SCRIPTURA

Leo Tolstoy · Resurrection · 37 of 129

Book One · Chapter XXXVII

Translated by Louise Maude

ContentsMarkdown.md ↓

That night Maslova lay awake a long time with her eyes open looking at the door, in front of which the deacon’s daughter kept passing. She was thinking that nothing would induce her to go to the island of Sakhalin and marry a convict, but would arrange matters somehow with one of the prison officials, the secretary, a warder, or even a warder’s assistant. “Aren’t they all given that way? Only I must not get thin, or else I am lost.” She thought of how the advocate had looked at her, and also the president, and of the men she met, and those who came in on purpose at the court. She recollected how her companion, Bertha, who came to see her in prison, had told her about the student whom she had “loved” while she was with Kitaeva, and who had inquired about her, and pitied her very much. She recalled many to mind, only not Nekhludoff. She never brought back to mind the days of her childhood and youth, and her love to Nekhludoff. That would have been too painful. These memories lay untouched somewhere deep in her soul; she had forgotten him, and never recalled and never even dreamt of him. To-day, in the court, she did not recognise him, not only because when she last saw him he was in uniform, without a beard, and had only a small moustache and thick, curly, though short hair, and now was bald and bearded, but because she never thought about him. She had buried his memory on that terrible dark night when he, returning from the army, had passed by on the railway without stopping to call on his aunts. Katusha then knew her condition. Up to that night she did not consider the child that lay beneath her heart a burden. But on that night everything changed, and the child became nothing but a weight.

Долго еще в эту ночь не могла заснуть Маслова, а лежала с открытыми глазами и, глядя на дверь, заслонявшуюся то взад, то вперед проходившею дьячихой, и слушая сопенье рыжей, думала. Думала она о том, что ни за что не пойдет замуж за каторжного, на Сахалине, а как-нибудь иначе устроится, — с каким-нибудь из начальников, с писарем, хоть с надзирателем, хоть с помощником. Они все на это падки. «Только бы не похудеть. А то пропадешь». И она вспомнила, как защитник смотрел на нее, и как смотрел председатель, и как смотрели встречавшиеся и нарочно проходившие мимо нее люди в суде. Она вспомнила, как посетившая ее в остроге Берта рассказывала ей, что тот студент, которого она любила, живя у Китаевой, приезжал к ним, спрашивал про нее и очень жалел. Вспоминала она о драке с рыжей и жалела ее; вспоминала о булочнике, выславшем ей лишний калач. Она вспоминала о многих, но только не о Нехлюдове. О своем детстве и молодости, а в особенности о любви к Нехлюдову, она никогда не вспоминала. Это было слишком больно. Эти воспоминания где-то далеко нетронутыми лежали в ее душе. Даже во сне никогда не видала Нехлюдова. Нынче на суде она не узнала его не столько потому, что, когда она видела его в последний раз, он был военный, без бороды, с маленькими усиками и хотя и короткими, но густыми вьющимися волосами, а теперь был старообразный человек, с бородою, сколько потому, что она никогда не думала о нем. Похоронила она все воспоминания о своем прошедшем с ним в ту ужасную темную ночь, когда он приезжал из армии и не заехал к тетушкам. До этой ночи, пока она надеялась на то, что он заедет, она не только не тяготилась ребенком, которого носила под сердцем, но часто удивленно умилялась на его мягкие, а иногда порывистые движения в себе. Но с этой ночи всё стало другое. И будущий ребенок стал только одной помехой.

His aunts had expected Nekhludoff, had asked him to come and see them in passing, but he had telegraphed that he could not come, as he had to be in Petersburg at an appointed time. When Katusha heard this she made up her mind to go to the station and see him. The train was to pass by at two o’clock in the night. Katusha having helped the old ladies to bed, and persuaded a little girl, the cook’s daughter, Mashka, to come with her, put on a pair of old boots, threw a shawl over her head, gathered up her dress, and ran to the station.

Тетушки ждали Нехлюдова, просили его заехать, но он телеграфировал, что не может, потому что должен быть в Петербурге к сроку. Когда Катюша узнала это, она решила пойти на станцию, чтобы увидать его. Поезд проходил ночью, в 2 часа. Катюша уложила спать барышень и, подговорив с собою девочку, кухаркину дочь Машку, надела старые ботинки, накрылась платком, подобралась и побежала на станцию.

It was a warm, rainy, and windy autumn night. The rain now pelted down in warm, heavy drops, now stopped again. It was too dark to see the path across the field, and in the wood it was pitch black, so that although Katusha knew the way well, she got off the path, and got to the little station where the train stopped for three minutes, not before, as she had hoped, but after the second bell had been rung. Hurrying up the platform, Katusha saw him at once at the windows of a first-class carriage. Two officers sat opposite each other on the velvet-covered seats, playing cards. This carriage was very brightly lit up; on the little table between the seats stood two thick, dripping candles. He sat in his closefitting breeches on the arm of the seat, leaning against the back, and laughed. As soon as she recognised him she knocked at the carriage window with her benumbed hand, but at that moment the last bell rang, and the train first gave a backward jerk, and then gradually the carriages began to move forward. One of the players rose with the cards in his hand, and looked out. She knocked again, and pressed her face to the window, but the carriage moved on, and she went alongside looking in. The officer tried to lower the window, but could not. Nekhludoff pushed him aside and began lowering it himself. The train went faster, so that she had to walk quickly. The train went on still faster and the window opened. The guard pushed her aside, and jumped in. Katusha ran on, along the wet boards of the platform, and when she came to the end she could hardly stop herself from falling as she ran down the steps of the platform. She was running by the side of the railway, though the first-class carriage had long passed her, and the second-class carriages were gliding by faster, and at last the third-class carriages still faster. But she ran on, and when the last carriage with the lamps at the back had gone by, she had already reached the tank which fed the engines, and was unsheltered from the wind, which was blowing her shawl about and making her skirt cling round her legs. The shawl flew off her head, but still she ran on.

Была темная осенняя, дождливая, ветряная ночь. Дождь то начинал хлестать теплыми крупными каплями, то переставал. В поле, под ногами, не было видно дороги, а в лесу было черно, как в печи, и Катюша, хотя и знала хорошо дорогу, сбилась с нее в лесу и дошла до маленькой станции, на которой поезд стоял 3 минуты, не загодя, как она надеялась, а после второго звонка. Выбежав на платформу, Катюша тотчас же в окне вагона первого класса увидала его. В вагоне этом был особенно яркий свет. На бархатных креслах сидели друг против друга два офицера без сюртуков и играли в карты. На столике у окна горели отекшие толстые свечи. Он в обтянутых рейтузах и белой рубашке сидел на ручке кресла, облокотившись на его спинку, и чему-то смеялся. Как только она узнала его, она стукнула в окно зазябшей рукой. Но в это самое время ударил третий звонок, и поезд медленно тронулся, сначала назад, а потом один за другим стали подвигаться вперед толчками сдвигаемые вагоны. Один из играющих встал с картами в руках и стал глядеть в окно. Она стукнула еще раз и приложила лицо к стеклу. В это время дернулся и тот вагон, у которого она стояла, и пошел. Она пошла за ним, смотря в окно. Офицер хотел опустить окно, но никак не мог. Нехлюдов встал и, оттолкнув того офицера, стал спускать. Поезд прибавил хода. Она шла быстрым шагом, не отставая, но поезд всё прибавлял и прибавлял хода, и в ту самую минуту, как окно спустилось, кондуктор оттолкнул ее и вскочил в вагон. Катюша отстала, но всё бежала по мокрым доскам платформы; потом платформа кончилась, и она насилу удержалась, чтобы не упасть, сбегая по ступенькам на землю. Она бежала, но вагон первого класса был далеко впереди. Мимо нее бежали уже вагоны второго класса, потом еще быстрее побежали вагоны третьего класса, но она всё-таки бежала. Когда пробежал последний вагон с фонарем сзади, она была зa водокачкой, вне защиты, и ветер набросился на нее, срывая с головы ее платок и облепляя с одной стороны платьем ее ноги. Платок снесло с нее ветром, но она всё бежала.

“Katerina Michaelovna, you’ve lost your shawl!” screamed the little girl, who was trying to keep up with her.

— Тетенька, Михайловна! — кричала девочка, едва поспевая за нею. — Платок потеряли!

Katusha stopped, threw back her head, and catching hold of it with both hands sobbed aloud. “Gone!” she screamed.

«Он в освещенном вагоне, на бархатном кресле сидит, шутит, пьет, а я вот здесь, в грязи, в темноте, под дождем и ветром — стою и плачу», подумала Катюша, остановилась и, закинув голову назад и схватившись за нее руками, зарыдала. — Уехал! — закричала она.

“He is sitting in a velvet arm-chair and joking and drinking, in a brightly lit carriage, and I, out here in the mud, in the darkness, in the wind and the rain, am standing and weeping,” she thought to herself; and sat down on the ground, sobbing so loud that the little girl got frightened, and put her arms round her, wet as she was.

Девочка испугалась и обняла ее за мокрое платье.

“Come home, dear,” she said.

— Тетенька, домой пойдем.

“When a train passes--then under a carriage, and there will be an end,” Katusha was thinking, without heeding the girl. And she made up her mind to do it, when, as it always happens, when a moment of quiet follows great excitement, he, the child--his child--made himself known within her. Suddenly all that a moment before had been tormenting her, so that it had seemed impossible to live, all her bitterness towards him, and the wish to revenge herself, even by dying, passed away; she grew quieter, got up, put the shawl on her head, and went home.

«Пройдет поезд — под вагон, и кончено», думала между тем Катюша, не отвечая девочке. Она решила, что сделает так. Но тут же, как это и всегда бывает в первую минуту затишья после волнения, он, ребенок — его ребенок, который был в ней, вдруг вздрогнул, стукнулся и плавно потянулся и опять стал толкаться чем-то тонким, нежным и острым. И вдруг всё то, что за минуту так мучало ее, что, казалось, нельзя было жить, вся злоба на него и желание отомстить ему хоть своей смертью, — всё это вдруг отдалилось. Она успокоилась, оправилась, закуталась платком и поспешно пошла домой.

Wet, muddy, and quite exhausted, she returned, and from that day the change which brought her where she now was began to operate in her soul. Beginning from that dreadful night, she ceased believing in God and in goodness. She had herself believed in God, and believed that other people also believed in Him; but after that night she became convinced that no one believed, and that all that was said about God and His laws was deception and untruth. He whom she loved, and who had loved her--yes, she knew that--had thrown her away; had abused her love. Yet he was the best of all the people she knew. All the rest were still worse. All that afterwards happened to her strengthened her in this belief at every step. His aunts, the pious old ladies, turned her out when she could no longer serve them as she used to. And of all those she met, the women used her as a means of getting money, the men, from the old police officer down to the warders of the prison, looked at her as on an object for pleasure. And no one in the world cared for aught but pleasure. In this belief the old author with whom she had come together in the second year of her life of independence had strengthened her. He had told her outright that it was this that constituted the happiness of life, and he called it poetical and aesthetic.

Измученная, мокрая, грязная, она вернулась домой, и с этого дня в ней начался тот душевный переворот, вследствие которого она сделалась тем, чем была теперь. С этой страшной ночи она перестала верить в добро. Она прежде сама верила в добро и в то, что люди верят в него, но с этой ночи убедилась, что никто не верит в это, и что всё, что говорят про Бога и добро, всё это делают только для того, чтобы обманывать людей. Он, которого она любила и который ее любил, — она это знала, — бросил ее, насладившись ею и надругавшись над ее чувствами. А он был самый лучший из всех людей, каких она знала. Все же остальные были еще хуже. И всё, что с ней случилось, на каждом шагу подтверждало это. Тетки его, богомольные старушки, прогнали ее, когда она не могла уже так служить им, как прежде. Все люди, с которыми она сходилась, — женщины — старались через нее добыть денег, мужчины, начиная с старого станового и до тюремных надзирателей, — смотрели на нее как на предмет удовольствия. И ни для кого ничего не было другого на свете, как только удовольствие, именно это удовольствие. В этом еще больше утвердил ее старый писатель, с которым она сошлась на второй год своей жизни на свободе. Он прямо так и говорил ей, что в этом — он называл это поэзией и эстетикой — состоит всё счастье.

Everybody lived for himself only, for his pleasure, and all the talk concerning God and righteousness was deception. And if sometimes doubts arose in her mind and she wondered why everything was so ill-arranged in the world that all hurt each other, and made each other suffer, she thought it best not to dwell on it, and if she felt melancholy she could smoke, or, better still, drink, and it would pass.

Все жили только для себя, для своего удовольствия, и все слова о Боге и добре были обман. Если же когда поднимались вопросы о том, зачем на свете всё устроено так дурно, что все делают друг другу зло и все страдают, надо было не думать об этом. Станет скучно — покурила или выпила или, что лучше всего, полюбилась с мужчиной, и пройдет.