If all this were so simple, there would of course be nothing to talk about. However, it is both so and at the same time not entirely so; in any case, it is immeasurably more complex and intricate. And first of all, regarding Marx's personal psychology, as I perceive it, it seems to me rather doubtful that feelings such as love, immediate compassion, or in general a warm sympathy for human suffering played such a truly preeminent role in his spiritual life. Not for nothing did even his father, during Marx's student years, drop in a letter to him the phrase: "Does your heart correspond to your head, to your talents?" And so he too paused in doubt before this question. Unfortunately, in characterizing Marx's personality and the history of his life, we are faced with an almost complete absence of any documentary material. Almost equally absent are characterizations of his personality by a perceptive and competent observer that do not aim at producing a Social-Democratic "hagiography" at all costs (as the memoirs of Lafargue and Liebknecht do). Therefore in characterizing Marx there inevitably remains room for subjectivism. Judging by Marx's printed works, his soul was in general far more open to the elemental forces of anger, hatred, and vindictiveness than to the opposite feelings—true, sometimes holy anger, but often quite unholy. Marx deserves every sympathy and respect when he hurls thunderbolts at the cruelty of capitalists and capitalism, at the heartlessness of the present social order, but the impression is somewhat different when, alongside these thunderbolts, one encounters arrogant and malicious attacks against those who disagree, whoever they may be—Lassalle<sup>[2](#note-2)</sup> or McCulloch,<sup>[3](#note-3)</sup> Herzen<sup>[4](#note-4)</sup> or Malthus, Proudhon or Senior. Marx was drawn into personal polemic with extraordinary ease, and one must confess that this polemic is in general very unattractive, however much people try to deny it. Marx wrote three entire polemical books (to say nothing of minor pieces), and these works are now painful to read, and not only because polemic in general excites greater interest among writers than among readers. One of these books is directed against Vogt and is full of émigré squabbles and mutual accusations of the most unworthy conduct, particularly espionage; the second book is against Marx's former friend Bruno Bauer, whose dismissal from the University of Berlin supposedly caused Marx to abandon the idea of a professorship—it is full of mockery and for some reason was gratuitously given a blasphemous title ("The Holy Family"); finally, the third is the best known and most valuable book against Proudhon, though its tone also accords neither with the subject nor with Marx's recent relations with Proudhon. And how many of these polemical beauties, which were difficult to tolerate even during the period of greatest fascination with Marx, are found in the bibliographical notes of Volume I of Capital, how much firing of cannons at sparrows, unnecessary sarcasm, and even outright rudeness (how else can one describe, for example, the note about Malthus and the Protestant clergy and their excessive childbearing, pp. 516–518 of the Russian translation, ed. Struve). The recollections of some contemporary outsiders from neutral circles, consistent with this immediate impression, depict Marx as a self-assured, domineering character, intolerant of objections (one need recall Marx's struggle with Bakunin in the International and in general the history of its dissolution). It is well known what a sharp characterization of Marx, based on a number of verified facts, Herzen gives, though he did not personally know Marx. (In the new, legally published edition of Herzen's works, see Volume III, My Past and Thoughts, chapter: "The Germans in Emigration." Herzen recounts here how Marx accused Bakunin of espionage when the latter was sitting in prison and could not defend himself, as well as a number of attempts to cast a shadow of accusation on Herzen himself, whom Marx did not even know personally.) "Democratic dictator"—thus Annenkov defines Marx (in his well-known memoirs). And this definition seems to us to express correctly the general impression of Marx,<sup>[5](#note-5)</sup> of that impatient and imperious self-assertion which permeates everything bearing the imprint of his personality.
Если бы все это было так просто, не о чем было бы, конечно, и говорить. Однако это и так, и в то же время не совсем так, во всяком случае, неизмеримо сложнее и мудренее. И, прежде всего, что касается личной психологии Маркса, то, как я ее воспринимаю, мне кажется довольно сомнительным, чтобы такие чувства, как любовь, непосредственное сострадание, вообще теплая симпатия к человеческим страданиям, играли такую, действительно, первенствующую роль в его душевной жизни. Недаром даже отец его в студенческие годы Маркса обронил как-то в письме к нему фразу: «Соответствует ли твое сердце твоей голове, твоим дарованиям?» И он, стало быть, останавливался в сомнении перед этим вопросом. К сожалению, при характеристике личности Маркса и истории его жизни мы останавливаемся перед полным почти отсутствием всякого документального материала. Почти отсутствуют и характеристики его личности, сделанные тонким и компетентным наблюдателем и не преследующие цели дать непременно социал-демократическое «житие» (каковы воспоминания Лафарга и Либкнехта). Потому в характеристике Маркса неизбежно остается простор для субъективизма. Если судить по печатным трудам Маркса, душе его вообще была гораздо доступнее стихия гнева, ненависти, мстительного чувства, нежели противоположных чувств, – правда, иногда святого гнева, но часто совсем несвятого. Заслуживает всяческого сочувствия и уважения, когда Маркс мечет громы на жестокость капиталистов и капитализма, на бессердечие теперешнего общественного строя, но как-то уже иначе воспринимается это, когда тут же, вместе с этими громами, встречаешь высокомерные и злобные выходки против несогласномыслящих, кто бы это ни был – Лассаль<sup>[2](#note-2)</sup> или Мак-Куллох,<sup>[3](#note-3)</sup> Герцен<sup>[4](#note-4)</sup> или Мальтус, Прудон или Сениор. Маркс необыкновенно легко втягивался в личную полемику, и надо сознаться, что вообще полемика эта весьма малопривлекательная, как ни стараются это опровергнуть. Марксом написаны целых три полемических книги (не говоря уже о мелочах), и эти произведения теперь тягостно читать, и не только оттого, что полемика вообще возбуждает больший интерес среди писателей, чем среди читателей. Одна из этих книг направлена против Фогта и полна эмигрантских дрязг и взаимных обвинений в самых недостойных поступках, в частности в шпионстве; вторая книга – против бывшего друга Маркса Бруно Бауэра, из-за удаления которого из берлинского университета Маркс будто бы отказался от мысли о профессуре, полная издевательств и без всякой нужды получившая почему-то кощунственное заглавие («Святое семейство»); наконец, третья – наиболее известная и ценная книга против Прудона, тон которой тоже не соответствует ни теме, ни недавним отношениям Маркса к Прудону. А сколько этих полемических красот, с которыми трудно было мириться даже в пору наибольшего увлечения Марксом, в библиографических примечаниях I тома «Капитала», сколько там выстрелов из пушек по воробьям, ненужных сарказмов и даже просто грубости (как иначе определить, напр., примечание о Мальтусе и протестантском духовенстве и его чрезмерном деторождении, стр. 516–518 русск. пер., ред. Струве). Воспоминания некоторых из современников со стороны, из нейтральных кругов, совпадающие с этим непосредственным впечатлением, рисуют Маркса как натуру самоуверенную, властную, не терпящую возражений (нужно вспомнить борьбу Маркса с Бакуниным в Интернационале и вообще историю его распадения). Известно, какую резкую характеристику Маркса на основании ряда удостоверенных фактов дает Герцен, лично, впрочем, не знавший Маркса. (В новом, легальном издании сочинений Герцена см. том III, «Былое и Думы», глава: «Немцы в эмиграции». Герцен рассказывает здесь, как Маркс обвинял Бакунина в шпионстве, когда тот сидел в тюрьме и не мог защищаться, а также ряд попыток набросить тень обвинения и на самого Герцена, которого Маркс лично даже и не знал.) «Демократический диктатор» – так определяет Маркса Анненков (в известных своих воспоминаниях). И это определение кажется нам правильно выражающим общее впечатление от Маркса,<sup>[5](#note-5)</sup> от этого нетерпеливого и властного самоутверждения, которым проникнуто все, в чем отпечатлелась его личность.
A characteristic feature of people with dictatorial natures is their blunt and rather unceremonious attitude toward human individuality; people become for them, as it were, algebraic signs, destined to serve as a means for one or another, even very lofty, purpose, or as an object for more or less energetic, even if most benevolent, influence. In the realm of theory, this trait will express itself in a lack of attention to the concrete, living human personality, in other words, in ignoring the problem of individuality. This theoretical ignoring of personality, the elimination of the problem of the individual under the pretext of a sociological interpretation of history, is extraordinarily characteristic of Marx as well. For him the problem of individuality, of the absolutely irreducible core of the human personality, of its integral nature, does not exist. Marx the thinker, involuntarily submitting here to Marx the man, dissolved individuality in sociology completely—that is, not only what in it is truly soluble, but also what is entirely insoluble—and this trait of his, among other things, facilitated the construction of bold and generalizing conceptions of the "economic interpretation of history," where a funeral song is sung over personality and personal creativity in general. Marx was not troubled by the revolt of Stirner, his contemporary, nor did it make even a noticeable impression on him, although Marx's teacher Feuerbach had suffered so severely at Stirner's hands<sup>[6](#note-6)</sup>; he safely passed by, also without any visible consequences for himself, the mighty ethical individualism of Kant and Fichte, whose spirit suffused the very air of Germany in the 1830s (as one feels this influence even in Lassalle!). Still less could Marx have envisaged the corrosive criticism of Dostoevsky's "underground man," who among other rights defends the natural right to... stupidity and caprice, if only to "live by one's own stupid will." In him there was not the slightest premonition of the rebellious individualism of the Nietzsche yet to come, when he was lacing life and history into a rib-breaking sociological corset. In Marx's eyes, people fall into sociological groups, and these groups decorously form regular geometric figures in accordance with laws, as if nothing occurs in history besides this measured movement of sociological elements—and this dismissal of the problem of personality and of any concern for it, this excessive abstractness, is the fundamental trait of Marxism, and it so suits the strong-willed, imperious temperament of the creator of this system.
Характерной особенностью натур диктаторского типа является их прямолинейное и довольно бесцеремонное отношение к человеческой индивидуальности, люди превращаются для них как бы в алгебраические знаки, предназначенные быть средством для тех или иных, хотя бы весьма возвышенных, целей или объектом для более или менее энергичного, хотя бы и самого благожелательного, воздействия. В области теории черта эта выразится в недостатке внимания к конкретной, живой человеческой личности, иначе говоря, в игнорировании проблемы индивидуальности. Это теоретическое игнорирование личности, устранение проблемы индивидуального под предлогом социологического истолкования истории необыкновенно характерно и для Маркса. Для него проблема индивидуальности, абсолютно неразложимого ядра человеческой личности, интегрального ее естества не существует. Маркс-мыслитель, невольно подчиняясь здесь Марксу-человеку, растворил индивидуальность в социологии до конца, т. е. не только то, что в ней действительно растворимо, но и то, что совершенно нерастворимо, и эта черта его, между прочим, облегчила построение смелых и обобщающих концепций «экономического понимания истории», где личности и личному творчеству вообще поется похоронная песнь. Маркса не смутил, не произвел даже сколько-нибудь заметного впечатления бунт Штирнера, который был его современником и от которого так круто приходилось учителю Маркса Фейербаху<sup>[6](#note-6)</sup>; он благополучно миновал, тоже без всяких видимых последствий для себя, могучий этический индивидуализм Канта и Фихте, дыханием которых был напоен самый воздух Германии 30-х годов (как чувствуется это влияние даже в Лассале!). И уж тем более Марксу не представлялась возможной разъедающая критика «подпольного человека» Достоевского, который в числе других прав отстаивает естественное право на... глупость и прихоть, лишь бы «по своей собственной глупой воле пожить». В нем не было ни малейшего предчувствия бунтующего индивидуализма грядущего Ницше, когда он зашнуровывал жизнь и историю в ломающий ребра социологический корсет. Для взоров Маркса люди складываются в социологические группы, а группы эти чинно и закономерно образуют правильные геометрические фигуры, так, как будто кроме этого мерного движения социологических элементов в истории ничего не происходит, и это упразднение проблемы и заботы о личности, чрезмерная абстрактность есть основная черта марксизма, и она так идет к волевому, властному душевному складу создателя этой системы.
In the memoirs of Marx's daughter (Eleanor) it is reported that Marx loved Shakespeare's poetry and often reread him. We cannot, of course, question the accuracy of this testimony—all sorts of whims of taste are possible—however, seeking traces of this fascination and of Shakespeare's tangible influence on Marx in the latter's writings, we must say that none is to be found at all. And this is not surprising, because one simply cannot imagine an element more alien and opposite to all of Marxism than the world of Shakespeare's poetry, in which the tragedy of the individual soul and its inscrutable destiny are central. Indeed, it seems that almost the only trace we find in Marx of Shakespeare is a quotation from Timon of Athens about gold and then the mention of Shylock, no less fitting for an economic treatise—but it is precisely the external character of these references that only confirms our thought that Marx has no inner contact with Shakespeare, and the music of their souls does not merge into one at all but produces a monstrous dissonance. Marx, despite his stormy life, is one of those people alien to all tragedy, inwardly calm, least akin to the tormented soul of Shakespeare.
В воспоминаниях о Марксе его дочери (Элеоноры) сообщается, что Маркс любил поэзию Шекспира и часто его перечитывал. Мы не можем, конечно, заподозривать правильность этих показаний, возможны всякие капризы вкуса, однако, ища следов этого увлечения и осязательного влияния Шекспира на Маркса в сочинениях этого последнего, мы должны сказать, что такового вообще не замечается. И это не удивительно, потому что просто нельзя представить себе более чуждой и противоположной для всего марксизма стихии, нежели мир поэзии Шекспира, в котором трагедия индивидуальной души и неисследимые судьбы ее являются центром. Право, кажется, почти единственный след, который мы находим у Маркса от Шекспира, это цитата из «Тимона Афинского» о золоте и затем не менее приличествующее экономическому трактату упоминание о Шейлоке, но именно внешний характер этих упоминаний только подтверждает нашу мысль о том, что у Маркса нет внутреннего соприкосновения с Шекспиром и музыка душ их совершенно не сливается в одно, а производит чудовищный диссонанс. Маркс, несмотря на свою бурную жизнь, принадлежит к числу людей, чуждых всякой трагедии, внутренно спокойных, наименее сродных мятущейся душе Шекспира.
The fundamental trait of Marx's personality and worldview that we have indicated—his ignoring of the problem of the individual and the concrete—largely predetermines his overall religious character and his relative insensitivity to the acuteness of the religious problem, for this is above all a problem of the individual. It is a question of the value of my life, my personality, my sufferings, of the relation to God of the individual human soul, of its personal, and not merely sociological, salvation. That unique, irreplaceable, absolutely unrepeatable personality, which flashed through history only once, for a brief moment, lays claim to eternity, to absoluteness, to enduring significance, which only religion can promise—the living "God of the living" of religion, and not the dead god of the dead of sociology. And it is precisely this problem, insoluble apart from religion and outside of religion, indeed incapable even of being accommodated without it, that gives religious consciousness, religious doubt, and religious experience in general such acuteness, burning intensity, and torment. Here, if you will, is individualistic egoism, but of a higher order—not empirical self-love, but the highest spiritual thirst, that highest affirmation of the I, that holy egoism which commands one to lose one's soul in order to save it, to lose the empirical, perishable, and tangible in order to save the spiritual, invisible, and imperishable. And this—not a problem but a torment of individuality, this riddle of man and humanity, of what in them is the only real and enduring, of the living soul—accompanies thought through all its twists and turns and does not allow a person to fall asleep in religious matters; from it, as from the seed of a plant, religious teachings and philosophical systems grow—and is not this need and capacity for "seeking the things above" clear testimony to man's otherworldly origin!
Указанная нами основная черта личности и мировоззрения Маркса, его игнорирование проблемы индивидуального и конкретного, в значительной степени предопределяет и общий его религиозный облик, предрешает его сравнительную нечувствительность к остроте религиозной проблемы, ибо ведь это прежде всего есть проблема индивидуального. Это есть вопрос о ценности моей жизни, моей личности, моих страданий, об отношении к Богу индивидуальной человеческой души, об ее личном, а не социологическом только, спасении. Та единственная в своем роде, незаменимая, абсолютно неповторяемая личность, которая только однажды на какой-нибудь момент промелькнула в истории, притязает на вечность, на абсолютность, на непреходящее значение, которое может обещать только религия, живой «Бог живых» религии, а не мертвый бог мертвых социологии. И эта-то помимо религии и вне религии неразрешимая, даже просто невместимая проблема и придает религиозному сознанию, религиозному сомнению и вообще религиозным переживаниям такую остроту, жгучесть и мучительность. Здесь, если хотите, индивидуалистический эгоизм, но высшего порядка, не эмпирическое себялюбие, но высшая духовная жажда, то высшее утверждение я, тот святой эгоизм, который повелевает погубить душу свою для того, чтобы спасти ее, погубить эмпирическое, тленное и осязательное, чтобы спасти духовное, невидимое и нетленное. И эта – не проблема, а мука индивидуальности, эта загадка о человеке и человечестве, о том, что в них есть единственно реального и непреходящего, о живой душе, сопровождает мысль во всех изгибах, не позволяет религиозно уснуть человеку, из нее, как из зерна растения, вырастают религиозные учения и философские системы, и не есть ли эта потребность и способность к «исканию горнего» явное свидетельство нездешнего происхождения человека!
As we have said, Marx remains scarcely receptive to the religious problem; the fate of individuality does not trouble him; he is entirely absorbed in what is common to all individualities, consequently in the non-individual within them, and this non-individual, though not extra-individual, he generalizes into an abstract formula, relatively easily discarding what remains in personality after subtracting this non-individual element from it, or with a calm heart equating this remainder to zero. This is precisely what constitutes the notorious "objectivism" in Marxism: personalities are extinguished in social categories, just as the personality of a soldier is extinguished by the regiment and company in which he serves. Vl. Solovyov once said of Chicherin that his was above all a "directive" mind, that is, in the true sense of the word a doctrinaire mind—and it was precisely such a directive mind that Marx possessed. Therefore the true fragrance of religion remains inaccessible to his spiritual sense of smell, and his atheism remains so calm, untragic, doctrinaire. It never occurs to him that the sociological salvation of humanity, the prospect of the socialist Zukunftsstaat, may prove insufficient for the salvation of man and cannot replace the hope of religious salvation. The torments of Ivan Karamazov about the hopelessness of historical tragedy are incomprehensible and alien to him—his questions, dangerous to faith in the sociological salvation of humanity, about the price of historical progress, about the cost of future harmony, about the "little tear of a child." For the resolution of all questions Marx recommends one universal remedy—the "practice" of life (die Praxis); it is enough to deafen oneself with the din and noise of the street, and there, in that din, in the cares of the day, one will find a way out of all doubts. This invitation to cure philosophical and religious doubts with the "practice" of life, in which one has no time to breathe or think, as an escape precisely from these doubts (and not for the sake of some special independent value of this "practice," which I do not intend to deny or diminish)—this seems to me something equivalent to an invitation to drink oneself into insensibility and thus also become insensitive to one's spiritual pain. The invitation to wallow in the "thick of life," which has recently become the last word of street philosophy and a recipe for resolving all philosophical questions and doubts, also plays in Marx the role of the ultima ratio of philosophy, though not, of course, in such a naked and vulgar form. "Philosophers have sufficiently interpreted the world; the time has come to set about its practical transformation"—this is Marx's motto, not only practical but also philosophical.
Как мы сказали, Маркс остается мало доступен религиозной проблеме, его не беспокоит судьба индивидуальности, он весь поглощен тем, что является общим для всех индивидуальностей, следовательно, не-индивидуальным в них, и это неиндивидуальное, хотя и не-внеиндивидуальное, обобщает в отвлеченную формулу, сравнительно легко отбрасывая то, что остается в личности за вычетом этого неиндивидуального в ней, или с спокойным сердцем приравнивая этот остаток нулю. В этом и состоит пресловутый «объективизм» в марксизме: личности погашаются в социальные категории, подобно тому как личность солдата погашается полком и ротой, в которой он служит. Влад. Соловьев выразился однажды по поводу Чичерина, что это ум по преимуществу «распорядительный», т. е. в подлинном смысле слова доктринерский, и вот таким распорядительным умом обладал и Маркс. Поэтому и настоящий аромат религии остается недоступен его духовному обонянию, а его атеизм остается таким спокойным, бестрагичным, доктринерским. У него не зарождается сомнения, что социологическое спасение человечества, перспектива социалистического «Zukunftsstaat'a» может оказаться недостаточным для спасения человека и не может заменить собой надежды на спасение религиозное. Ему непонятны и чужды муки Ивана Карамазова о безысходности исторической трагедии, его опасные для веры в социологическое спасение человечества вопрошания о цене исторического прогресса, о стоимости будущей гармонии, о «слезинке ребенка». Для разрешения всех вопросов Маркс рекомендует одно универсальное средство – «практики» жизни (die Praxis); достаточно оглушить себя гамом и шумом улицы, и там, в этом гаме, в заботах дня найдешь исход всем сомнениям. Мне это приглашение философские и религиозные сомнения лечить «практикой» жизни, в которой бы некогда было дохнуть и подумать, в качестве исхода именно от этих сомнений (а не ради особой самостоятельной ценности этой «практики», которую я не думаю ни отрицать, ни уменьшать), кажется чем-то равносильным приглашению напиться до бесчувствия и таким образом тоже сделаться нечувствительным к своей душевной боли. Приглашение вываляться в «гуще жизни», которое в последнее время стало последним словом уличной философии и рецептом для разрешения всех философских вопросов и сомнений, и у Маркса играет роль ultima ratio философии, хотя и не в такой, конечно, оголенной и вульгарной форме. «Философы достаточно истолковывали мир, пора приняться за его практическое переустройство» – вот девиз Маркса, не только практический, но и философский.
Although Marx was insensitive to the religious problem, this does not at all make him indifferent to the fact of religiosity and the existence of religion. On the contrary, inner alienation, as often happens, evokes not indifferentism but outright hostility toward this alien and incomprehensible world, and this was precisely Marx's attitude toward religion. Marx regards religion, especially theism and Christianity, with fierce hostility, as a militant and combative atheist striving to free and cure people of religious madness, of spiritual slavery. In Marx's militant atheism we see the central nerve of all his activity, one of its main stimuli; the struggle with religion is in a certain sense, as will become clear in the further exposition, the true, though hidden, practical motive even of his most important purely theoretical works. Marx fights the God of religion with his science and with his socialism, which in his hands becomes an instrument of atheism, a weapon for liberating humanity from religion. Humanity's striving "to make a life for itself without God, and do so forever and once and for all," about which Dostoevsky wrote so prophetically and penetratingly, and which was the subject of his constant and agonizing thoughts, found one of its most vivid and complete expressions in Marx's doctrine. This inner connection between atheism and socialism in Marx, this authentic soul of his activity, is usually either not understood<sup>[7](#note-7)</sup> or not noticed, because in general little interest is taken in this side of him, and in order to show this as clearly as possible, one must turn to the history of his spiritual development.
Хотя Маркс был нечувствителен к религиозной проблеме, но это вовсе еще не делает его равнодушным к факту религиозности и существованию религии. Напротив, внутренняя чуждость, как это часто бывает, вызывает не индифферентизм, но прямую враждебность к этому чуждому и непонятному миру, и таково именно было отношение Маркса к религии. Маркс относится к религии, в особенности же к теизму и христианству, с ожесточенной враждебностью, как боевой и воинствующий атеист, стремящийся освободить, излечить людей от религиозного безумия, от духовного рабства. В воинствующем атеизме Маркса мы видим центральный нерв всей его деятельности, один из главных ее стимулов, борьба с религией есть в известном смысле, как это выяснится в дальнейшем изложении, истинный, хотя и сокровенный, практический мотив и его важнейших чисто теоретических трудов. Маркс борется с Богом религии и своей наукой, и своим социализмом, который в его руках становится средством для атеизма, оружием для освобождения человечества от религии. Стремление человечества «устроиться без Бога, и притом навсегда и окончательно», о котором так пророчески проникновенно писал Достоевский и которое составляло предмет его постоянных и мучительных дум, в числе других, получило одно из самых ярких и законченных выражений в доктрине Маркса. Эту внутреннюю связь между атеизмом и социализмом у Маркса, эту подлинную душу его деятельности обыкновенно или не понимают<sup>[7](#note-7)</sup> или не замечают, потому что вообще этой стороной его мало интересуются, и для того чтобы показать это с возможной ясностью, нужно обратиться к истории его духовного развития.