SCRIPTURA

Leo Tolstoy · Anna Karenina · 149 of 239

Part Five · Chapter XXV

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

When Alexey Alexandrovitch came into the Countess Lidia Ivanovna’s snug little boudoir, decorated with old china and hung with portraits, the lady herself had not yet made her appearance. She was changing her dress.

Когда Алексей Александрович вошел в маленький, уставленный старинным фарфором и увешанный портретами, уютный кабинет графини Лидии Ивановны, самой хозяйки еще не было. Она переодевалась.

A cloth was laid on a round table, and on it stood a china tea service and a silver spirit-lamp and tea kettle. Alexey Alexandrovitch looked idly about at the endless familiar portraits which adorned the room, and sitting down to the table, he opened a New Testament lying upon it. The rustle of the countess’s silk skirt drew his attention off.

На круглом столе была накрыта скатерть и стоял китайский прибор и серебряный спиртовой чайник. Алексей Александрович рассеянно оглянул бесчисленные знакомые портреты, украшавшие кабинет, и, присев к столу, раскрыл лежавшее на нем Евангелие. Шум шелкового платья графини развлек его.

“Well now, we can sit quietly,” said Countess Lidia Ivanovna, slipping hurriedly with an agitated smile between the table and the sofa, “and talk over our tea.”

— Ну вот, теперь мы сядем спокойно, — сказала графиня Лидия Ивановна, с взволнованною улыбкой поспешно пролезая между столом и диваном, — и поговорим за нашим чаем.

After some words of preparation, Countess Lidia Ivanovna, breathing hard and flushing crimson, gave into Alexey Alexandrovitch’s hands the letter she had received.

После нескольких слов приготовления графиня Лидия Ивановна, тяжело дыша и краснея, передала в руки Алексея Александровича полученное ею письмо.

After reading the letter, he sat a long while in silence.

Прочтя письмо, он долго молчал.

“I don’t think I have the right to refuse her,” he said, timidly lifting his eyes.

— Я не полагаю, чтоб я имел право отказать ей, — сказал он робко, подняв глаза.

“Dear friend, you never see evil in anyone!”

— Друг мой! Вы ни в ком не видите зла!

“On the contrary, I see that all is evil. But whether it is just....”

— Я, напротив, вижу, что всё есть зло. Но справедливо ли это?..

His face showed irresolution, and a seeking for counsel, support, and guidance in a matter he did not understand.

В лице его была нерешительность и искание совета, поддержки и руководства в деле для него непонятном.

“No,” Countess Lidia Ivanovna interrupted him; “there are limits to everything. I can understand immorality,” she said, not quite truthfully, since she never could understand that which leads women to immorality; “but I don’t understand cruelty: to whom? to you! How can she stay in the town where you are? No, the longer one lives the more one learns. And I’m learning to understand your loftiness and her baseness.”

— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. — Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так как она никогда не могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, — но я не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как оставаться в том городе, где вы? Нет, век живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость.

“Who is to throw a stone?” said Alexey Alexandrovitch, unmistakably pleased with the part he had to play. “I have forgiven all, and so I cannot deprive her of what is exacted by love in her—by her love for her son....”

— А кто бросит камень? — сказал Алексей Александрович, очевидно довольный своей ролью. — Я всё простил и потому не могу лишать ее того, что есть потребность любви для нее — любви к сыну...

“But is that love, my friend? Is it sincere? Admitting that you have forgiven—that you forgive—have we the right to work on the feelings of that angel? He looks on her as dead. He prays for her, and beseeches God to have mercy on her sins. And it is better so. But now what will he think?”

— Но любовь ли это, друг мой? Искренно ли это? Положим, вы простили, вы прощаете... но имеем ли мы право действовать на душу этого ангела? Он считает ее умершею. Он молится за нее и просит Бога простить ее грехи... И так лучше. А тут что он будет думать?

“I had not thought of that,” said Alexey Alexandrovitch, evidently agreeing.

— Я не думал об этом, — сказал Алексей Александрович, очевидно соглашаясь.

Countess Lidia Ivanovna hid her face in her hands and was silent. She was praying.

Графиня Лидия Ивановна закрыла лицо руками и помолчала. Она молилась.

“If you ask my advice,” she said, having finished her prayer and uncovered her face, “I do not advise you to do this. Do you suppose I don’t see how you are suffering, how this has torn open your wounds? But supposing that, as always, you don’t think of yourself, what can it lead to?—to fresh suffering for you, to torture for the child. If there were a trace of humanity left in her, she ought not to wish for it herself. No, I have no hesitation in saying I advise not, and if you will intrust it to me, I will write to her.”

— Если вы спрашиваете моего совета, — сказала она, помолившись и открывая лицо, — то я не советую вам делать этого. Разве я не вижу, как вы страдаете, как это раскрыло ваши раны? Но, положим, вы, как всегда, забываете о себе. Но к чему же это может повести? К новым страданиям с вашей стороны, к мучениям для ребенка? Если в ней осталось что-нибудь человеческое, она сама не должна желать этого. Нет, я не колеблясь не советую, и, если вы разрешаете мне, я напишу к ней.

And Alexey Alexandrovitch consented, and Countess Lidia Ivanovna sent the following letter in French:

И Алексей Александрович согласился, и графиня Лидия Ивановна написала следующее французское письмо:

“Dear Madame,

«Милостивая Государыня,

“To be reminded of you might have results for your son in leading to questions on his part which could not be answered without implanting in the child’s soul a spirit of censure towards what should be for him sacred, and therefore I beg you to interpret your husband’s refusal in the spirit of Christian love. I pray to Almighty God to have mercy on you.

Воспоминание о вас для вашего сына может повести к вопросам с его стороны, на которые нельзя отвечать, не вложив в душу ребенка духа осуждения к тому, что должно быть для него святыней, и потому прошу понять отказ вашего мужа в духе христианской любви. Прошу Всевышнего о милосердии к вам.

“Countess Lidia.”

Графиня Лидия».

This letter attained the secret object which Countess Lidia Ivanovna had concealed from herself. It wounded Anna to the quick.

Письмо это достигло той затаенной цели, которую графиня Лидия Ивановна скрывала от самой себя. Оно до глубины души оскорбило Анну.

For his part, Alexey Alexandrovitch, on returning home from Lidia Ivanovna’s, could not all that day concentrate himself on his usual pursuits, and find that spiritual peace of one saved and believing which he had felt of late.

С своей стороны, Алексей Александрович, вернувшись от Лидии Ивановны домой, не мог в этот день предаться своим обычным занятиям и найти то душевное спокойствие верующего и спасенного человека, которое он чувствовал прежде.

The thought of his wife, who had so greatly sinned against him, and towards whom he had been so saintly, as Countess Lidia Ivanovna had so justly told him, ought not to have troubled him; but he was not easy; he could not understand the book he was reading; he could not drive away harassing recollections of his relations with her, of the mistake which, as it now seemed, he had made in regard to her. The memory of how he had received her confession of infidelity on their way home from the races (especially that he had insisted only on the observance of external decorum, and had not sent a challenge) tortured him like a remorse. He was tortured too by the thought of the letter he had written her; and most of all, his forgiveness, which nobody wanted, and his care of the other man’s child made his heart burn with shame and remorse.

Воспоминание о жене, которая так много была виновата пред ним и пред которою он был так свят, как справедливо говорила ему графиня Лидия Ивановна, не должно было бы смущать его; но он не был спокоен: он не мог понимать книги, которую он читал, не мог отогнать мучительных воспоминаний о своих отношениях к ней, о тех ошибках, которые он, как ему теперь казалось, сделал относительно ее. Воспоминание о том, как он принял, возвращаясь со скачек, ее признание в неверности (то в особенности, что он требовал от нее только внешнего приличия, а не вызвал на дуэль), как раскаяние, мучало его. Также мучало его воспоминание о письме, которое он написал ей; в особенности его прощение, никому ненужное, и его заботы о чужом ребенке жгли его сердце стыдом и раскаянием.

And just the same feeling of shame and regret he felt now, as he reviewed all his past with her, recalling the awkward words in which, after long wavering, he had made her an offer.

И точно такое же чувство стыда и раскаяния он испытывал теперь, перебирая всё свое прошедшее с нею и вспоминая неловкие слова, которыми он после долгих колебаний сделал ей предложение.

“But how have I been to blame?” he said to himself. And this question always excited another question in him—whether they felt differently, did their loving and marrying differently, these Vronskys and Oblonskys ... these gentlemen of the bedchamber, with their fine calves. And there passed before his mind a whole series of these mettlesome, vigorous, self-confident men, who always and everywhere drew his inquisitive attention in spite of himself. He tried to dispel these thoughts, he tried to persuade himself that he was not living for this transient life, but for the life of eternity, and that there was peace and love in his heart. But the fact that he had in this transient, trivial life made, as it seemed to him, a few trivial mistakes tortured him as though the eternal salvation in which he believed had no existence. But this temptation did not last long, and soon there was reestablished once more in Alexey Alexandrovitch’s soul the peace and the elevation by virtue of which he could forget what he did not want to remember.

«Но в чем же я виноват?» говорил он себе. И этот вопрос всегда вызывал в нем другой вопрос — о том, иначе ли чувствуют, иначе ли любят, иначе ли женятся эти другие люди, эти Вронские, Облонские... эти камергеры с толстыми икрами. И ему представлялся целый ряд этих сочных, сильных, не сомневающихся людей, которые невольно всегда и везде обращали на себя его любопытное внимание. Он отгонял от себя эти мысли, он старался убеждать себя, что он живет не для здешней временной жизни, а для вечной, что в душе его находится мир и любовь. Но то, что он в этой временной, ничтожной жизни сделал, как ему казалось, некоторые ничтожные ошибки, мучало его так, как будто и не было того вечного спасения, в которое он верил. Но искушение это продолжалось недолго, и скоро опять в душе Алексея Александровича восстановилось то спокойствие и та высота, благодаря которым он мог забывать о том, чего не хотел помнить.