiosity, perhaps of the coarsest kind, while his father might be contemplating some piece of buffoonery. Though he said nothing, Alyosha thoroughly understood his father. The boy, I repeat, was far from being so simple as every one thought him. He awaited the day with a heavy heart. No doubt he was always pondering in his mind how the family discord could be ended. But his chief anxiety concerned the elder. He trembled for him, for his glory, and dreaded any affront to him, especially the refined, courteous irony of Miüsov and the supercilious half-utterances of the highly educated Ivan. He even wanted to venture on warning the elder, telling him something about them, but, on second thoughts, said nothing. He only sent word the day before, through a friend, to his brother Dmitri, that he loved him and expected him to keep his promise. Dmitri wondered, for he could not remember what he had promised, but he answered by letter that he would do his utmost not to let himself be provoked “by vileness,” but that, although he had a deep respect for the elder and for his brother Ivan, he was convinced that the meeting was either a trap for him or an unworthy farce.

Узнав о свидании, Алеша очень смутился. Если кто из этих тяжущихся и пререкающихся мог смотреть серьезно на этот съезд, то, без сомнения, один только брат Дмитрий; остальные же все придут из целей легкомысленных и для старца, может быть, оскорбительных — вот что понимал Алеша. Брат Иван и Миусов приедут из любопытства, может быть самого грубого, а отец его, может быть, для какой-нибудь шутовской и актерской сцены. О, Алеша хоть и молчал, но довольно и глубоко знал уже своего отца. Повторяю, этот мальчик был вовсе не столь простодушным, каким все считали его. С тяжелым чувством дожидался он назначенного дня. Без сомнения, он очень заботился про себя, в сердце своем, о том, чтобы как-нибудь все эти семейные несогласия кончились. Тем не менее самая главная забота его была о старце: он трепетал за него, за славу его, боялся оскорблений ему, особенно тонких, вежливых насмешек Миусова и недомолвок свысока ученого Ивана, так это всё представлялось ему. Он даже хотел рискнуть предупредить старца, сказать ему что-нибудь об этих могущих прибыть лицах, но подумал и промолчал. Передал только накануне назначенного дня чрез одного знакомого брату Дмитрию, что очень любит его и ждет от него исполнения обещанного. Дмитрий задумался, потому что ничего не мог припомнить, что бы такое ему обещал, ответил только письмом, что изо всех сил себя сдержит «пред низостью», и хотя глубоко уважает старца и брата Ивана, но убежден, что тут или какая-нибудь ему ловушка, или недостойная комедия.

“Nevertheless I would rather bite out my tongue than be lacking in respect to the sainted man whom you reverence so highly,” he wrote in conclusion. Alyosha was not greatly cheered by the letter.

«Тем не менее скорее проглочу свой язык, чем манкирую уважением к святому мужу, тобою столь уважаемому», — закончил Дмитрий свое письмецо. Алешу оно не весьма ободрило.