SCRIPTURA

Vladimir Solovyov · Three Conversations · 26 of 27

Two Currents

Translated by Alexander Bakshy (1915), modernised by S. Alexander Laurent

ContentsMarkdown.md ↓

Early morning. The express train from Moscow to Petersburg, having left a large station called Little Vishera and raced past a little stopping place called, by contrast, Great Vishera, suddenly stopped in a narrow clearing between two forests. Bustle and shouting arose. The passengers grew alarmed; some left the carriage. I looked through the open window. In conversation with the head conductor, who stood respectfully at attention, a gentleman of elegant and energetic appearance, somewhere between youth and middle age, was pouring out his indignation and pointing to a railway official standing some distance away, perhaps the senior engine driver; I am not well versed in this hierarchy. Although the official's rank was probably considerably below Class V, the angry passenger's speech concerning him consisted chiefly of the repetition of two words sharing the Russian initials of “State Councillor.” I grew somewhat alarmed when the speaker left the head conductor and headed toward the supposed culprit himself. But nothing terrible happened; the passenger invoking that universally applicable “State Councillor” must have had more anger than strength. I heard the railway official's loud but good-naturedly grumbling voice: “Well, what of it? It can happen anywhere! It would have been worse if we hadn't stopped and your head had been torn off.” “I'd like to see how you'd dare tear my head off.” “Well, if not your head, you'd be a few ribs short. As it is, we'll stand here for an hour and a half, or two, until they bring another engine, and that's the whole trouble.” Despite the passengers' continued grumbling and their sarcastic remarks about the obvious contradiction between the name “express” and two hours of immobility, I fell into the best of spirits and went into the forest to enjoy the grace of spring. Several ordinary working people, engaged in searching for indispensable “parts” that had fallen off the engine, struck me by the complete calm with which they went about their work. A pointsman and his wife interrupted their practical conversation to explain to me, kindly and in detail, where I could safely cross the deep ditch and reach the woodland path without going through the marsh. Soon, surrounded by the scents of plants and soil, with cuckoos calling, I went deeper into the forest and into reflection.

Раннее утро. Курьерский поезд из Москвы в Петербург, оставив большую станцию, называемую Малая Вишера, и промчавшись мимо маленького полустанка, называемого зато Большая Вишера, вдруг остановился в узкой поляне между двух лесов. Поднялась суетня и крики. Пассажиры встревожились; некоторые выходили из вагона. Я взглянул в открытое окно. В беседе с почтительно вытянувшимся обер–кондуктором какой–то изящного и энергичного вида господин, между молодых и средних лет, изливал свое негодование, показывая на стоявшего поодаль железнодорожного чина (может быть, старшего машиниста — я в этой иерархии не тверд). Хотя чин был, вероятно, значительно ниже V класса, но относившаяся к нему речь сердитого пассажира состояла главным образом из повторения двух слов, напоминающих своими инициалами статского советника. Я несколько испугался, когда говоривший, оставив обер–кондуктора, направился к самому предполагаемому виновнику происшествия. Но ничего страшного не случилось; должно быть, пассажир, поминавший универсального статского советника, был более сердит, чем силен. Я услыхал громкий, но добродушно–брюзгливый голос железнодорожного чина: «Ну, что ж такое? Везде может случиться! Хуже было бы, если бы не остановились, и вам бы голову оторвало». — Посмотрел бы я, как бы вы мне посмели голову оторвать. — «Ну, не голову, так нескольких ребер не досчитались бы. А теперь часа полтора, либо два постоим, пока другой паровоз доставят — вот и вся беда». Несмотря на продолжавшееся ворчанье пассажиров и их язвительные указания на явное противоречие между названием «курьерский» и двухчасовою неподвижностью — я пришел в наилучшее расположение духа и отправился в лес наслаждаться весеннею благодатью. Несколько простолюдинов, занятых разысканием отпавших от паровоза необходимых «частей», поразили меня тем полным спокойствием, с которым они делали свое дело. Стрелочник и его баба прервали деловой разговор, чтобы участливо и подробно объяснить мне, где можно безопасно перейти глубокую канаву и, минуя болото, попасть на лесную тропинку. Скоро, охваченный растительными и почвенными запахами, под выкликание кукушек, я углубился в лес и в размышление.

When a person, like me, “comes into his proper years,” to use Ostrovsky's expression, the most elementary prudence requires him to look upon his life no longer as life itself but only as “the remaining time of life.” The difference is that in life properly so called, that is, in youth, the utmost exertion of one's powers is freely spent on empty or fantastic aims. In “the remaining time of life,” however, a person who does not wish to renounce the meaning and dignity of his existence is obliged to devote his small residue of strength to one sole aim, but the greatest and most important of all: securing complete immortality. There may still be angelic people who, bypassing every infatuation with worldly phantoms, turn straight to preparing for a Christian end to life. But in general, the children of humanity learn only through experience the distinction between imagined benefits and real goodness, between phantoms and truth. And so a paradoxical task arises: how, with small powers, can an infinite moral magnitude be realized?

Когда человек, подобно мне, «входит в настоящие лета», по выражению Островского, то самое элементарное благоразумие требует от него, чтобы он смотрел на свою жизнь уже не как на жизнь, а лишь как на «прочее время живота». Разница та, что в собственно так называемой жизни, то есть в молодости, высшее напряжение сил произвольно тратится на цели пустые, или фантастические, тогда как в «прочее время живота» человеку, не желающему отказаться от смысла и достоинства своего существования, приходится поневоле малый остаток сил прилагать в одной единственной, но зато самой огромной и важной цели — обеспечению совершенного бессмертия. Есть еще, может быть, такие ангельские люди, которые, минуя всякие увлечения житейскими призраками, прямо приступают к приготовлению христианской кончины живота. Но, вообще, сыны человеческие лишь опытом познают различие между мнимыми благами и настоящим добром, между призраками и истиной. И вот является парадоксальная задача: каким образом посредством малых сил реализовать бесконечную нравственную величину?

In general, our existence is made up of passions and deeds. I mean the indispensable material of the life of our soul. When this material is absent, boredom, anguish, and disgust with life arise, and a person begins looking for a rope to hang himself: clear proof that he cannot exist without passions and deeds. Preaching dispassion and non-doing can therefore be explained only by a misunderstanding. This is already evident from the fact that such preaching is itself a deed, presupposing many other deeds, such as the work of copyists, printing houses, and booksellers, and that this deed inevitably presupposes some passion, namely a passion for preaching or spreading one's ideas. A plausible pretext for preaching dispassion and non-doing is provided by the fact that human passions are mostly unworthy and meaningless, and human deeds in most cases futile. But what follows from this? Must we put out our candles and lamps and extinguish our hearth merely because malicious people use fire to set private dwellings and public buildings ablaze? Must we stop washing and drinking tea merely because reckless people use water for “utopian” purposes? (See the case in the Senate archives “On the ‘utopia’ of the Serpukhov deacon Dobrozrakov in the River Oka while intoxicated.”)

Вообще, наше существование слагается из страстей и дел. Я говорю про необходимый материал нашего душевного бытия. Когда такого материала нет, является скука, тоска, отвращение от жизни, и человек начинает искать веревку, чтобы повеситься, — явное доказательство, что без страстей и дел он существовать не может. Поэтому проповедь бесстрастия и неделания может объясняться только недоразумением, что́ явно уже из того, что сама эта проповедь есть некоторое дело (предполагающее много других дел, как — работа переписчиков, типографий, книгопродавцев), и что это дело неизбежно предполагает некоторую страсть, — именно страсть к проповедничеству или распространению своих идей. Благовидный повод к проповеди бесстрастия и неделания дается тем фактом, что страсти человеческие по большей части недостойны и бессмысленны, и что дела человеческие в большинстве случаев суетны. Но что же из этого следует? Неужели мы должны погасить свои свечи и лампы и затушить свой камин потому только, что злонамеренные люди пользуются огнем для поджигания частных жилищ и публичных зданий? Неужели мы должны перестать умываться и пить чай только потому, что люди безрассудные употребляют воду с целями «утопическими» (см. в сенатском архиве дело «об утопии серпуховского диакона Доброзракова в реке Оке и в нетрезвом состоянии»)?

The fire of passions and the current of necessary human deeds are no more to blame for the use we make of them than the horses and carriage that take a murderer to the scene of his crime: they would carry him just as readily to perform deeds of faith and love. The evil lies not in passions and deeds, but in the meaninglessness of passions and the madness and futility of deeds. Thus, instead of dispassion and non-doing, what is needed is simply to apply passions and deeds to goodness and truth.

Огонь страстей и течение необходимых дел человеческих совсем не виноваты в том употреблении, которое мы из них делаем, как не виноваты кони и экипаж, везущие убийцу на место преступления: они с тем же удобством повезли бы его и для дел веры и любви. Зло не в страстях и в делах, а в бессмысленности страстей, в безумии и суетности дел. Значит, вместо бесстрастия и неделания, требуется только применение страстей и дел к добру и истине.

But how can this be done? How are fire and water made to move this train? Through the transformation and concentration of forces. With the aid of fire, water is turned into steam, and this steam, compressed and concentrated in the boiler, acquires an immense capacity for mechanical motion. Every passion is a force; every deed is a form of that force's work. No force and no work are physically lost, but they can be lost to human beings in practice when they are dispersed and squandered aimlessly in the external environment. The very water which, as steam confined in the boiler, moved this engine would not, of course, be physically lost if it were poured instead into the ocean, or even into the Marquis's Puddle. But the forces hidden in it and all their invisible molecular work would remain of no direct benefit to us. The same general law under which every force manifests itself, or every work is performed, only at the expense of already existing force or work governs human psychic and spiritual life in its present earthly course. God himself has arranged it so, and the dualists argue against it in vain. One law! I know with complete and absolute certainty that if I had begun to rage, resent, and swear over the train's stopping, the energy of my soul would have been squandered aimlessly in the external environment, and I would have nothing left with which to enjoy this spring morning peacefully in the forest and reflect on physical and moral truths. But I also know that if I had no capacity for anger and passionate irritation, if I were deprived of that dark fire, I would equally have nothing with which to pay for clarity of soul and for the draught of immortality that this bright day of God pours into me. If I had no evil passion at all as a hidden force, as potential energy, I would be dispassionate like a corpse, which so easily decomposes; like a log, which costs nothing to destroy; like a heap of sand, which the first wind scatters.

Но как же это сделать? А как заставляют огонь и воду двигать этот поезд? Чрез превращение и сосредоточение сил. С помощью огня вода превращается в пар — и этот пар, сжатый, сосредоточенный в котле, получает огромную способность механического движения. Всякая страсть есть сила, всякое дело есть форма работы этой силы. Никакая сила и никакая работа не пропадают физически, но они могут пропадать практически для человека, когда рассеиваются и расточаются бесцельно во внешней среде. Та самая вода, которая, в виде заключенного в котле пара, двигала этот паровоз, если бы её вместо этого вылить в океан, или хотя бы в Маркизову лужу, не пропала бы, конечно, физически, но скрытые в ней силы и вся невидимая молекулярная работа их осталась бы без прямой пользы для нас. Тому же общему закону, по которому всякая сила проявляется, или всякая работа совершается лишь насчет уже существующей силы или работы, — этому самому закону подчинена душевная и духовная жизнь человека в её здешнем земном течении. Так уже самим Богом устроено, и дуалисты напрасно против этого говорят. Один закон! Я знаю с полною и безусловною достоверностью, что если бы я стал сердиться, негодовать и браниться по поводу остановки поезда, то моя душевная энергия расточилась бы бесцельно во внешней среде, и мне не на что было бы наслаждаться теперь безмятежно весенним утром в лесу и размышлять о физических и нравственных истинах. Но я знаю также, что если бы во мне не было способности гнева и страстного раздражения, если бы я был лишен этого темного огня, то мне также нечем было бы заплатить за ясность души и за тот напиток бессмертия, который льет в меня этот светлый Божий день. Если бы во мне вовсе не было злой страсти, как скрытой силы, как потенциальной энергии, то я был бы бесстрастен, как труп, который так легко разлагается, как бревно, которое ничего не стоит уничтожить, как куча песку, которую развеет первый ветер.

Our entire existence is a continuous interaction of the spirit with the external environment. External forces, embodied in the various contingencies of everyday life, rush upon us from every side to draw to themselves as much of our soul's power as possible, absorb it, and squander it in nature's outward movements and processes. Look at this man who has surrendered himself to the passion of anger, the most dangerous and destructive passion in maturity, as sensuality is in youth and love of money in old age. What an immense expenditure of energy! And upon what? Upon disorderly movements in the blood vessels and respiratory channels, destructive to health; upon wild, half-bestial cries; upon meaningless straining of muscles and tendons! Before our eyes, one might say, a rational human soul is being transformed into a blind elemental force, carried without any resistance by the dark current of nature's material processes toward final destruction. But here is another phenomenon. Just as external contingencies call the passionate soul into action, so this soul, by its first movement, if only that movement turns inward instead of outward, necessarily calls our higher spiritual nature into action. Though this nature is in essence inwardly infinite and therefore unchanging, it can nevertheless grow and become stronger in its manifested reality, in that very soul whose passionate nature either serves as momentary food for external forces or gives our spiritual being imperishable nourishment for eternal life. That inward act by which an awakened passion is restrained from outward expression and the soul's power, instead of being squandered outwardly, is concentrated and drawn within: can this act, or this energy, be lost? And since it has turned into nothing external, what can it serve except to strengthen the soul's own being, to nourish its immortality?

Все наше существование есть непрерывное взаимодействие духа с внешнею средой. Силы внешние, воплощенные в разных житейских случайностях, отовсюду устремляются, чтобы притянуть к себе как можно больше наших душевных сил, поглотить их и расточить во внешних движениях и процессах природы. Посмотрите на этого человека, который отдался страсти гнева (самой опасной и пагубной страсти в зрелом возрасте, как сладострастие — в юные годы и сребролюбие — в старости): какая огромная трата энергии! И на что? На беспорядочные и разрушительные для здоровья движения кровеносных и дыхательных сосудов, на дикие, полузвериные крики, на бессмысленные напряжения мускулов и сухожилий! На наших глазах, можно сказать, происходит превращение разумной человеческой, души в слепую стихийную силу, которая без всякого сопротивления уносится темным потоком материальных процессов природы — в конечную гибель. Но вот другое явление. Как внешние случайности вызывают действие страстной души, так эта душа своим первым движением, если только оно вместо того, чтобы обращаться наружу, обратится внутрь, необходимо вызывает действие нашей высшей духовной природы, которая, будучи по существу внутренне бесконечна и, следовательно, неизменна, может, однако, расти и укрепляться в своей являемой действительности, в той самой душе, которой страстная природа или служит минутною пищей внешних сил, или же дает неистребимую пищу нашему духовному существу для жизни вечной. Тот внутренний акт, которым пробудившаяся страсть удержана от внешних выражений, и сила души вместо того, чтобы расточиться наружу, сосредоточена, вобрана внутрь, этот акт, или эта энергия, разве может пропасть, а так как она ни во что внешнее не обратилась, то на что же она может идти, как не на укрепление самого душевного существа, в пищу его бессмертия?

Of course, passions are aroused strongly in us not directly by an external contingency, but only when that contingency has already become embodied in someone else's evil passion and acts upon our soul through it. The passion of anger is naturally aroused most strongly when someone attacks our sense of dignity and wounds our self-esteem or vanity. Three attitudes toward such an offense are possible. A person may surrender without restraint to the natural feeling of anger and squander his soul both in meaningless outward movements like those described above and, still more, in a whole series of complex actions inspired by malice and revenge. Such a person plunges headlong into the current of material processes that carries away our life, behind which unknown hostile forces lie concealed, devouring our soul. Or, like the Buddhist and Stoic sages, we may wish to oppose external hostility merely with our own insensibility or dispassion, trying to remain motionless in the current of material contingencies. But even if this succeeded, whom would it benefit, and how? There is a third and perfect way. To the external current striving to carry away our soul, we must oppose, not Stoic indifference, but a new feeling that answers evil with good and gives rise within the soul to another, independent current of movements and actions, which increasingly expand and strengthen our being. The water of the first current, the satisfaction of passions through outward deeds, quenches the soul's thirst for only a moment. The water of the second current, the transformation of evil passion into a good inward feeling, is a constant and infinite satisfaction of the spirit, an unceasing increase and affirmation of life without any diminution or loss. Whoever drinks of this water will never thirst; this water becomes in him a spring of water flowing into eternal life.

Конечно, в сильной степени страсти возбуждаются в нас не прямо внешнею случайностью, а лишь тогда, когда эта случайность уже воплотилась в чьей–нибудь злой страсти и чрез нее действует на нашу душу. Страсть гнева всего более, конечно, возбуждается, когда кто–нибудь покушается на чувство нашего достоинства, оскорбляет наше самолюбие, или тщеславие. К такому оскорблению возможно троякое отношение. Или человек отдается без удержа естественному чувству гнева и расточает свою душу как на внешние бессмысленные движения вроде вышеописанных, так и еще более на целый ряд сложных действий, внушенных злобою и местью; такой человек прямо с головою бросается в уносящий нашу жизнь поток материальных процессов, за которыми скрываются неведомые враждебные силы, пожирающие нашу душу. Или же, как буддийские и стоические мудрецы, мы захотим внешней вражде противопоставить лишь свое бесчувствие или бесстрастие, стараясь устоять неподвижными в потоке материальных случайностей; но если бы даже это удалось, кому и какая от этого польза? Есть третий и совершенный способ: внешнему потоку, стремящемуся унести нашу душу, должно противопоставить не стоическое равнодушие, а новое чувство, отвечающее добром на зло и рождающее внутри души другой самостоятельный поток движений и действий, все более и более расширяющих и укрепляющих наше существо. Вода первого потока — удовлетворение страстей внешними делами лишь на минуту утоляет жажду души; вода второго потока — превращение злой страсти в доброе внутреннее чувство есть постоянное и бесконечное удовлетворение духа, непрерывный прирост и утверждение жизни без всякой убыли и урона. Кто пьет от этой воды, не будет жаждать вовек; но вода эта становится в нём источником воды, текущей в жизнь вечную.

11 May 1897. Sunday of the Samaritan Woman.

11 мая 1897 г. Неделя о самарянке.

Petersburg.

Петербург.

Blindness and Blinding

You surely remember the famous portrait of that talented man of affairs who was not only “a gambler and duelist” but also “thoroughly light-fingered.”

Вы помните, конечно, знаменитый образ того талантливого деятеля, который был не только «картежник, дуэлист», но «и крепко на руку нечист».

But when he speaks of lofty honesty, Inspired by some demon, His eyes are fire, his face aflame; He weeps himself, and we all sob.

Когда ж о честности высокой говорит, Каким–то демоном внушаем, В глазах огонь, лицо горит, — Сам плачет, а мы все рыдаем.

This brilliant portrait, not invented but seized alive and immortalized by Griboyedov, represents a genuine type, Russian and universal. Here is a striking refutation of an erroneous theory long widespread in both philosophy and public opinion, which deceived even the wisest of the Greeks, Socrates, with whose name it remains associated. It is asserted that a person goes astray and rejects truth in practice only because he does not see it. Therefore, we need only enlighten everyone, and, knowing truth, they will practice it, and virtue will reign in the world. This opinion is plainly refuted by actual experience, which shows that a clear understanding of truth has not one uniform kind of consequence, but three. For some people, understanding truth means accepting it in practice; others remain indifferent to it; and it embitters a third group. Socrates had to learn this in his own person, when his rational service to truth won him devoted friends and disciples on the one hand and, on the other, a sentence of death from his enemies, confirmed by “the soulless crowd.”

Этот гениальный образ, не сочиненный, а живьем схваченный и увековеченный Грибоедовым, представляет собою настоящий тип, русский и всемирный. И вот яркое опровержение ошибочной теории, издавна распространенной и в философии, и в общественном мнении, и обманувшей даже мудрейшего из эллинов, Сократа, с именем которого она остается связанной. Утверждают, будто человек заблуждается и отвергает на деле истину только потому, что её не видит; поэтому стоит лишь просветить всех людей, и они, познав истину, станут творить её, и добродетель будет царствовать в мире. Такое мнение явно опровергается действительным опытом, который показывает, что явное понимание истины имеет не одинакового, а троякого рода последствия: для одних людей понимать истину значит на деле принимать ее, другие остаются к ней равнодушными, третьих она ожесточает, как это пришлось Сократу узнать на самом себе, когда его разумное служение истине приготовило ему преданных друзей и учеников с одной стороны, а с другой — смертный приговор его врагов, утвержденный «толпой бездушной».

The thoroughly light-fingered moralist immortalized by Griboyedov saw with complete clarity at least the elementary truth that lofty honesty is superior to cardsharping. This clear awareness, filling his soul with rapture, gave him complete inward satisfaction, leaving no room for concern about bringing his deeds into harmony with his words and feelings. This is the most common type of person who sees truth and does not practice it. I mean, of course, only the essence of the matter, not the portrait's artistic vividness or the sharpness of the contrast. Certainly, not many people's enthusiasm for lofty words brings their listeners to sobs; equally, not many people's departure from the ideal standards they profess in words reaches the point of thorough “light-fingeredness.” But what is typical is the psychological deception that substitutes aesthetic pleasure for moral satisfaction. A very numerous variety of this type consists of those devout people whose religious need is entirely met by enjoyment of the Church's ritual and aesthetic side, without the slightest sign of interest in Christianity's task in life. Another variety consists of the so-called men of the 1840s, Turgenev's heroes, and so on. All these people, so diverse in other respects, agree in this: truth is for them an object of theoretical understanding and aesthetic enjoyment, not of practical fulfillment, which they simply forget. All of them, including Griboyedov's preacher of lofty honesty, deserve to be excused, because in their enthusiasm, as in their forgetfulness, they are generally sincere. Though they readily violate truth's practical demands, they do not take up arms against truth itself and even glorify it with their platonic love.

Увековеченный Грибоедовым моралист, крепко нечистый на руку, с полною ясностью видел, по крайней мере, элементарную истину, что высокая честность превосходнее шулерства. Это ясное сознание, наполнявшее его душу восторгом, давало ему полное внутреннее удовлетворение, не оставляя места для забот о согласовании дел со словами и чувствами. Это есть самый распространенный тип людей, видящих истину и не творящих её. Имею ввиду, разумеется, лишь сущность дела, а не художественную яркость образа и резкость контраста. Не у многих, конечно, увлечение высокими словами доводит слушателей до рыданий, и точно также не у многих уклонение от исповедуемых на словах идеальных норм доходит до крепкой «нечистоты на руку». Но типичен тот психологический обман, который подменивает эстетическим удовольствием нравственное удовлетворение. Весьма многочисленную разновидность этого типа составляют те благочестивые люди, которых религиозная потребность вполне покрывается наслаждением от обрядовой и эстетической стороны церкви, без всякого намека на интерес к жизненной задаче христианства. Другую разновидность составляют так называемые люди сороковых годов, тургеневские герои и т. д. Все эти люди, столь разнообразные в других отношениях, сходятся между собою в том, что истина есть для них предмет теоретического понимания и эстетического наслаждения, а не практического исполнения, о котором они просто забывают. Все они, не исключая и грибоедовского проповедника высокой честности, заслуживают извинения, потому что в своем увлечении, так же, как и в забвении, они бывают, вообще говоря, искренними, потому что, легко нарушая практические требование истины, они не вооружаются против самой истины и даже прославляют ее своею платоническою любовью.

But in our time the motley crowd of these platonic admirers of truth, whose very existence refuted the Socratic view that clear knowledge of truth is sufficient for virtue, is beginning to thin out more and more. People of another kind come forward ever more boldly, but also more madly: people who not only see truth but hate it, and hate it precisely because they see it too well, not merely theoretically and aesthetically, but with all its practical demands and consequences. They hate truth because it obliges them to perform actions they do not want to perform. Besides the spiritually blind, who have lost the ability to see clearly through a sickness of the soul inherited from their ancestors and acquired through their own habitual sins, blind people who can still be healed and gain their sight, and besides those whose spiritual vision is limited to only one side of truth, and who, though with much greater difficulty, can still be healed, there are also souls that consciously, by their own decision, blind themselves out of hatred for the truth which they see fully and from every side. Such self-blinded people cannot be healed, because they do not want healing.

Но в наше время пестрая толпа этих платонических поклонников истины, которые одним своим существованием опровергали тот сократовский взгляд, что ясное знание истины достаточно для добродетели, — начинает все более и более редеть, и все смелее, но и безумнее, выступают люди другого рода, которые не только видят истину, но и ненавидят её, — именно потому ненавидят её, что слишком хорошо видят её, не теоретически и эстетически только, а со всеми её практическими требованиями и последствиями. Они ненавидят истину за то, что она обязывает их к действиям, которых они не хотят. Кроме духовно–слепых, утративших способность ясного зрения в силу болезни души, унаследованной от предков и приобретенной собственными привычными грехами, — слепых, которые еще могут исцелиться и прозреть, и кроме тех, которых духовное зрение ограничено лишь одною стороною истины, и которые, хотя с большим трудом, но все–таки допускают исцеление, есть еще души, сознательно, по собственному решению ослепляющие себя из ненависти к истине, которую они видят вполне и со всех сторон. Такие самоослепленные не могут быть исцелены, потому что они не хотят исцеления.

If we do not stop at the outward coverings, it is easy to perceive this spiritual kernel of evil: hatred of truth for the good which it expresses, demands, and leads toward. It is scarcely possible to hate a merely theoretical truth solely because it is true; scarcely anyone has hatefully denied that twice two is four. But if a formal judgment just as certain as that is connected in its content with some moral demand, how many people will take up arms against it in fury!

Если не останавливаться на внешних оболочках, легко ощутить это духовное зерно зла: ненависть к истине за то добро, которое она выражает, которого она требует и к которому ведет. Едва ли можно ненавидеть истину только теоретическую — за то одно, что она истина; едва ли кто–нибудь отрицал с ненавистью, что дважды два четыре, — но, если суждение формальное столь же достоверное, как и это, связано по своему содержанию с каким–нибудь нравственным требованием, — как много людей вооружится против него с яростью.

Having come to hate truth because they have perceived its connection with goodness, these people naturally turn away from it and cease to see it, merely feeling its hostile presence behind their backs. Blinded by hatred in their hearts, they soon lose their intellectual sight as well and end by becoming feeble and harmless. The whole point is that the inward, essential connection between goodness and truth cannot finally be severed. Therefore, if people intellectually blinded by inherited and acquired sins, yet preserving in their hearts a seed of goodness, inevitably end by gaining sight and seeing truth, then it is just as inevitable that sighted people who see truth well but hate it in their hearts for the goodness it contains will in the end become intellectually blind as well. This gradual enlightenment of the good who are blind, and blinding of the evil who can see, constitutes the fundamental moral meaning of the historical process, or universal judgment, as it is said: “For judgment I came into this world, so that those who do not see may see, and those who see may become blind.”

Возненавидев истину за усмотренную ими связь её с добром, эти люди естественно отворачиваются от неё и перестают её видеть, только чувствуя за своими плечами её враждебное присутствие. Ослепленные ненавистью в своем сердце, они скоро теряют и умственное зрение и становятся под конец немощными и безвредными. Все дело в том, что внутренняя, существенная связь между добром и истиной не может быть окончательно порвана. Поэтому, если люди умственно слепые от наследственных и приобретенных грехов, но сохраняющие в сердце своем семя добра, неизбежно кончат тем, что прозреют и увидят истину, то столь же неизбежно люди зрячие, хорошо видящие истину, но ненавидящие её в сердце своем за то добро, которое есть в ней, — неизбежно они под конец ослепнут и умственно. Это постепенное просвещение добрых слепых и ослепление злых зрячих составляет основной нравственный смысл исторического процесса или всемирного суда, как сказано: «На суд Я в мир сей пришел, чтобы невидящие увидели, а видящие стали слепыми».

18 May 1897. Sunday of the Blind Man.

18 мая 1897 г. Неделя о слепом.