SCRIPTURA

Leo Tolstoy · Anna Karenina · 112 of 239

Part Four · Chapter XI

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

Everyone took part in the conversation except Kitty and Levin. At first, when they were talking of the influence that one people has on another, there rose to Levin’s mind what he had to say on the subject. But these ideas, once of such importance in his eyes, seemed to come into his brain as in a dream, and had now not the slightest interest for him. It even struck him as strange that they should be so eager to talk of what was of no use to anyone. Kitty, too, should, one would have supposed, have been interested in what they were saying of the rights and education of women. How often she had mused on the subject, thinking of her friend abroad, Varenka, of her painful state of dependence, how often she had wondered about herself what would become of her if she did not marry, and how often she had argued with her sister about it! But it did not interest her at all. She and Levin had a conversation of their own, yet not a conversation, but some sort of mysterious communication, which brought them every moment nearer, and stirred in both a sense of glad terror before the unknown into which they were entering.

Все принимали участие в общем разговоре, кроме Кити и Левина. Сначала, когда говорилось о влиянии, которое имеет один народ на другой, Левину невольно приходило в голову то, что он имел сказать по этому предмету; но мысли эти, прежде для него очень важные, как бы во сне мелькали в его голове и не имели для него теперь ни малейшего интереса. Ему даже странно казалось, зачем они так стараются говорить о том, что никому не нужно. Для Кити точно так же, казалось, должно бы быть интересно то, что они говорили о правах и образовании женщин. Сколько раз она думала об этом, вспоминая о своей заграничной приятельнице Вареньке, о ее тяжелой зависимости, сколько раз думала про себя, что с ней самой будет, если она не выйдет замуж, и сколько раз спорила об этом с сестрою! Но теперь это нисколько не интересовало ее. У них шел свой разговор с Левиным, и не разговор, а какое-то таинственное общение, которое с каждою минутой всё ближе связывало их и производило в обоих чувство радостного страха пред тем неизвестным, в которое они вступали.

At first Levin, in answer to Kitty’s question how he could have seen her last year in the carriage, told her how he had been coming home from the mowing along the highroad and had met her.

Сначала Левин, на вопрос Кити о том, как он мог видеть ее прошлого года в карете, рассказал ей, как он шел с покоса по большой дороге и встретил ее.

“It was very, very early in the morning. You were probably only just awake. Your mother was asleep in the corner. It was an exquisite morning. I was walking along wondering who it could be in a four-in-hand? It was a splendid set of four horses with bells, and in a second you flashed by, and I saw you at the window—you were sitting like this, holding the strings of your cap in both hands, and thinking awfully deeply about something,” he said, smiling. “How I should like to know what you were thinking about then! Something important?”

— Это было рано-рано утром. Вы, верно, только проснулись. Maman ваша спала в своем уголке. Чудное утро было. Я иду и думаю: кто это четверней в карете? Славная четверка с бубенчиками, и на мгновенье вы мелькнули, и вижу я в окно — вы сидите вот так и обеими руками держите завязки чепчика и о чем-то ужасно задумались, — говорил он улыбаясь. — Как бы я желал знать, о чем вы тогда думали. О важном?

“Wasn’t I dreadfully untidy?” she wondered, but seeing the smile of ecstasy these reminiscences called up, she felt that the impression she had made had been very good. She blushed and laughed with delight; “Really I don’t remember.”

«Не была ли растрепана?» подумала она; но увидав восторженную улыбку, которую вызывали в его воспоминании эти подробности, она почувствовала, что, напротив, впечатление, произведенное ею, было очень хорошее. Она покраснела и радостно засмеялась. — Право, не помню.

“How nicely Turovtsin laughs!” said Levin, admiring his moist eyes and shaking chest.

— Как хорошо смеется Туровцын! — сказал Левин, любуясь на его влажные глаза и трясущееся тело.

“Have you known him long?” asked Kitty.

— Вы давно его знаете? — спросила Кити.

“Oh, everyone knows him!”

— Кто его не знает!

“And I see you think he’s a horrid man?”

— И я вижу, что вы думаете, что он дурной человек?

“Not horrid, but nothing in him.”

— Не дурной, а ничтожный.

“Oh, you’re wrong! And you must give up thinking so directly!” said Kitty. “I used to have a very poor opinion of him too, but he, he’s an awfully nice and wonderfully good-hearted man. He has a heart of gold.”

— И неправда! И поскорей не думайте больше так! — сказала Кити. — Я тоже была о нем очень низкого мнения, но это, это — премилый и удивительно добрый человек. Сердце у него золотое.

“How could you find out what sort of heart he has?”

— Как это вы могли узнать его сердце?

“We are great friends. I know him very well. Last winter, soon after ... you came to see us,” she said, with a guilty and at the same time confiding smile, “all Dolly’s children had scarlet fever, and he happened to come and see her. And only fancy,” she said in a whisper, “he felt so sorry for her that he stayed and began to help her look after the children. Yes, and for three weeks he stopped with them, and looked after the children like a nurse.”

— Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того... как вы у нас были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.

“I am telling Konstantin Dmitrievitch about Turovtsin in the scarlet fever,” she said, bending over to her sister.

— Я рассказываю Константину Дмитричу про Туровцына в скарлатине, — сказала она, перегнувшись к сестре.

“Yes, it was wonderful, noble!” said Dolly, glancing towards Turovtsin, who had become aware they were talking of him, and smiling gently to him. Levin glanced once more at Turovtsin, and wondered how it was he had not realized all this man’s goodness before.

— Да, удивительно, прелесть! — сказала Долли, взглядывая на Туровцына, чувствовавшего, что говорили о нем, и кротко улыбаясь ему. Левин еще раз взглянул на Туровцына и удивился, как он прежде не понимал всей прелести этого человека.

“I’m sorry, I’m sorry, and I’ll never think ill of people again!” he said gaily, genuinely expressing what he felt at the moment.

— Виноват, виноват, и никогда не буду больше дурно думать о людях! — весело сказал он, искренно высказывая то, что он теперь чувствовал.