SCRIPTURA

Leo Tolstoy · Resurrection · 18 of 129

Book One · Chapter XVIII

Translated by Louise Maude

ContentsMarkdown.md ↓

The next day the gay, handsome, and brilliant Schonbock joined Nekhludoff at his aunts’ house, and quite won their hearts by his refined and amiable manner, his high spirits, his generosity, and his affection for Dmitri. But though the old ladies admired his generosity it rather perplexed them, for it seemed exaggerated. He gave a rouble to some blind beggars who came to the gate, gave 15 roubles in tips to the servants, and when Sophia Ivanovna’s pet dog hurt his paw and it bled, he tore his hemstitched cambric handkerchief into strips (Sophia Ivanovna knew that such handkerchiefs cost at least 15 roubles a dozen) and bandaged the dog’s foot. The old ladies had never met people of this kind, and did not know that Schonbock owed 200,000 roubles which he was never going to pay, and that therefore 25 roubles more or less did not matter a bit to him. Schonbock stayed only one day, and he and Nekhludoff both, left at night. They could not stay away from their regiment any longer, for their leave was fully up.

На другой день блестящий, веселый Шенбок заехал за Нехлюдовым к тетушкам и совершенно прельстил их своей элегантностью, любезностью, веселостью, щедростью и любовью к Дмитрию. Щедрость его хотя и очень понравилась тетушкам, но привела их даже в некоторое недоумение своей преувеличенностью. Пришедшим слепым нищим он дал рубль, на чай людям он роздал 15 рублей, и когда Сюзетка, болонка Софьи Ивановны, при нем ободрала себе в кровь ногу, то он, вызвавшись сделать ей перевязку, ни минуты не задумавшись, разорвал свой батистовый с каемочками платок (Софья Ивановна знала, что такие платки стоят не меньше 15 рублей дюжина) и сделал из него бинты для Сюзетки. Тетушки не видали еще таких и не знали, что у этого Шенбока было 200 тысяч долгу, которые — он знал — никогда не заплатятся, и что поэтому 25 рублей меньше или больше не составляли для него расчета. Шенбок пробыл только один день и в следующую ночь уехал вместе с Нехлюдовым. Они не могли дольше оставаться, так как был уже последний срок для явки в полк.

At the stage which Nekhludoff’s selfish mania had now reached he could think of nothing but himself. He was wondering whether his conduct, if found out, would be blamed much or at all, but he did not consider what Katusha was now going through, and what was going to happen to her.

В душе Нехлюдова в этот последний проведенный у тетушек день, когда свежо было воспоминание ночи, поднимались и боролись между собой два чувства: одно — жгучие, чувственные воспоминания животной любви, хотя и далеко не давшей того, что она обещала, и некоторого самодовольства достигнутой цели; другое — сознание того, что им сделано что-то очень дурное, и что это дурное нужно поправить, и поправить не для нее, а для себя. В том состоянии сумасшествия эгоизма, в котором он находился, Нехлюдов думал только о себе – о том, осудят ли его и насколько, если узнают, о том, как он с ней поступил, a не о том, что она испытывает и что с ней будет.

He saw that Schonbock guessed his relations to her and this flattered his vanity.

Он думал, как Шенбок догадывается об его отношениях с Катюшей, и это льстило его самолюбию.

“Ah, I see how it is you have taken such a sudden fancy to your aunts that you have been living nearly a week with them,” Schonbock remarked when he had seen Katusha. “Well, I don’t wonder--should have done the same. She’s charming.” Nekhludoff was also thinking that though it was a pity to go away before having fully gratified the cravings of his love for her, yet the absolute necessity of parting had its advantages because it put a sudden stop to relations it would have been very difficult for him to continue. Then he thought that he ought to give her some money, not for her, not because she might need it, but because it was the thing to do. So he gave her what seemed to him a liberal amount, considering his and her station. On the day of his departure, after dinner, he went out and waited for her at the side entrance. She flushed up when she saw him and wished to pass by, directing his attention to the open door of the maids’ room by a look, but he stopped her.

— То-то ты так вдруг полюбил тетушек, — сказал ему Шенбок, увидав Катюшу, – что неделю живешь у них. Это и я на твоем месте не уехал бы. Прелесть! Он думал еще и о том, что, хотя и жалко уезжать теперь, не насладившись вполне любовью с нею, необходимость отъезда выгодна тем, что сразу разрывает отношения, которые трудно бы было поддерживать. Думал он еще о том, что надо дать ей денег, не для нее, не потому, что ей эти деньги могут быть нужны, а потому, что так всегда делают, и его бы считали нечестным человеком, если бы он, воспользовавшись ею, не заплатил бы за это. Он и дал ей эти деньги, — столько, сколько считал приличным по своему и ее положению. В день отъезда, после обеда, он выждал ее в сенях. Она вспыхнула, увидав его, и хотела пройти мимо, указывая глазами на открытую дверь в девичью, но он удержал ее.

“I have come to say good-bye,” he said, crumbling in his hand an envelope with a 100-rouble note inside. “There, I . . . ”

— Я хотел проститься, — сказал он, комкая в руке конверт с сторублевой бумажкой. — Вот я...

She guessed what he meant, knit her brows, and shaking her head pushed his hand away.

Она догадалась, сморщилась, затрясла головой и оттолкнула его руку.

“Take it; oh, you must!” he stammered, and thrust the envelope into the bib of her apron and ran back to his room, groaning and frowning as if he had hurt himself. And for a long time he went up and down writhing as in pain, and even stamping and groaning aloud as he thought of this last scene. “But what else could I have done? Is it not what happens to every one? And if every one does the same . . . well I suppose it can’t be helped.” In this way he tried to get peace of mind, but in vain. The recollection of what had passed burned his conscience. In his soul--in the very depths of his soul--he knew that he had acted in a base, cruel, cowardly manner, and that the knowledge of this act of his must prevent him, not only from finding fault with any one else, but even from looking straight into other people’s eyes; not to mention the impossibility of considering himself a splendid, noble, high-minded fellow, as he did and had to do to go on living his life boldly and merrily. There was only one solution of the problem--i.e., not to think about it. He succeeded in doing so. The life he was now entering upon, the new surroundings, new friends, the war, all helped him to forget. And the longer he lived, the less he thought about it, until at last he forgot it completely.

— Нет, возьми, — пробормотал он и сунул ей конверт за пазуху, и, точно как будто он обжегся, он, морщась и стоная, побежал в свою комнату. И долго после этого он всё ходил по своей комнате, и корчился, и даже прыгал, и вслух охал, как от физической боли, как только вспоминал эту сцену. «Но что же делать? Всегда так. Так это было с Шенбоком и гувернанткой, про которую он рассказывал, так это было с дядей Гришей, так это было с отцом, когда он жил в деревне и у него родился от крестьянки тот незаконный сын Митенька, который и теперь еще жив. А если все так делают, то, стало быть, так и надо». Так утешал он себя, но никак не мог утешиться. Воспоминание это жгло его совесть. В глубине, в самой глубине души он знал, что поступил так скверно, подло, жестоко, что ему, с сознанием этого поступка, нельзя не только самому осуждать кого-нибудь, но смотреть в глаза людям, не говоря уже о том, чтобы считать себя прекрасным, благородным, великодушным молодым человеком, каким он считал себя. А ему нужно было считать себя таким для того, чтобы продолжать бодро и весело жить. А для этого было одно средство: не думать об этом. Так он и сделал. Та жизнь, в которую он вступал, — новые места, товарищи, война, — помогли этому. И чем больше он жил, тем больше забывал и под конец действительно совсем забыл.

Once only, when, after the war, he went to see his aunts in hopes of meeting Katusha, and heard that soon after his last visit she had left, and that his aunts had heard she had been confined somewhere or other and had gone quite to the bad, his heart ached. According to the time of her confinement, the child might or might not have been his. His aunts said she had gone wrong, that she had inherited her mother’s depraved nature, and he was pleased to hear this opinion of his aunts’. It seemed to acquit him. At first he thought of trying to find her and her child, but then, just because in the depths of his soul he felt so ashamed and pained when thinking about her, he did not make the necessary effort to find her, but tried to forget his sin again and ceased to think about it. And now this strange coincidence brought it all back to his memory, and demanded from him the acknowledgment of the heartless, cruel cowardice which had made it possible for him to live these nine years with such a sin on his conscience. But he was still far from such an acknowledgment, and his only fear was that everything might now be found out, and that she or her advocate might recount it all and put him to shame before every one present.

Только один раз, когда после войны, с надеждой увидать ее, он заехал к тетушкам и узнал, что Катюши уже не было, что она скоро после его проезда отошла от них, чтобы родить, что где-то родила и, как слышали тетки, совсем испортилась, — у него защемило сердце. По времени ребенок, которого она родила, мог быть его ребенком, но мог быть и не его. Тетушки говорили, что она испортилась и была развращенная натура, такая же, как и мать. И это суждение тетушек было приятно ему, потому что как будто оправдывало его. Сначала он всё-таки хотел разыскать ее и ребенка, но потом, именно потому, что в глубине души ему было слишком больно и стыдно думать об этом, он не сделал нужных усилий для этого разыскания и еще больше забыл про свой грех и перестал думать о нем. Но вот теперь эта удивительная случайность напомнила ему всё и требовала от него признания своей бессердечности, жестокости, подлости, давших ему возможность спокойно жить эти десять лет с таким грехом на совести. Но он еще далек был от такого признания и теперь думал только о том, как бы сейчас не узналось всё, и она или ее защитник не рассказали всего и не осрамили бы его перед всеми.