When he went into Sonia’s room, it was already getting dark. All day Sonia had been waiting for him in terrible anxiety. Dounia had been waiting with her. She had come to her that morning, remembering Svidrigaïlov’s words that Sonia knew. We will not describe the conversation and tears of the two girls, and how friendly they became. Dounia gained one comfort at least from that interview, that her brother would not be alone. He had gone to her, Sonia, first with his confession; he had gone to her for human fellowship when he needed it; she would go with him wherever fate might send him. Dounia did not ask, but she knew it was so. She looked at Sonia almost with reverence and at first almost embarrassed her by it. Sonia was almost on the point of tears. She felt herself, on the contrary, hardly worthy to look at Dounia. Dounia’s gracious image when she had bowed to her so attentively and respectfully at their first meeting in Raskolnikov’s room had remained in her mind as one of the fairest visions of her life.
Когда он вошел к Соне, уже начинались сумерки. Весь день Соня прождала его в ужасном волнении. Они ждали вместе с Дуней. Та пришла к ней еще с утра, вспомнив вчерашние слова Свидригайлова, что Соня «об этом знает». Не станем передавать подробностей разговора и слез обеих женщин, и насколько сошлись они между собой. Дуня из этого свидания, по крайней мере, вынесла одно утешение, что брат будет не один: к ней, Соне, к первой пришел он со своею исповедью; в ней искал он человека, когда ему понадобился человек; она же и пойдет за ним, куда пошлет судьба. Она и не спрашивала, но знала, что это будет так. Она смотрела на Соню даже с каким-то благоговением и сначала почти смущала ее этим благоговейным чувством, с которым к ней относилась. Соня готова была даже чуть не заплакать: она, напротив, считала себя недостойною даже взглянуть на Дуню. Прекрасный образ Дуни, когда та откланялась ей с таким вниманием и уважением во время их первого свидания у Раскольникова, с тех пор навеки остался в душе ее, как одно из самых прекрасных и недосягаемых видений в ее жизни.
Dounia at last became impatient and, leaving Sonia, went to her brother’s room to await him there; she kept thinking that he would come there first. When she had gone, Sonia began to be tortured by the dread of his committing suicide, and Dounia too feared it. But they had spent the day trying to persuade each other that that could not be, and both were less anxious while they were together. As soon as they parted, each thought of nothing else. Sonia remembered how Svidrigaïlov had said to her the day before that Raskolnikov had two alternatives--Siberia or... Besides she knew his vanity, his pride and his lack of faith. “Is it possible that he has nothing but cowardice and fear of death to make him live?” she thought at last in despair. Meanwhile the sun was setting. Sonia was standing in dejection, looking intently out of the window, but from it she could see nothing but the unwhitewashed blank wall of the next house. At last when she began to feel sure of his death--he walked into the room.
Дунечка наконец не вытерпела и оставила Соню, чтобы ждать брата в его квартире; ей все казалось, что он туда прежде придет. Оставшись одна, Соня тотчас же стала мучиться от страха при мысли, что, может быть, действительно он покончит самоубийством. Того же боялась и Дуня. Но обе они весь день наперерыв разубеждали друг друга всеми доводами в том, что этого быть не может, и были спокойнее, пока были вместе. Теперь же, только что разошлись, и та и другая стали об одном этом только и думать. Соня припоминала, как вчера Свидригайлов сказал ей, что у Раскольникова две дороги — Владимирка или… Она знала к тому же его тщеславие, заносчивость, самолюбие и неверие. «Неужели же одно только малодушие и боязнь смерти могут заставить его жить?» — подумала она, наконец, в отчаянии. Солнце между тем уже закатывалось. Она грустно стояла пред окном и пристально смотрела в него, — но в окно это была видна только одна капитальная небеленая стена соседнего дома. Наконец, когда уж она дошла до совершенного убеждения в смерти несчастного, — он вошел в ее комнату.
She gave a cry of joy, but looking carefully into his face she turned pale.
Радостный крик вырвался из ее груди. Но, взглянув пристально в его лицо, она вдруг побледнела.
“Yes,” said Raskolnikov, smiling. “I have come for your cross, Sonia. It was you told me to go to the cross-roads; why is it you are frightened now it’s come to that?”
— Ну да! — сказал, усмехаясь, Раскольников, — я за твоими крестами, Соня. Сама же ты меня на перекресток посылала; что ж теперь, как дошло до дела, и струсила?
Sonia gazed at him astonished. His tone seemed strange to her; a cold shiver ran over her, but in a moment she guessed that the tone and the words were a mask. He spoke to her looking away, as though to avoid meeting her eyes.
Соня в изумлении смотрела на него. Странен показался ей этот тон; холодная дрожь прошла было по ее телу, но чрез минуту она догадалась, что и тон, и слова эти — все было напускное. Он и говорил-то с нею, глядя как-то в угол и точно избегая заглянуть ей прямо в лицо.
“You see, Sonia, I’ve decided that it will be better so. There is one fact.... But it’s a long story and there’s no need to discuss it. But do you know what angers me? It annoys me that all those stupid brutish faces will be gaping at me directly, pestering me with their stupid questions, which I shall have to answer--they’ll point their fingers at me.... Tfoo! You know I am not going to Porfiry, I am sick of him. I’d rather go to my friend, the Explosive Lieutenant; how I shall surprise him, what a sensation I shall make! But I must be cooler; I’ve become too irritable of late. You know I was nearly shaking my fist at my sister just now, because she turned to take a last look at me. It’s a brutal state to be in! Ah! what am I coming to! Well, where are the crosses?”
— Я, видишь, Соня, рассудил, что этак, пожалуй, будет и выгоднее. Тут есть обстоятельство… Ну, да долго рассказывать, да и нечего. Меня только, знаешь, что злит? Мне досадно, что все эти глупые, зверские хари обступят меня сейчас, будут пялить прямо на меня свои буркалы, задавать мне свои глупые вопросы, на которые надобно отвечать, — будут указывать пальцами… Тьфу! Знаешь, я не к Порфирию иду; надоел он мне. Я лучше к моему приятелю Пороху пойду, то-то удивлю, то-то эффекта в своем роде достигну. А надо бы быть хладнокровнее; слишком уж я желчен стал в последнее время. Веришь ли: я сейчас погрозил сестре чуть ли не кулаком за то только, что она обернулась в последний раз взглянуть на меня. Свинство — этакое состояние! Эх, до чего я дошел! Ну, что же, где кресты?
He seemed hardly to know what he was doing. He could not stay still or concentrate his attention on anything; his ideas seemed to gallop after one another, he talked incoherently, his hands trembled slightly.
Он был как бы сам не свой. Он даже и на месте не мог устоять одной минуты, ни на одном предмете не мог сосредоточить внимания; мысли его перескакивали одна через другую, он заговаривался; руки его слегка дрожали.
Without a word Sonia took out of the drawer two crosses, one of cypress wood and one of copper. She made the sign of the cross over herself and over him, and put the wooden cross on his neck.
Соня молча вынула из ящика два креста, кипарисный и медный, перекрестилась сама, перекрестила его и надела ему на грудь кипарисный крестик.
“It’s the symbol of my taking up the cross,” he laughed. “As though I had not suffered much till now! The wooden cross, that is the peasant one; the copper one, that is Lizaveta’s--you will wear yourself, show me! So she had it on... at that moment? I remember two things like these too, a silver one and a little ikon. I threw them back on the old woman’s neck. Those would be appropriate now, really, those are what I ought to put on now.... But I am talking nonsense and forgetting what matters; I’m somehow forgetful.... You see I have come to warn you, Sonia, so that you might know... that’s all--that’s all I came for. But I thought I had more to say. You wanted me to go yourself. Well, now I am going to prison and you’ll have your wish. Well, what are you crying for? You too? Don’t. Leave off! Oh, how I hate it all!”
— Это, значит, символ того, что крест беру на себя, хе-хе! И точно, я до сих пор мало страдал! Кипарисный, то есть простонародный; медный — это Лизаветин, себе берешь, — покажи-ка? Так на ней он был… в ту минуту? Я знаю тоже подобных два креста, серебряный и образок. Я их сбросил тогда старушонке на грудь. Вот бы те кстати теперь, право, те бы мне и надеть… А впрочем, вру я все, о деле забуду; рассеян я как-то!.. Видишь, Соня, — я, собственно, затем пришел, чтобы тебя предуведомить, чтобы ты знала… Ну вот и все… Я только затем ведь и пришел. (Гм, я, впрочем, думал, что больше скажу.) Да ведь ты и сама хотела, чтоб я пошел, ну вот и буду сидеть в тюрьме, и сбудется твое желание; ну чего ж ты плачешь? И ты тоже? Перестань, полно; ох, как мне это все тяжело!
But his feeling was stirred; his heart ached, as he looked at her. “Why is she grieving too?” he thought to himself. “What am I to her? Why does she weep? Why is she looking after me, like my mother or Dounia? She’ll be my nurse.”
Чувство, однако же, родилось в нем; сердце его сжалось, на нее глядя. «Эта-то, эта-то чего? — думал он про себя, — я-то что ей? Чего она плачет, чего собирает меня, как мать или Дуня? Нянька будет моя!»
“Cross yourself, say at least one prayer,” Sonia begged in a timid broken voice.
— Перекрестись, помолись хоть раз, — дрожащим, робким голосом попросила Соня.
“Oh certainly, as much as you like! And sincerely, Sonia, sincerely....”
— О, изволь, это сколько тебе угодно! И от чистого сердца, Соня, от чистого сердца…
But he wanted to say something quite different.
Ему хотелось, впрочем, сказать что-то другое.
He crossed himself several times. Sonia took up her shawl and put it over her head. It was the green drap de dames shawl of which Marmeladov had spoken, “the family shawl.” Raskolnikov thought of that looking at it, but he did not ask. He began to feel himself that he was certainly forgetting things and was disgustingly agitated. He was frightened at this. He was suddenly struck too by the thought that Sonia meant to go with him.
Он перекрестился несколько раз. Соня схватила свой платок и накинула его на голову. Это был зеленый драдедамовый платок, вероятно тот самый, про который упоминал тогда Мармеладов, «фамильный». У Раскольникова мелькнула об этом мысль, но он не спросил. Действительно, он уже сам стал чувствовать, что ужасно рассеян и как-то безобразно встревожен. Он испугался этого. Его вдруг поразило и то, что Соня хочет уйти вместе с ним.
“What are you doing? Where are you going? Stay here, stay! I’ll go alone,” he cried in cowardly vexation, and almost resentful, he moved towards the door. “What’s the use of going in procession?” he muttered going out.
— Что ты! Ты куда? Оставайся, оставайся! Я один, — вскричал он в малодушной досаде и, почти озлобившись, пошел к дверям. — И к чему тут целая свита! — бормотал он, выходя.
Sonia remained standing in the middle of the room. He had not even said good-bye to her; he had forgotten her. A poignant and rebellious doubt surged in his heart.
Соня осталась среди комнаты. Он даже и не простился с ней, он уже забыл о ней; одно язвительное и бунтующее сомнение вскипело в душе его.
“Was it right, was it right, all this?” he thought again as he went down the stairs. “Couldn’t he stop and retract it all... and not go?”
«Да так ли, так ли все это? — опять-таки подумал он, сходя с лестницы, — неужели нельзя еще остановиться и опять все переправить… и не ходить?»
But still he went. He felt suddenly once for all that he mustn’t ask himself questions. As he turned into the street he remembered that he had not said good-bye to Sonia, that he had left her in the middle of the room in her green shawl, not daring to stir after he had shouted at her, and he stopped short for a moment. At the same instant, another thought dawned upon him, as though it had been lying in wait to strike him then.
Но он все-таки шел. Он вдруг почувствовал окончательно, что нечего себе задавать вопросы. Выйдя на улицу, он вспомнил, что не простился с Соней, что она осталась среди комнаты, в своем зеленом платке, не смея шевельнуться от его окрика, и приостановился на миг. В то же мгновение вдруг одна мысль ярко озарила его, — точно ждала, чтобы поразить его окончательно.
“Why, with what object did I go to her just now? I told her--on business; on what business? I had no sort of business! To tell her I was going; but where was the need? Do I love her? No, no, I drove her away just now like a dog. Did I want her crosses? Oh, how low I’ve sunk! No, I wanted her tears, I wanted to see her terror, to see how her heart ached! I had to have something to cling to, something to delay me, some friendly face to see! And I dared to believe in myself, to dream of what I would do! I am a beggarly contemptible wretch, contemptible!”
«Ну для чего, ну зачем я приходил к ней теперь? Я ей сказал: за делом; за каким же делом? Никакого совсем и не было дела! Объявить, что иду; так что же? Экая надобность! Люблю, что ли, я ее? Ведь нет, нет? Ведь вот отогнал ее теперь, как собаку. Крестов, что ли, мне в самом деле от нее понадобилось? О, как низко упал я! Нет, — мне слез ее надобно было, мне испуг ее видеть надобно было, смотреть, как сердце ее болит и терзается! Надо было хоть обо что-нибудь зацепиться, помедлить, на человека посмотреть! И я смел так на себя надеяться, так мечтать о себе, нищий я, ничтожный я, подлец, подлец!»
He walked along the canal bank, and he had not much further to go. But on reaching the bridge he stopped and turning out of his way along it went to the Hay Market.
Он шел по набережной канавы, и недалеко уж оставалось ему. Но дойдя до моста, он приостановился и вдруг повернул на мост, в сторону, и пошел на Сенную.
He looked eagerly to right and left, gazed intently at every object and could not fix his attention on anything; everything slipped away. “In another week, another month I shall be driven in a prison van over this bridge, how shall I look at the canal then? I should like to remember this!” slipped into his mind. “Look at this sign! How shall I read those letters then? It’s written here ‘Campany,’ that’s a thing to remember, that letter a, and to look at it again in a month--how shall I look at it then? What shall I be feeling and thinking then?... How trivial it all must be, what I am fretting about now! Of course it must all be interesting... in its way... (Ha-ha-ha! What am I thinking about?) I am becoming a baby, I am showing off to myself; why am I ashamed? Foo! how people shove! that fat man--a German he must be--who pushed against me, does he know whom he pushed? There’s a peasant woman with a baby, begging. It’s curious that she thinks me happier than she is. I might give her something, for the incongruity of it. Here’s a five copeck piece left in my pocket, where did I get it? Here, here... take it, my good woman!”
Он жадно осматривался направо и налево, всматривался с напряжением в каждый предмет и ни на чем не мог сосредоточить внимания; все выскользало. «Вот чрез неделю, чрез месяц меня провезут куда-нибудь в этих арестантских каретах по этому мосту, как-то я тогда взгляну на эту канаву, — запомнить бы это? — мелькнуло у него в голове. — Вот эта вывеска, как-то я тогда прочту эти самые буквы? Вот тут написано: „Таварищество“, ну вот и запомнить это а, букву а, и посмотреть на нее чрез месяц, на это самое а: как-то я тогда посмотрю? Что-то я тогда буду ощущать и думать?.. Боже, как это все должно быть низко, все эти мои теперешние… заботы! Конечно, все это, должно быть, любопытно… в своем роде… (ха-ха-ха! об чем я думаю!) я ребенком делаюсь, я сам перед собою фанфароню; ну чего я стыжу себя? Фу, как толкаются! Вот этот толстый — немец, должно быть, — что толкнул меня: ну, знает ли он, кого толкнул? Баба с ребенком просит милостыню, любопытно, что она считает меня счастливее себя. А что, вот бы и подать для курьезу. Ба, пятак уцелел в кармане, откуда? На, на… возьми, матушка!»
“God bless you,” the beggar chanted in a lachrymose voice.
— Сохрани тебя бог! — послышался плачевный голос нищей.
He went into the Hay Market. It was distasteful, very distasteful to be in a crowd, but he walked just where he saw most people. He would have given anything in the world to be alone; but he knew himself that he would not have remained alone for a moment. There was a man drunk and disorderly in the crowd; he kept trying to dance and falling down. There was a ring round him. Raskolnikov squeezed his way through the crowd, stared for some minutes at the drunken man and suddenly gave a short jerky laugh. A minute later he had forgotten him and did not see him, though he still stared. He moved away at last, not remembering where he was; but when he got into the middle of the square an emotion suddenly came over him, overwhelming him body and mind.
Он вошел на Сенную. Ему неприятно, очень неприятно было сталкиваться с народом, но он шел именно туда, где виднелось больше народу. Он бы дал все на свете, чтоб остаться одному; но он сам чувствовал, что ни одной минуты не пробудет один. В толпе безобразничал один пьяный: ему все хотелось плясать, но он все валился на сторону. Его обступили. Раскольников протиснулся сквозь толпу, несколько минут смотрел на пьяного и вдруг коротко и отрывисто захохотал. Через минуту он уже забыл о нем, даже не видал его, хоть и смотрел на него. Он отошел наконец, даже не помня, где он находится; но когда дошел до средины площади, с ним вдруг произошло одно движение, одно ощущение овладело им сразу, захватило его всего — с телом и мыслию.
He suddenly recalled Sonia’s words, “Go to the cross-roads, bow down to the people, kiss the earth, for you have sinned against it too, and say aloud to the whole world, ‘I am a murderer.’” He trembled, remembering that. And the hopeless misery and anxiety of all that time, especially of the last hours, had weighed so heavily upon him that he positively clutched at the chance of this new unmixed, complete sensation. It came over him like a fit; it was like a single spark kindled in his soul and spreading fire through him. Everything in him softened at once and the tears started into his eyes. He fell to the earth on the spot....
Он вдруг вспомнил слова Сони: «Поди на перекресток, поклонись народу, поцелуй землю, потому что ты и пред ней согрешил, и скажи всему миру вслух: „Я убийца!“». Он весь задрожал, припомнив это. И до того уже задавила его безвыходная тоска и тревога всего этого времени, но особенно последних часов, что он так и ринулся в возможность этого цельного, нового, полного ощущения. Каким-то припадком оно к нему вдруг подступило: загорелось в душе одною искрой и вдруг, как огонь, охватило всего. Все разом в нем размягчилось, и хлынули слезы. Как стоял, так и упал он на землю…
He knelt down in the middle of the square, bowed down to the earth, and kissed that filthy earth with bliss and rapture. He got up and bowed down a second time.
Он стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю, с наслаждением и счастием. Он встал и поклонился в другой раз.
“He’s boozed,” a youth near him observed.
— Ишь нахлестался! — заметил подле него один парень.
There was a roar of laughter.
Раздался смех.
“He’s going to Jerusalem, brothers, and saying good-bye to his children and his country. He’s bowing down to all the world and kissing the great city of St. Petersburg and its pavement,” added a workman who was a little drunk.
— Это он в Иерусалим идет, братцы, с детьми, с родиной прощается, всему миру поклоняется, столичный город Санкт-Петербург и его грунт лобызает, - прибавил какой-то пьяненький из мещан.
“Quite a young man, too!” observed a third.
— Парнишка еще молодой! — ввернул третий.
“And a gentleman,” someone observed soberly.
— Из благородных! — заметил кто-то солидным голосом.
“There’s no knowing who’s a gentleman and who isn’t nowadays.”
— Ноне не разберешь, кто благородный, кто нет.
These exclamations and remarks checked Raskolnikov, and the words, “I am a murderer,” which were perhaps on the point of dropping from his lips, died away. He bore these remarks quietly, however, and, without looking round, he turned down a street leading to the police office. He had a glimpse of something on the way which did not surprise him; he had felt that it must be so. The second time he bowed down in the Hay Market he saw, standing fifty paces from him on the left, Sonia. She was hiding from him behind one of the wooden shanties in the market-place. She had followed him then on his painful way! Raskolnikov at that moment felt and knew once for all that Sonia was with him for ever and would follow him to the ends of the earth, wherever fate might take him. It wrung his heart... but he was just reaching the fatal place.
Все эти отклики и разговоры сдержали Раскольникова, и слова «я убил», может быть, готовившиеся слететь у него с языка, замерли в нем. Он спокойно, однако ж, вынес все эти крики и, не озираясь, пошел прямо чрез переулок по направлению к конторе. Одно видение мелькнуло пред ним дорогой, но он не удивился ему; он уже предчувствовал, что так и должно быть. В то время, когда он, на Сенной, поклонился до земли в другой раз, оборотившись влево, шагах в пятидесяти от себя, он увидел Соню. Она пряталась от него за одним из деревянных бараков, стоявших на площади, стало быть, она сопровождала все его скорбное шествие! Раскольников почувствовал и понял в эту минуту, раз навсегда, что Соня теперь с ним навеки и пойдет за ним хоть на край света, куда бы ему ни вышла судьба. Все сердце его перевернулось… но — вот уж он и дошел до рокового места…
He went into the yard fairly resolutely. He had to mount to the third storey. “I shall be some time going up,” he thought. He felt as though the fateful moment was still far off, as though he had plenty of time left for consideration.
Он довольно бодро вошел во двор. Надо было подняться в третий этаж. «Покамест еще подымусь», — подумал он. Вообще ему казалось, что до роковой минуты еще далеко, еще много времени остается, о многом еще можно передумать.
Again the same rubbish, the same eggshells lying about on the spiral stairs, again the open doors of the flats, again the same kitchens and the same fumes and stench coming from them. Raskolnikov had not been here since that day. His legs were numb and gave way under him, but still they moved forward. He stopped for a moment to take breath, to collect himself, so as to enter like a man. “But why? what for?” he wondered, reflecting. “If I must drink the cup what difference does it make? The more revolting the better.” He imagined for an instant the figure of the “explosive lieutenant,” Ilya Petrovitch. Was he actually going to him? Couldn’t he go to someone else? To Nikodim Fomitch? Couldn’t he turn back and go straight to Nikodim Fomitch’s lodgings? At least then it would be done privately.... No, no! To the “explosive lieutenant”! If he must drink it, drink it off at once.
Опять тот же сор, те же скорлупы на винтообразной лестнице, опять двери квартир отворены настежь, опять те же кухни, из которых несет чад и вонь. Раскольников с тех пор здесь не был. Ноги его немели и подгибались, но шли. Он остановился на мгновение, чтобы перевести дух, чтоб оправиться, чтобы войти человеком. «А для чего? зачем? — подумал он вдруг, осмыслив свое движение. — Если уж надо выпить эту чашу, то не все ли уж равно? Чем гаже, тем лучше. — В воображении его мелькнула в это мгновение фигура Ильи Петровича Пороха. — Неужели в самом деле к нему? А нельзя ли к другому? Нельзя ли к Никодиму Фомичу? Поворотить сейчас и пойти к самому надзирателю на квартиру? По крайней мере, обойдется домашним образом… Нет, нет! К Пороху, к Пороху! Пить, так пить все разом…»
Turning cold and hardly conscious, he opened the door of the office. There were very few people in it this time--only a house porter and a peasant. The doorkeeper did not even peep out from behind his screen. Raskolnikov walked into the next room. “Perhaps I still need not speak,” passed through his mind. Some sort of clerk not wearing a uniform was settling himself at a bureau to write. In a corner another clerk was seating himself. Zametov was not there, nor, of course, Nikodim Fomitch.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней было очень мало народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не говорить», - мелькнуло в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро. В углу усаживался еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
“No one in?” Raskolnikov asked, addressing the person at the bureau.
— Никого нет? — спросил было Раскольников, обращаясь к личности у бюро.
“Whom do you want?”
— А вам кого?
“A-ah! Not a sound was heard, not a sight was seen, but I scent the Russian... how does it go on in the fairy tale... I’ve forgotten! ‘At your service!’” a familiar voice cried suddenly.
— А-а-а! Слыхом не слыхать, видом не видать, а русский дух… как это в там сказке… забыл! М-мае п-пачтенье! — вскричал вдруг знакомый голос.
Raskolnikov shuddered. The Explosive Lieutenant stood before him. He had just come in from the third room. “It is the hand of fate,” thought Raskolnikov. “Why is he here?”
Раскольников задрожал. Пред ним стоял Порох, он вдруг вышел из третьей комнаты. "Это сама судьба, — подумал Раскольников, — почему он тут?
“You’ve come to see us? What about?” cried Ilya Petrovitch. He was obviously in an exceedingly good humour and perhaps a trifle exhilarated. “If it’s on business you are rather early.[*] It’s only a chance that I am here... however I’ll do what I can. I must admit, I... what is it, what is it? Excuse me....”
— К нам? По какому? — восклицал Илья Петрович. (Он был, по-видимому, в превосходнейшем и даже капельку в возбужденном состоянии духа.) — Если по делу, то еще рано пожаловали. Я сам по случаю… А впрочем, чем могу. Я признаюсь вам… как? как? Извините…
[*] Dostoevsky appears to have forgotten that it is after sunset, and that the last time Raskolnikov visited the police office at two in the afternoon he was reproached for coming too late.--TRANSLATOR. “Raskolnikov.”
— Раскольников.
“Of course, Raskolnikov. You didn’t imagine I’d forgotten? Don’t think I am like that... Rodion Ro--Ro--Rodionovitch, that’s it, isn’t it?”
— Ну что: Раскольников! И неужели вы могли предположить, что я забыл! Вы уж, пожалуйста, меня не считайте за такого… Родион Ро… Ро… Родионыч, так, кажется?
“Rodion Romanovitch.”
— Родион Романыч.
“Yes, yes, of course, Rodion Romanovitch! I was just getting at it. I made many inquiries about you. I assure you I’ve been genuinely grieved since that... since I behaved like that... it was explained to me afterwards that you were a literary man... and a learned one too... and so to say the first steps... Mercy on us! What literary or scientific man does not begin by some originality of conduct! My wife and I have the greatest respect for literature, in my wife it’s a genuine passion! Literature and art! If only a man is a gentleman, all the rest can be gained by talents, learning, good sense, genius. As for a hat--well, what does a hat matter? I can buy a hat as easily as I can a bun; but what’s under the hat, what the hat covers, I can’t buy that! I was even meaning to come and apologise to you, but thought maybe you’d... But I am forgetting to ask you, is there anything you want really? I hear your family have come?”
— Да, да-да! Родион Романыч, Родион Романыч! Этого-то я и добивался. Даже многократно справлялся. Я, признаюсь вам, с тех пор искренно горевал, что мы так тогда с вами… мне потом объяснили, я узнал, что молодой литератор и даже ученый… и, так сказать, первые шаги… О господи! Да кто же из литераторов и ученых первоначально не делал оригинальных шагов! Я и жена моя — мы оба уважаем литературу, а жена — так до страсти!.. Литературу и художественность! Был бы благороден, а прочее все можно приобрести талантами, знанием, рассудком, гением! Шляпа — ну что, например, значит шляпа? Шляпа есть блин, я ее у Циммермана куплю; но что под шляпой сохраняется и шляпой прикрывается, того уж я не куплю-с!.. Я, признаюсь, хотел даже к вам идти объясниться, да думал, может, вы… Однако ж и не спрошу: вам и в самом деле что-нибудь надо? К вам, говорят, родные приехали?
“Yes, my mother and sister.”
— Да, мать и сестра.
“I’ve even had the honour and happiness of meeting your sister--a highly cultivated and charming person. I confess I was sorry I got so hot with you. There it is! But as for my looking suspiciously at your fainting fit--that affair has been cleared up splendidly! Bigotry and fanaticism! I understand your indignation. Perhaps you are changing your lodging on account of your family’s arriving?”
— Имел даже честь и счастие встретить вашу сестру, — образованная и прелестная особа. Признаюсь, я пожалел, что мы тогда с вами до того разгорячились. Казус! А что я вас тогда, по поводу вашего обморока, некоторым взглядом окинул, — то потом оно самым блистательным образом объяснилось! Изуверство и фанатизм! Понимаю ваше негодование. Может быть, по поводу прибывшего семейства квартиру переменяете?
“No, I only looked in... I came to ask... I thought that I should find Zametov here.”
— Н-нет, я только так… Я зашел спросить… я думал, что найду здесь Заметова.
“Oh, yes! Of course, you’ve made friends, I heard. Well, no, Zametov is not here. Yes, we’ve lost Zametov. He’s not been here since yesterday... he quarrelled with everyone on leaving... in the rudest way. He is a feather-headed youngster, that’s all; one might have expected something from him, but there, you know what they are, our brilliant young men. He wanted to go in for some examination, but it’s only to talk and boast about it, it will go no further than that. Of course it’s a very different matter with you or Mr. Razumihin there, your friend. Your career is an intellectual one and you won’t be deterred by failure. For you, one may say, all the attractions of life nihil est--you are an ascetic, a monk, a hermit!... A book, a pen behind your ear, a learned research--that’s where your spirit soars! I am the same way myself.... Have you read Livingstone’s Travels?”
— Ах, да! Ведь вы подружились; слышал-с. Ну, Заметова у нас нет, — не застали. Да-с, лишились мы Александра Григорьевича! Со вчерашнего дня в наличности не имеется; перешел… и, переходя, со всеми даже перебранился… так даже невежливо… Ветреный мальчишка, больше ничего; даже надежды мог подавать; да вот, подите с ними, с блистательным-то юношеством нашим! Экзамен, что ли, какой-то хочет держать, да ведь у нас только бы поговорить да пофанфаронить, тем экзамен и кончится. Ведь это не то, что, например, вы али там господин Разумихин, ваш друг! Ваша карьера — ученая часть, и вас уже не собьют неудачи! Вам все эти красоты жизни, можно сказать, — nihil est, аскет, монах, отшельник!.. Для вас книга, перо за ухом, ученые исследования — вот где парит ваш дух! Я сам отчасти… записки Ливингстона изволили читать?
“Oh, I have. There are a great many Nihilists about nowadays, you know, and indeed it is not to be wondered at. What sort of days are they? I ask you. But we thought... you are not a Nihilist of course? Answer me openly, openly!”
— А я читал. Нынче, впрочем, очень много нигилистов распространилось; ну да ведь оно и понятно; времена-то какие, я вас спрошу? А впрочем, я с вами… ведь вы, уж конечно, не нигилист! Отвечайте откровенно, откровенно!
“Believe me, you can speak openly to me as you would to yourself! Official duty is one thing but... you are thinking I meant to say friendship is quite another? No, you’re wrong! It’s not friendship, but the feeling of a man and a citizen, the feeling of humanity and of love for the Almighty. I may be an official, but I am always bound to feel myself a man and a citizen.... You were asking about Zametov. Zametov will make a scandal in the French style in a house of bad reputation, over a glass of champagne... that’s all your Zametov is good for! While I’m perhaps, so to speak, burning with devotion and lofty feelings, and besides I have rank, consequence, a post! I am married and have children, I fulfil the duties of a man and a citizen, but who is he, may I ask? I appeal to you as a man ennobled by education... Then these midwives, too, have become extraordinarily numerous.”
— Нет, знаете, вы со мной откровенно, вы не стесняйтесь, как бы наедине сам себе! Иное дело служба, иное дело… вы думали, я хотел сказать: дружба, нет-с, не угадали! Не дружба, а чувство гражданина и человека, чувство гуманности и любви ко всевышнему. Я могу быть и официальным лицом, и при должности, но гражданина и человека я всегда ощутить в себе обязан и дать отчет… Вы вот изволили заговорить про Заметова. Заметов, он соскандалит что-нибудь на французский манер в неприличном заведении, за стаканом шампанского или донского, — вот что такое ваш Заметов! А я, может быть, так сказать, сгорел от преданности и высоких чувств и сверх того имею значение, чин, занимаю место! Женат и имею детей. Исполняю долг гражданина и человека, а он кто, позвольте спросить? Отношусь к вам, как к человеку, облагороженному образованием. Вот еще этих повивальных бабок чрезмерно много распространяется.
Raskolnikov raised his eyebrows inquiringly. The words of Ilya Petrovitch, who had obviously been dining, were for the most part a stream of empty sounds for him. But some of them he understood. He looked at him inquiringly, not knowing how it would end.
Раскольников поднял вопросительно брови. Слова Ильи Петровича, очевидно недавно вышедшего из-за стола, стучали и сыпались перед ним большею частью как пустые звуки. Но часть их он все-таки кое-как понимал; он глядел вопросительно и не знал, чем все это кончится.
“I mean those crop-headed wenches,” the talkative Ilya Petrovitch continued. “Midwives is my name for them. I think it a very satisfactory one, ha-ha! They go to the Academy, study anatomy. If I fall ill, am I to send for a young lady to treat me? What do you say? Ha-ha!” Ilya Petrovitch laughed, quite pleased with his own wit. “It’s an immoderate zeal for education, but once you’re educated, that’s enough. Why abuse it? Why insult honourable people, as that scoundrel Zametov does? Why did he insult me, I ask you? Look at these suicides, too, how common they are, you can’t fancy! People spend their last halfpenny and kill themselves, boys and girls and old people. Only this morning we heard about a gentleman who had just come to town. Nil Pavlitch, I say, what was the name of that gentleman who shot himself?”
— Я говорю про этих стриженых девок, — продолжал словоохотливый Илья Петрович, — я прозвал их сам от себя повивальными бабками и нахожу, что прозвание совершенно удовлетворительно. Хе! хе! Лезут в академию, учатся анатомии; ну, скажите, я вот заболею, ну позову ли я девицу лечить себя? Хе! хе! Илья Петрович хохотал, вполне довольный своими остротами. — Оно, положим, жажда к просвещению неумеренная; но ведь просветился, и довольно. Зачем же злоупотреблять? Зачем же оскорблять благородные личности, как делает негодяй Заметов? Зачем он меня оскорбил, я вас спрошу? Вот еще сколько этих самоубийств распространилось, — так это вы представить не можете. Все это проживает последние деньги и убивает самого себя. Девчонки, мальчишки, старцы… Вот еще сегодня утром сообщено о каком-то недавно приехавшем господине. Нил Павлыч, а Нил Павлыч! как его, джентльмена-то, о котором сообщили давеча, застрелился-то на Петербургской?
“Svidrigaïlov,” someone answered from the other room with drowsy listlessness.
— Свидригайлов, — сипло и безучастно ответил кто-то из другой комнаты.
Raskolnikov started.
Раскольников вздрогнул.
“Svidrigaïlov! Svidrigaïlov has shot himself!” he cried.
— Свидригайлов! Свидригайлов застрелился! — вскричал он.
“What, do you know Svidrigaïlov?”
— Как! Вы знаете Свидригайлова?
“Yes... I knew him.... He hadn’t been here long.” “Yes, that’s so. He had lost his wife, was a man of reckless habits and all of a sudden shot himself, and in such a shocking way.... He left in his notebook a few words: that he dies in full possession of his faculties and that no one is to blame for his death. He had money, they say. How did you come to know him?”
— Да… знаю… Он недавно приехал… — Ну да, недавно приехал, жены лишился, человек поведения забубенного, и вдруг застрелился, и так скандально, что представить нельзя… оставил в своей записной книжке несколько слов, что он умирает в здравом рассудке и просит никого не винить в его смерти. Этот деньги, говорят, имел. Вы как же изволите знать?
“I... was acquainted... my sister was governess in his family.”
— Я… знаком… моя сестра жила у них в доме гувернанткой…
“Bah-bah-bah! Then no doubt you can tell us something about him. You had no suspicion?”
— Ба, ба, ба… Да вы нам, стало быть, можете о нем сообщить. А вы и не подозревали?
“I saw him yesterday... he... was drinking wine; I knew nothing.”
— Я вчера его видел… он… пил вино… я ничего не знал.
Raskolnikov felt as though something had fallen on him and was stifling him.
Раскольников чувствовал, что на него как бы что-то упало и его придавило.
“You’ve turned pale again. It’s so stuffy here...”
— Вы опять как будто побледнели. У нас здесь такой спертый дух…
“Yes, I must go,” muttered Raskolnikov. “Excuse my troubling you....” “Oh, not at all, as often as you like. It’s a pleasure to see you and I am glad to say so.”
— Да, мне пора-с, — пробормотал Раскольников, — извините, обеспокоил… — О, помилуйте, сколько угодно! Удовольствие доставили, и я рад заявить…
Ilya Petrovitch held out his hand.
Илья Петрович даже руку протянул.
“I only wanted... I came to see Zametov.”
— Я хотел только… я к Заметову…
“I understand, I understand, and it’s a pleasure to see you.”
— Понимаю, понимаю, и доставили удовольствие.
“I... am very glad... good-bye,” Raskolnikov smiled.
— Я… очень рад… до свидания-с… — улыбался Раскольников.
He went out; he reeled, he was overtaken with giddiness and did not know what he was doing. He began going down the stairs, supporting himself with his right hand against the wall. He fancied that a porter pushed past him on his way upstairs to the police office, that a dog in the lower storey kept up a shrill barking and that a woman flung a rolling-pin at it and shouted. He went down and out into the yard. There, not far from the entrance, stood Sonia, pale and horror-stricken. She looked wildly at him. He stood still before her. There was a look of poignant agony, of despair, in her face. She clasped her hands. His lips worked in an ugly, meaningless smile. He stood still a minute, grinned and went back to the police office.
Он вышел; он качался. Голова его кружилась. Он не чувствовал, стоит ли он на ногах. Он стал сходить с лестницы, упираясь правою рукой об стену. Ему показалось, что какой-то дворник, с книжкой в руке, толкнул его, взбираясь навстречу ему в контору; что какая-то собачонка заливалась-лаяла где-то в нижнем этаже и что какая-то женщина бросила в нее скалкой и закричала. Он сошел вниз и вышел во двор. Тут на дворе, недалеко от выхода, стояла бледная, вся помертвевшая, Соня и дико, дико на него посмотрела. Он остановился перед нею. Что-то больное и измученное выразилось в лице ее, что-то отчаянное. Она всплеснула руками. Безобразная, потерянная улыбка выдавилась на его устах. Он постоял, усмехнулся и поворотил наверх, опять в контору.
Ilya Petrovitch had sat down and was rummaging among some papers. Before him stood the same peasant who had pushed by on the stairs.
Илья Петрович уселся и рылся в каких-то бумагах. Перед ним стоял тот самый мужик, который только что толкнул Раскольникова, взбираясь по лестнице.
“Hulloa! Back again! have you left something behind? What’s the matter?”
— А-а-а? Вы опять! Оставили что-нибудь?.. Но что с вами?
Raskolnikov, with white lips and staring eyes, came slowly nearer. He walked right to the table, leaned his hand on it, tried to say something, but could not; only incoherent sounds were audible.
Раскольников с побледневшими губами, с неподвижным взглядом тихо приблизился к нему, подошел к самому столу, уперся в него рукой, хотел что-то сказать, но не мог; слышались лишь какие-то бессвязные звуки.
“You are feeling ill, a chair! Here, sit down! Some water!”
— С вами дурно, стул! Вот, сядьте на стул, садитесь! Воды!
Raskolnikov dropped on to a chair, but he kept his eyes fixed on the face of Ilya Petrovitch, which expressed unpleasant surprise. Both looked at one another for a minute and waited. Water was brought.
Раскольников опустился на стул, но не спускал глаз с лица весьма неприятно удивленного Ильи Петровича. Оба с минуту смотрели друг на друга и ждали. Принесли воды.
“It was I...” began Raskolnikov.
— Это я … — начал было Раскольников.
“Drink some water.”
— Выпейте воды.
Raskolnikov refused the water with his hand, and softly and brokenly, but distinctly said:
Раскольников отвел рукой воду и тихо, с расстановкой, но внятно проговорил:
“It was I killed the old pawnbroker woman and her sister Lizaveta with an axe and robbed them.”
— Это я убил тогда старуху-чиновницу и сестру ее Лизавету топором и ограбил.
Ilya Petrovitch opened his mouth. People ran up on all sides.
Илья Петрович раскрыл рот. Со всех сторон сбежались.
Raskolnikov repeated his statement.
Раскольников повторил свое показание. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .