Book One · Часть первая
Though hundreds of thousands had done their very best to disfigure the small piece of land on which they were crowded together, by paving the ground with stones, scraping away every vestige of vegetation, cutting down the trees, turning away birds and beasts, and filling the air with the smoke of naphtha and coal, still spring was spring, even in the town. The sun shone warm, the air was balmy; everywhere, where it did not get scraped away, the grass revived and sprang up between the paving-stones as well as on the narrow strips of lawn on the boulevards. The birches, the poplars, and the wild cherry unfolded their gummy and fragrant leaves, the limes were expanding their opening buds; crows, sparrows, and pigeons, filled with the joy of spring, were getting their nests ready; the flies were buzzing along the walls, warmed by the sunshine. All were glad, the plants, the birds, the insects, and the children. But men, grown-up men and women, did not leave off cheating and tormenting themselves and each other. It was not this spring morning men thought sacred and worthy of consideration not the beauty of God’s world, given for a joy to all creatures, this beauty which inclines the heart to peace, to harmony, and to love, but only their own devices for enslaving one another.
Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, — весна была весною даже и в городе. Солнце грело, трава, оживая, росла и зеленела везде, где только не соскребли ее, не только на газонах бульваров, но и между плитами камней, и березы, тополи, черемуха распускали свои клейкие и пахучие листья, липы надували лопавшиеся почки; галки, воробьи и голуби по-весеннему радостно готовили уже гнезда, и мухи жужжали у стен, пригретые солнцем. Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди — большие, взрослые люди — не переставали обманывать и мучать себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, чтò они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом.
Thus, in the prison office of the Government town, it was not the fact that men and animals had received the grace and gladness of spring that was considered sacred and important, but that a notice, numbered and with a superscription, had come the day before, ordering that on this 28th day of April, at 9 a.m., three prisoners at present detained in the prison, a man and two women (one of these women, as the chief criminal, to be conducted separately), had to appear at Court. So now, on the 28th of April, at 8 o’clock, a jailer and soon after him a woman warder with curly grey hair, dressed in a jacket with sleeves trimmed with gold, with a blue-edged belt round her waist, and having a look of suffering on her face, came into the corridor.
Так, в конторе губернской тюрьмы считалось священным и важным не то, что всем животным и людям даны умиление и радость весны, а считалось священым и важным то, что накануне получена была за номером с печатью и заголовком бумага о том, чтобы к 9-ти часам утра были доставлены в нынешний день, 28-го апреля, три содержащиеся в тюрьме подследственные арестанта — две женщины и один мужчина. Одна из этих женщин, как самая важная преступница, должна была быть доставлена отдельно. И вот, на основании этого предписания, 28-го апреля в темный вонючий коридор женского отделения, в 8 часов утра, вошел старший надзиратель. Вслед за ним вошла в коридор женщина с измученным лицом и вьющимися седыми волосами, одетая в кофту с рукавами, обшитыми галунами, и подпоясанную поясом с синим кантом. Это была надзирательница.
“You want Maslova?” she asked, coming up to the cell with the jailer who was on duty.
— Вам Маслову? — спросила она, подходя с дежурным надзирателем к одной из дверей камер, отворявшихся в коридор.
The jailer, rattling the iron padlock, opened the door of the cell, from which there came a whiff of air fouler even than that in the corridor, and called out, “Maslova! to the Court,” and closed the door again.
Надзиратель, гремя железом, отпер замок и, растворив дверь камеры, из которой хлынул еще более вонючий, чем в коридоре, воздух, крикнул: — Маслова, в суд! — и опять притворил дверь, дожидаясь.
Even into the prison yard the breeze had brought the fresh vivifying air from the fields. But in the corridor the air was laden with the germs of typhoid, the smell of sewage, putrefaction, and tar; every newcomer felt sad and dejected in it. The woman warder felt this, though she was used to bad air. She had just come in from outside, and entering the corridor, she at once became sleepy.
Даже на тюремном дворе был свежий, живительный воздух полей, принесенный ветром в город. Но в коридоре был удручающий тифозный воздух, пропитанный запахом испражнений, дегтя и гнили, который тотчас же приводил в уныние и грусть всякого вновь приходившего человека. Это испытала на себе, несмотря на привычку к дурному воздуху, пришедшая со двора надзирательница. Она вдруг, входя в коридор, почувствовала усталость, и ей захотелось спать.
From inside the cell came the sound of bustle and women’s voices, and the patter of bare feet on the floor.
В камере слышна была суетня: женские голоса и шаги босых ног.
“Now, then, hurry up, Maslova, I say!” called out the jailer, and in a minute or two a small young woman with a very full bust came briskly out of the door and went up to the jailer. She had on a grey cloak over a white jacket and petticoat. On her feet she wore linen stockings and prison shoes, and round her head was tied a white kerchief, from under which a few locks of black hair were brushed over the forehead with evident intent. The face of the woman was of that whiteness peculiar to people who have lived long in confinement, and which puts one in mind of shoots of potatoes that spring up in a cellar. Her small broad hands and full neck, which showed from under the broad collar of her cloak, were of the same hue. Her black, sparkling eyes, one with a slight squint, appeared in striking contrast to the dull pallor of her face. She carried herself very straight, expanding her full bosom. With her head slightly thrown back, she stood in the corridor, looking straight into the eyes of the jailer, ready to comply with any order. The jailer was about to lock the door when a wrinkled and severe-looking old woman put out her grey head and began speaking to Maslova. But the jailer closed the door, pushing the old woman’s head with it. A woman’s laughter was heard from the cell, and Maslova smiled, turning to the little grated opening in the cell door. The old woman pressed her face to the grating from the other side, and said, in a hoarse voice:
— Живей, что ль, поворачивайся там, Маслова, говорю! — крикнул старший надзиратель в дверь камеры. Минуты через две из двери бодрым шагом вышла, быстро повернулась и стала подле надзирателя невысокая и очень полногрудая молодая женщина в сером халате, надетом на белую кофту и на белую юбку. На ногах женщины были полотняные чулки, на чулках — острожные коты, голова была повязана белой косынкой, из-под которой, очевидно умышленно, были выпущены колечки вьющихся черных волос. Всё лицо женщины было той особенной белизны, которая бывает на лицах людей, проведших долгое время взаперти, и которая напоминает ростки картофеля в подвале. Такие же были и небольшие широкие руки и белая полная шея, видневшаяся из-за большого воротника халата. В лице этом поражали, особенно на матовой бледности лица, очень черные, блестящие, несколько подпухшие, но очень оживленные глаза, из которых один косил немного. Она держалась очень прямо, выставляя полную грудь. Выйдя в коридор, она, немного закинув голову, посмотрела прямо в глаза надзирателю и остановилась в готовности исполнить всё то, что от нее потребуют. Надзиратель хотел уже запереть дверь, когда оттуда высунулось бледное, строгое, морщинистое лицо простоволосой седой старухи. Старуха начала что-то говорить Масловой. Но надзиратель надавил дверь на голову старухи, и голова исчезла. В камере захохотал женский голос. Маслова тоже улыбнулась и повернулась к зарешетенному маленькому оконцу в двери. Старуха с той стороны прильнула к оконцу и хриплым голосом проговорила:
“Now mind, and when they begin questioning you, just repeat over the same thing, and stick to it; tell nothing that is not wanted.”
— Пуще всего — лишнего не высказывай, стой на одном и шабаш.
“Well, it could not be worse than it is now, anyhow; I only wish it was settled one way or another.”
— Да уж одно бы что, хуже не будет, — сказала Маслова, тряхнув головой.
“Of course, it will be settled one way or another,” said the jailer, with a superior’s self-assured witticism. “Now, then, get along! Take your places!”
— Известно, одно, а не два, — сказал старший надзиратель с начальственной уверенностью в собственном остроумии. — За мной, марш!
The old woman’s eyes vanished from the grating, and Maslova stepped out into the middle of the corridor. The warder in front, they descended the stone stairs, past the still fouler, noisy cells of the men’s ward, where they were followed by eyes looking out of every one of the gratings in the doors, and entered the office, where two soldiers were waiting to escort her. A clerk who was sitting there gave one of the soldiers a paper reeking of tobacco, and pointing to the prisoner, remarked, “Take her.” The soldier, a peasant from Nijni Novgorod, with a red, pock-marked face, put the paper into the sleeve of his coat, winked to his companion, a broad-shouldered Tchouvash, and then the prisoner and the soldiers went to the front entrance, out of the prison yard, and through the town up the middle of the roughly-paved street.
Видневшийся в оконце глаз старухи исчез, а Маслова вышла на середину коридора и быстрыми мелкими шагами пошла вслед за старшим надзирателем. Они спустились вниз по каменной лестнице, прошли мимо еще более, чем женские, вонючих и шумных камер мужчин, из которых их везде провожали глаза в форточках дверей, и вошли в контору, где уже стояли два конвойных солдата с ружьями. Сидевший там писарь дал одному из солдат пропитанную табачным дымом бумагу и, указав на арестантку сказал: «прими». Солдат — нижегородский мужик с красным, изрытым оспою лицом — положил бумагу за обшлаг рукава шинели и, улыбаясь, подмигнул товарищу, широкоскулому чувашину, на арестантку. Солдаты с арестанткой спустились с лестницы и пошли к главному выходу. В двери главного выхода отворилась калитка, и, переступив через порог калитки на двор, солдаты с арестанткой вышли из ограды и пошли городом посередине мощеных улиц.
Isvostchiks [cabmen], tradespeople, cooks, workmen, and government clerks, stopped and looked curiously at the prisoner; some shook their heads and thought, “This is what evil conduct, conduct unlike ours, leads to.” The children stopped and gazed at the robber with frightened looks; but the thought that the soldiers were preventing her from doing more harm quieted their fears. A peasant, who had sold his charcoal, and had had some tea in the town, came up, and, after crossing himself, gave her a copeck. The prisoner blushed and muttered something; she noticed that she was attracting everybody’s attention, and that pleased her. The comparatively fresh air also gladdened her, but it was painful to step on the rough stones with the ill-made prison shoes on her feet, which had become unused to walking. Passing by a corn-dealer’s shop, in front of which a few pigeons were strutting about, unmolested by any one, the prisoner almost touched a grey-blue bird with her foot; it fluttered up and flew close to her ear, fanning her with its wings. She smiled, then sighed deeply as she remembered her present position.
Извозчики, лавочники, кухарки, рабочие, чиновники останавливались и с любопытством оглядывали арестантку; иные покачивали головами и думали: «вот до чего доводит дурное, не такое, как наше, поведение». Дети с ужасом смотрели на разбойницу, успокаиваясь только тем, что за ней идут солдаты, и она теперь ничего уже не сделает. Один деревенский мужик, продавший уголь и напившийся чаю в трактире, подошел к ней, перекрестился и подал ей копейку. Арестантка покраснела, наклонила голову и что-то проговорила. Чувствуя направленные на себя взгляды, арестантка незаметно, не поворачивая головы, косилась на тех, кто смотрел на нее, и это обращенное на нее внимание веселило ее. Веселил ее тоже чистый, сравнительно с острогом, весенний воздух, но больно было ступать по камням отвыкшими от ходьбы и обутыми в неуклюжие арестантские коты ногами, и она смотрела себе под ноги и старалась ступать как можно легче. Проходя мимо мучной лавки, перед которой ходили, перекачиваясь, никем не обижаемые голуби, арестантка чуть не задела ногою одного сизяка; голубь вспорхнул и, трепеща крыльями, пролетел мимо самого уха арестантки, обдав ее ветром. Арестантка улыбнулась и потом тяжело вздохнула, вспомнив свое положение.