SCRIPTURA

Leo Tolstoy · Anna Karenina · 57 of 239

Part Two · Chapter XXIII

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

Vronsky had several times already, though not so resolutely as now, tried to bring her to consider their position, and every time he had been confronted by the same superficiality and triviality with which she met his appeal now. It was as though there were something in this which she could not or would not face, as though directly she began to speak of this, she, the real Anna, retreated somehow into herself, and another strange and unaccountable woman came out, whom he did not love, and whom he feared, and who was in opposition to him. But today he was resolved to have it out.

Вронский уже несколько раз пытался, хотя и не так решительно, как теперь, наводить ее на обсуждение своего положения и каждый раз сталкивался с тою поверхностностию и легкостью суждений, с которою она теперь отвечала на его вызов. Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала другая, странная, чуждая ему женщина, которой он не любил и боялся и которая давала ему отпор. Но нынче он решился высказать всё.

“Whether he knows or not,” said Vronsky, in his usual quiet and resolute tone, “that’s nothing to do with us. We cannot ... you cannot stay like this, especially now.”

— Знает ли он или нет, — сказал Вронский своим обычным твердым и спокойным тоном, — знает ли он или нет, нам до этого дела нет. Мы не можем... вы не можете так оставаться, особенно теперь.

“What’s to be done, according to you?” she asked with the same frivolous irony. She who had so feared he would take her condition too lightly was now vexed with him for deducing from it the necessity of taking some step.

— Что ж делать, по вашему? — спросила она с тою же легкою насмешливостью. Ей, которая так боялась, чтоб он не принял легко ее беременность, теперь было досадно зa то, что он из этого выводил необходимость предпринять что-то.

“Tell him everything, and leave him.”

— Объявить ему всё и оставить его.

“Very well, let us suppose I do that,” she said. “Do you know what the result of that would be? I can tell you it all beforehand,” and a wicked light gleamed in her eyes, that had been so soft a minute before. “‘Eh, you love another man, and have entered into criminal intrigues with him?’” (Mimicking her husband, she threw an emphasis on the word “criminal,” as Alexey Alexandrovitch did.) “‘I warned you of the results in the religious, the civil, and the domestic relation. You have not listened to me. Now I cannot let you disgrace my name,—’” “and my son,” she had meant to say, but about her son she could not jest,—“‘disgrace my name, and’—and more in the same style,” she added. “In general terms, he’ll say in his official manner, and with all distinctness and precision, that he cannot let me go, but will take all measures in his power to prevent scandal. And he will calmly and punctually act in accordance with his words. That’s what will happen. He’s not a man, but a machine, and a spiteful machine when he’s angry,” she added, recalling Alexey Alexandrovitch as she spoke, with all the peculiarities of his figure and manner of speaking, and reckoning against him every defect she could find in him, softening nothing for the great wrong she herself was doing him.

— Очень хорошо; положим, что я сделаю это, — сказала она. — Вы знаете, что из этого будет? Я вперед всё расскажу,— и злой свет зажегся в ее за минуту пред этим нежных глазах. — «А, вы любите другого и вступили с ним в преступную связь? (Она, представляя мужа, сделала, точно так, как это делал Алексей Александрович, ударение на слове преступную,) Я предупреждал вас о последствиях в религиозном, гражданском и семейном отношениях. Вы не послушали меня. Теперь я не могу отдать позору свое имя... — и своего сына, — хотела она сказать, но сыном она не могла шутить... — позору свое имя», и еще что-нибудь в таком роде, — добавила она. — Вообще он скажет со своею государственною манерой и с ясностью и точностью, что он не может отпустить меня, но примет зависящие от него меры остановить скандал. И сделает спокойно, аккуратно то, что скажет. Вот что будет. Это не человек, а машина, и злая машина, когда рассердится, — прибавила она, вспоминая при этом Алексея Александровича со всеми подробностями его фигуры, манеры говорить и его характера и в вину ставя ему всё, что только могла она найти в нем нехорошего, не прощая ему ничего зa ту страшную вину, которою она была пред ним виновата.

“But, Anna,” said Vronsky, in a soft and persuasive voice, trying to soothe her, “we absolutely must, anyway, tell him, and then be guided by the line he takes.”

— Но, Анна, — сказал Вронский убедительным, мягким голосом, стараясь успокоить ее, — всё-таки необходимо сказать ему, а потом уж руководиться тем, что он предпримет.

“What, run away?”

— Что ж, бежать?

“And why not run away? I don’t see how we can keep on like this. And not for my sake—I see that you suffer.”

— Отчего ж и не бежать? Я не вижу возможности продолжать это. И не для себя, — я вижу, что вы страдаете.

“Yes, run away, and become your mistress,” she said angrily.

— Да, бежать, и мне сделаться вашею любовницей? — злобно сказала она.

“Anna,” he said, with reproachful tenderness.

— Анна! — укоризненно-нежно проговорил он.

“Yes,” she went on, “become your mistress, and complete the ruin of....”

— Да, — продолжала она, — сделаться вашею любовницей и погубить всё...

Again she would have said “my son,” but she could not utter that word.

Она опять хотела сказать: сына, но не могла выговорить этого слова.

Vronsky could not understand how she, with her strong and truthful nature, could endure this state of deceit, and not long to get out of it. But he did not suspect that the chief cause of it was the word—son, which she could not bring herself to pronounce. When she thought of her son, and his future attitude to his mother, who had abandoned his father, she felt such terror at what she had done, that she could not face it; but, like a woman, could only try to comfort herself with lying assurances that everything would remain as it always had been, and that it was possible to forget the fearful question of how it would be with her son.

Вронский не мог понять, как она, со своею сильною, честною натурой, могла переносить это положение обмана и не желать выйти из него; но он не догадывался, что главная причина этого было то слово сын, которого она не могла выговорить. Когда она думала о сыне и его будущих отношениях к бросившей его отца матери, ей так становилось страшно за то, что она сделала, что она не рассуждала, а, как женщина, старалась только успокоить себя лживыми рассуждениями и словами, с тем чтобы всё оставалось по старому и чтобы можно было забыть про страшный вопрос, что будет с сыном.

“I beg you, I entreat you,” she said suddenly, taking his hand, and speaking in quite a different tone, sincere and tender, “never speak to me of that!”

— Я прошу тебя, я умоляю тебя, — вдруг совсем другим, искренним и нежным тоном сказала она, взяв его зa руку, — никогда не говори со мной об этом!

“But, Anna....”

— Но, Анна...

“Never. Leave it to me. I know all the baseness, all the horror of my position; but it’s not so easy to arrange as you think. And leave it to me, and do what I say. Never speak to me of it. Do you promise me?... No, no, promise!...”

— Никогда. Предоставь мне. Всю низость, весь ужас своего положения я знаю; но это не так легко решить, как ты думаешь. И предоставь мне, и слушайся меня. Никогда со мной не говори об этом. Обещаешь ты мне?... Нет, нет, обещай!...

“I promise everything, but I can’t be at peace, especially after what you have told me. I can’t be at peace, when you can’t be at peace....”

— Я всё обещаю, но я не могу быть спокоен, особенно после того, что ты сказала. Я не могу быть спокоен, когда ты не можешь быть спокойна...

“I?” she repeated. “Yes, I am worried sometimes; but that will pass, if you will never talk about this. When you talk about it—it’s only then it worries me.”

— Я! — повторила она. — Да, я мучаюсь иногда; но это пройдет, если ты никогда не будешь говорить со мной об этом. Когда ты говоришь со мной об этом, тогда только это меня мучает.

“I don’t understand,” he said.

— Я не понимаю, — сказал он.

“I know,” she interrupted him, “how hard it is for your truthful nature to lie, and I grieve for you. I often think that you have ruined your whole life for me.”

— Я знаю, — перебила она его, — как тяжело твоей честной натуре лгать, и жалею тебя. Я часто думаю, как для меня ты погубил свою жизнь.

“I was just thinking the very same thing,” he said; “how could you sacrifice everything for my sake? I can’t forgive myself that you’re unhappy!”

— Я то же самое сейчас думал, — сказал он, — как из-за меня ты могла пожертвовать всем? Я не могу простить себе то, что ты несчастлива.

“I unhappy?” she said, coming closer to him, and looking at him with an ecstatic smile of love. “I am like a hungry man who has been given food. He may be cold, and dressed in rags, and ashamed, but he is not unhappy. I unhappy? No, this is my unhappiness....”

— Я несчастлива? — сказала она, приближаясь к нему и с восторженною улыбкой любви глядя на него, — я — как голодный человек, которому дали есть. Может быть, ему холодно, и платье у него разорвано, и стыдно ему, но он не несчастлив. Я несчастлива? Нет, вот мое счастье...

She could hear the sound of her son’s voice coming towards them, and glancing swiftly round the terrace, she got up impulsively. Her eyes glowed with the fire he knew so well; with a rapid movement she raised her lovely hands, covered with rings, took his head, looked a long look into his face, and, putting up her face with smiling, parted lips, swiftly kissed his mouth and both eyes, and pushed him away. She would have gone, but he held her back.

Она услыхала голос возвращавшегося сына и, окинув быстрым взглядом террасу, порывисто встала. Взгляд ее зажегся знакомым ему огнем, она быстрым движением подняла свои красивые, покрытые кольцами руки, взяла его за голову, посмотрела на него долгим взглядом и, приблизив свое лицо с открытыми, улыбающимися губами, быстро поцеловала его рот и оба глаза и оттолкнула. Она хотела итти, но он удержал ее.

“When?” he murmured in a whisper, gazing in ecstasy at her.

— Когда? — проговорил он шопотом, восторженно глядя на нее.

“Tonight, at one o’clock,” she whispered, and, with a heavy sigh, she walked with her light, swift step to meet her son.

— Нынче, в час, — прошептала она и, тяжело вздохнув, пошла своим легким и быстрым шагом навстречу сыну.

Seryozha had been caught by the rain in the big garden, and he and his nurse had taken shelter in an arbor.

Сережу дождь застал в большом саду, и они с няней просидели в беседке.

“Well, au revoir,” she said to Vronsky. “I must soon be getting ready for the races. Betsy promised to fetch me.”

— Ну, до свиданья, — сказала она Вронскому. — Теперь скоро надо на скачки. Бетси обещала заехать за мной.

Vronsky, looking at his watch, went away hurriedly.

Вронский, взглянув на часы, поспешно уехал.