SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · Crime and Punishment · 41 of 42

Epilogue · I

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

Epilogue · Эпилог

Siberia. On the banks of a broad solitary river stands a town, one of the administrative centres of Russia; in the town there is a fortress, in the fortress there is a prison. In the prison the second-class convict Rodion Raskolnikov has been confined for nine months. Almost a year and a half has passed since his crime.

Сибирь. На берегу широкой, пустынной реки стоит город, один из административных центров России; в городе крепость, в крепости острог. В остроге уже девять месяцев заключен ссыльно-каторжный второго разряда, Родион Раскольников. Со дня преступления его прошло почти полтора года.

There had been little difficulty about his trial. The criminal adhered exactly, firmly, and clearly to his statement. He did not confuse nor misrepresent the facts, nor soften them in his own interest, nor omit the smallest detail. He explained every incident of the murder, the secret of the pledge (the piece of wood with a strip of metal) which was found in the murdered woman’s hand. He described minutely how he had taken her keys, what they were like, as well as the chest and its contents; he explained the mystery of Lizaveta’s murder; described how Koch and, after him, the student knocked, and repeated all they had said to one another; how he afterwards had run downstairs and heard Nikolay and Dmitri shouting; how he had hidden in the empty flat and afterwards gone home. He ended by indicating the stone in the yard off the Voznesensky Prospect under which the purse and the trinkets were found. The whole thing, in fact, was perfectly clear. The lawyers and the judges were very much struck, among other things, by the fact that he had hidden the trinkets and the purse under a stone, without making use of them, and that, what was more, he did not now remember what the trinkets were like, or even how many there were. The fact that he had never opened the purse and did not even know how much was in it seemed incredible. There turned out to be in the purse three hundred and seventeen roubles and sixty copecks. From being so long under the stone, some of the most valuable notes lying uppermost had suffered from the damp. They were a long while trying to discover why the accused man should tell a lie about this, when about everything else he had made a truthful and straightforward confession. Finally some of the lawyers more versed in psychology admitted that it was possible he had really not looked into the purse, and so didn’t know what was in it when he hid it under the stone. But they immediately drew the deduction that the crime could only have been committed through temporary mental derangement, through homicidal mania, without object or the pursuit of gain. This fell in with the most recent fashionable theory of temporary insanity, so often applied in our days in criminal cases. Moreover Raskolnikov’s hypochondriacal condition was proved by many witnesses, by Dr. Zossimov, his former fellow students, his landlady and her servant. All this pointed strongly to the conclusion that Raskolnikov was not quite like an ordinary murderer and robber, but that there was another element in the case. To the intense annoyance of those who maintained this opinion, the criminal scarcely attempted to defend himself. To the decisive question as to what motive impelled him to the murder and the robbery, he answered very clearly with the coarsest frankness that the cause was his miserable position, his poverty and helplessness, and his desire to provide for his first steps in life by the help of the three thousand roubles he had reckoned on finding. He had been led to the murder through his shallow and cowardly nature, exasperated moreover by privation and failure. To the question what led him to confess, he answered that it was his heartfelt repentance. All this was almost coarse....

Судопроизводство по делу его прошло без больших затруднений. Преступник твердо, точно и ясно поддерживал свое показание, не запутывая обстоятельств, не смягчая их в свою пользу, не искажая фактов, не забывая мельчайшей подробности. Он рассказал до последней черты весь процесс убийства: разъяснил тайну заклада (деревянной дощечки с металлической полоской), который оказался у убитой старухи в руках; рассказал подробно о том, как взял у убитой ключи, описал эти ключи, описал укладку и чем она была наполнена; даже исчислил некоторые из отдельных предметов, лежавших в ней; разъяснил загадку об убийстве Лизаветы; рассказал о том, как приходил и стучался Кох, а за ним студент, передав все, что они между собой говорили; как он, преступник, сбежал потом с лестницы и слышал визг Миколки и Митьки; как он спрятался в пустой квартире, пришел домой, и в заключение указал камень на дворе, на Вознесенском проспекте, под воротами, под которыми найдены были вещи и кошелек. Одним словом, дело вышло ясное. Следователи и судьи очень удивлялись, между прочим, тому, что он спрятал кошелек и вещи под камень, не воспользовавшись ими, а пуще всего тому, что он не только не помнил в подробности всех вещей, собственно им похищенных, но даже в числе их ошибся. То, собственно, обстоятельство, что он ни разу не открыл кошелька и не знал даже, сколько именно в нем лежит денег, показалось невероятным (в кошельке оказалось триста семнадцать рублей серебром и три двугривенных; от долгого лежанья под камнем некоторые верхние, самые крупные, бумажки чрезвычайно попортились). Долго добивались разузнать: почему именно подсудимый в одном этом обстоятельстве лжет, тогда как во всем другом сознается добровольно и правдиво? Наконец, некоторые (особенно из психологов) допустили даже возможность того, что и действительно он не заглядывал в кошелек, а потому и не знал, что в нем было, и, не зная, так и снес под камень, но тут же из этого и заключили, что самое преступление не могло иначе и случиться как при некотором временном умопомешательстве, так сказать, при болезненной мономании убийства и грабежа, без дальнейших целей и расчетов на выгоду. Тут, кстати, подоспела новейшая модная теория временного умопомешательства, которую так часто стараются применять в наше время к иным преступникам. К тому же давнишнее ипохондрическое состояние Раскольникова было заявлено до точности многими свидетелями, доктором Зосимовым, прежними его товарищами, хозяйкой, прислугой. Все это сильно способствовало заключению, что Раскольников не совсем похож на обыкновенного убийцу, разбойника и грабителя, но что тут что-то другое. К величайшей досаде защищавших это мнение, сам преступник почти не пробовал защищать себя; на окончательные вопросы: что именно могло склонить его к смертоубийству и что побудило его совершить грабеж, он отвечал весьма ясно, с самою грубою точностью, что причиной всему было его скверное положение, его нищета и беспомощность, желание упрочить первые шаги своей жизненной карьеры с помощью, по крайней мере, трех тысяч рублей, которые он рассчитывал найти у убитой. Решился же он на убийство вследствие своего легкомысленного и малодушного характера, раздраженного, сверх того, лишениями и неудачами. На вопросы же, что именно побудило его явиться с повинною, прямо отвечал, что чистосердечное раскаяние. Все это было почти уже грубо...

The sentence however was more merciful than could have been expected, perhaps partly because the criminal had not tried to justify himself, but had rather shown a desire to exaggerate his guilt. All the strange and peculiar circumstances of the crime were taken into consideration. There could be no doubt of the abnormal and poverty-stricken condition of the criminal at the time. The fact that he had made no use of what he had stolen was put down partly to the effect of remorse, partly to his abnormal mental condition at the time of the crime. Incidentally the murder of Lizaveta served indeed to confirm the last hypothesis: a man commits two murders and forgets that the door is open! Finally, the confession, at the very moment when the case was hopelessly muddled by the false evidence given by Nikolay through melancholy and fanaticism, and when, moreover, there were no proofs against the real criminal, no suspicions even (Porfiry Petrovitch fully kept his word)--all this did much to soften the sentence. Other circumstances, too, in the prisoner’s favour came out quite unexpectedly. Razumihin somehow discovered and proved that while Raskolnikov was at the university he had helped a poor consumptive fellow student and had spent his last penny on supporting him for six months, and when this student died, leaving a decrepit old father whom he had maintained almost from his thirteenth year, Raskolnikov had got the old man into a hospital and paid for his funeral when he died. Raskolnikov’s landlady bore witness, too, that when they had lived in another house at Five Corners, Raskolnikov had rescued two little children from a house on fire and was burnt in doing so. This was investigated and fairly well confirmed by many witnesses. These facts made an impression in his favour. And in the end the criminal was, in consideration of extenuating circumstances, condemned to penal servitude in the second class for a term of eight years only.

Приговор, однако ж, оказался милостивее, чем можно было ожидать, судя по совершенному преступлению, и, может быть, именно потому, что преступник не только не хотел оправдываться, но даже как бы изъявлял желание сам еще более обвинить себя. Все странные и особенные обстоятельства дела были приняты во внимание. Болезненное и бедственное состояние преступника до совершения преступления не подвергалось ни малейшему сомнению. То, что он не воспользовался ограбленным, зачтено частию за действие пробудившегося раскаяния, частию за несовершенно здравое состояние умственных способностей во время совершения преступления. Обстоятельство нечаянного убийства Лизаветы даже послужило примером, подкрепляющим последнее предположение: человек совершает два убийства и в то же время забывает, что дверь стоит отпертая! Наконец, явка с повинною, в то самое время, когда дело необыкновенно запуталось вследствие ложного показания на себя упавшего духом изувера (Николая) и, кроме того, когда на настоящего преступника не только ясных улик, но даже и подозрений почти не имелось (Порфирий Петрович вполне сдержал слово), все это окончательно способствовало смягчению участи обвиненного. Объявились, кроме того, совершенно неожиданно и другие обстоятельства, сильно благоприятствовавшие подсудимому. Бывший студент Разумихин откопал откуда-то сведения и представил доказательства, что преступник Раскольников, в бытность свою в университете, из последних средств помогал одному своему бедному и чахоточному университетскому товарищу и почти содержал его в продолжение полугода. Когда же тот умер, ходил за оставшимся в живых старым и расслабленным отцом умершего товарища (который содержал и кормил своего отца своими трудами чуть не с тринадцатилетнего возраста), поместил наконец этого старика в больницу, и когда тот тоже умер, похоронил его. Все эти сведения имели некоторое благоприятное влияние на решение судьбы Раскольникова. Сама бывшая хозяйка его, мать умершей невесты Раскольникова, вдова Зарницына, засвидетельствовала тоже, что, когда они еще жили в другом доме, у Пяти углов, Раскольников во время пожара, ночью, вытащил из одной квартиры, уже загоревшейся, двух маленьких детей, и был при этом обожжен. Этот факт был тщательно расследован и довольно хорошо засвидетельствован многими свидетелями. Одним словом, кончилось тем, что преступник присужден был к каторжной работе второго разряда, на срок всего только восьми лет, во уважение явки с повинною и некоторых облегчающих вину обстоятельств.

At the very beginning of the trial Raskolnikov’s mother fell ill. Dounia and Razumihin found it possible to get her out of Petersburg during the trial. Razumihin chose a town on the railway not far from Petersburg, so as to be able to follow every step of the trial and at the same time to see Avdotya Romanovna as often as possible. Pulcheria Alexandrovna’s illness was a strange nervous one and was accompanied by a partial derangement of her intellect. When Dounia returned from her last interview with her brother, she had found her mother already ill, in feverish delirium. That evening Razumihin and she agreed what answers they must make to her mother’s questions about Raskolnikov and made up a complete story for her mother’s benefit of his having to go away to a distant part of Russia on a business commission, which would bring him in the end money and reputation. But they were struck by the fact that Pulcheria Alexandrovna never asked them anything on the subject, neither then nor thereafter. On the contrary, she had her own version of her son’s sudden departure; she told them with tears how he had come to say good-bye to her, hinting that she alone knew many mysterious and important facts, and that Rodya had many very powerful enemies, so that it was necessary for him to be in hiding. As for his future career, she had no doubt that it would be brilliant when certain sinister influences could be removed. She assured Razumihin that her son would be one day a great statesman, that his article and brilliant literary talent proved it. This article she was continually reading, she even read it aloud, almost took it to bed with her, but scarcely asked where Rodya was, though the subject was obviously avoided by the others, which might have been enough to awaken her suspicions. They began to be frightened at last at Pulcheria Alexandrovna’s strange silence on certain subjects. She did not, for instance, complain of getting no letters from him, though in previous years she had only lived on the hope of letters from her beloved Rodya. This was the cause of great uneasiness to Dounia; the idea occurred to her that her mother suspected that there was something terrible in her son’s fate and was afraid to ask, for fear of hearing something still more awful. In any case, Dounia saw clearly that her mother was not in full possession of her faculties.

Еще в начале процесса мать Раскольникова сделалась больна. Дуня и Разумихин нашли возможным увезти ее из Петербурга на все время суда. Разумихин выбрал город на железной дороге и в близком расстоянии от Петербурга, чтоб иметь возможность регулярно следить за всеми обстоятельствами процесса и в то же время как можно чаще видеться с Авдотьей Романовной. Болезнь Пульхерии Александровны была какая-то странная, нервная и сопровождалась чем-то вроде помешательства, если не совершенно, то, по крайней мере, отчасти. Дуня, воротившись с последнего свидания с братом, застала мать уже совсем больною, в жару и в бреду. В тот же вечер сговорилась она с Разумихиным, что именно отвечать матери на ее расспросы о брате, и даже выдумала вместе с ним, для матери, целую историю об отъезде Раскольникова куда-то далеко, на границу России, по одному частному поручению, которое доставит ему наконец и деньги, и известность. Но их поразило, что ни об чем об этом сама Пульхерия Александровна ни тогда, ни потом не расспрашивала. Напротив, у ней у самой оказалась целая история о внезапном отъезде сына; она со слезами рассказывала, как он приходил к ней прощаться; давала при этом знать намекам, что только ей одной известны многие весьма важные и таинственные обстоятельства и что у Роди много весьма сильных врагов, так что ему надо даже скрываться. Что же касается до будущей карьеры его, то она тоже казалась ей несомненною и блестящею, когда пройдут некоторые враждебные обстоятельства; уверяла Разумихина, что сын ее будет со временем даже человеком государственным, что доказывает его статья и его блестящий литературный талант. Статью эту она читала беспрерывно, читала иногда даже вслух, чуть не спала вместе с нею, а все-таки, где именно находится теперь Родя, почти не расспрашивала, несмотря даже на то, что с нею видимо избегали об этом разговаривать, - что уже одно могло возбудить ее мнительность. Стали, наконец, бояться этого странного молчания Пульхерии Александровны насчет некоторых пунктов. Она, например, даже не жаловалась на то, что от него нет писем, тогда как прежде, живя в своем городке, только и жила одною надеждой и одним ожиданием получить поскорее письмо от возлюбленного Роди. Последнее обстоятельство было уж слишком необъяснимо и сильно беспокоило Дуню; ей приходила мысль, что мать, пожалуй, предчувствует что-нибудь ужасное в судьбе сына и боится расспрашивать, чтобы не узнать чего-нибудь еще ужаснее. Во всяком случае, Дуня ясно видела, что Пульхерия Александровна не в здравом состоянии рассудка.

It happened once or twice, however, that Pulcheria Alexandrovna gave such a turn to the conversation that it was impossible to answer her without mentioning where Rodya was, and on receiving unsatisfactory and suspicious answers she became at once gloomy and silent, and this mood lasted for a long time. Dounia saw at last that it was hard to deceive her and came to the conclusion that it was better to be absolutely silent on certain points; but it became more and more evident that the poor mother suspected something terrible. Dounia remembered her brother’s telling her that her mother had overheard her talking in her sleep on the night after her interview with Svidrigaïlov and before the fatal day of the confession: had not she made out something from that? Sometimes days and even weeks of gloomy silence and tears would be succeeded by a period of hysterical animation, and the invalid would begin to talk almost incessantly of her son, of her hopes of his future.... Her fancies were sometimes very strange. They humoured her, pretended to agree with her (she saw perhaps that they were pretending), but she still went on talking.

Раза два, впрочем, случилось, что она сама так навела разговор, что невозможно было, отвечая ей, не упомянуть о том, где именно находится теперь Родя; когда же ответы поневоле должны были выйти неудовлетворительными и подозрительными, она стала вдруг чрезвычайно печальна, угрюма и молчалива, что продолжалось весьма долгое время. Дуня увидела наконец, что трудно лгать и выдумывать, и пришла к окончательному заключению, что лучше уж совершенно молчать об известных пунктах; но все более и более становилось ясно до очевидности, что бедная мать подозревает что-то ужасное. Дуня припомнила, между прочим, слова брата, что мать вслушивалась в ее бред, в ночь накануне того последнего рокового дня, после сцены ее с Свидригайловым: не расслышала ли она чего-нибудь тогда? Часто, иногда после нескольких дней и даже недель угрюмого, мрачного молчания и безмолвных слез, больная как-то истерически оживлялась и начинала вдруг говорить вслух, почти не умолкая, о своем сыне, о своих надеждах, о будущем... Фантазии ее были иногда очень странны. Ее тешили, ей поддакивали (она сама, может быть, видела ясно, что ей поддакивают и только тешат ее), но она все-таки говорила...

Five months after Raskolnikov’s confession, he was sentenced. Razumihin and Sonia saw him in prison as often as it was possible. At last the moment of separation came. Dounia swore to her brother that the separation should not be for ever, Razumihin did the same. Razumihin, in his youthful ardour, had firmly resolved to lay the foundations at least of a secure livelihood during the next three or four years, and saving up a certain sum, to emigrate to Siberia, a country rich in every natural resource and in need of workers, active men and capital. There they would settle in the town where Rodya was and all together would begin a new life. They all wept at parting. Raskolnikov had been very dreamy for a few days before. He asked a great deal about his mother and was constantly anxious about her. He worried so much about her that it alarmed Dounia. When he heard about his mother’s illness he became very gloomy. With Sonia he was particularly reserved all the time. With the help of the money left to her by Svidrigaïlov, Sonia had long ago made her preparations to follow the party of convicts in which he was despatched to Siberia. Not a word passed between Raskolnikov and her on the subject, but both knew it would be so. At the final leave-taking he smiled strangely at his sister’s and Razumihin’s fervent anticipations of their happy future together when he should come out of prison. He predicted that their mother’s illness would soon have a fatal ending. Sonia and he at last set off.

Пять месяцев спустя после явки преступника с повинною последовал его приговор. Разумихин виделся с ним в тюрьме, когда только это было возможно. Соня тоже. Наконец последовала и разлука; Дуня поклялась брату, что эта разлука не навеки; Разумихин тоже. В молодой и горячей голове Разумихина твердо укрепился проект положить в будущие три-четыре года, по возможности, хоть начало будущего состояния, скопить хоть немного денег и переехать в Сибирь, где почва богата во всех отношениях, а работников, людей и капиталов мало; там поселиться в том самом городе, где будет Родя, и... всем вместе начать новую жизнь. Прощаясь, все плакали. Раскольников самые последние дни был очень задумчив, много расспрашивал о матери, постоянно о ней беспокоился. Даже уж очень о ней мучился, что тревожило Дуню. Узнав в подробности о болезненном настроении матери, он стал очень мрачен. С Соней он был почему-то особенно неговорлив во все время. Соня, с помощью денег, оставленных ей Свидригайловым, давно уже собралась и изготовилась последовать за партией арестантов, в которой будет отправлен и он. Об этом никогда ни слова не было упомянуто между ею и Раскольниковым; но оба знали, что это так будет. В самое последнее прощанье он странно улыбался на пламенные удостоверения сестры и Разумихина о счастливой их будущности, когда он выйдет из каторги, и предрек, что болезненное состояние матери кончится вскоре бедой. Он и Соня наконец отправились.

Two months later Dounia was married to Razumihin. It was a quiet and sorrowful wedding; Porfiry Petrovitch and Zossimov were invited however. During all this period Razumihin wore an air of resolute determination. Dounia put implicit faith in his carrying out his plans and indeed she could not but believe in him. He displayed a rare strength of will. Among other things he began attending university lectures again in order to take his degree. They were continually making plans for the future; both counted on settling in Siberia within five years at least. Till then they rested their hopes on Sonia.

Два месяца спустя Дунечка вышла замуж за Разумихина. Свадьба была грустная и тихая. Из приглашенных был, впрочем, Порфирий Петрович и Зосимов. Во все последнее время Разумихин имел вид твердо решившегося человека. Дуня верила слепо, что он выполнит все свои намерения, да и не могла не верить: в этом человеке виднелась железная воля. Между прочим, он стал опять слушать университетские лекции, чтобы кончить курс. У них обоих составлялись поминутные планы будущего; оба твердо рассчитывали чрез пять лет наверное переселиться в Сибирь. До той же поры надеялись там на Соню...

Pulcheria Alexandrovna was delighted to give her blessing to Dounia’s marriage with Razumihin; but after the marriage she became even more melancholy and anxious. To give her pleasure Razumihin told her how Raskolnikov had looked after the poor student and his decrepit father and how a year ago he had been burnt and injured in rescuing two little children from a fire. These two pieces of news excited Pulcheria Alexandrovna’s disordered imagination almost to ecstasy. She was continually talking about them, even entering into conversation with strangers in the street, though Dounia always accompanied her. In public conveyances and shops, wherever she could capture a listener, she would begin the discourse about her son, his article, how he had helped the student, how he had been burnt at the fire, and so on! Dounia did not know how to restrain her. Apart from the danger of her morbid excitement, there was the risk of someone’s recalling Raskolnikov’s name and speaking of the recent trial. Pulcheria Alexandrovna found out the address of the mother of the two children her son had saved and insisted on going to see her. At last her restlessness reached an extreme point. She would sometimes begin to cry suddenly and was often ill and feverishly delirious. One morning she declared that by her reckoning Rodya ought soon to be home, that she remembered when he said good-bye to her he said that they must expect him back in nine months. She began to prepare for his coming, began to do up her room for him, to clean the furniture, to wash and put up new hangings and so on. Dounia was anxious, but said nothing and helped her to arrange the room. After a fatiguing day spent in continual fancies, in joyful day-dreams and tears, Pulcheria Alexandrovna was taken ill in the night and by morning she was feverish and delirious. It was brain fever. She died within a fortnight. In her delirium she dropped words which showed that she knew a great deal more about her son’s terrible fate than they had supposed.

Пульхерия Александровна с радостью благословила дочь на брак с Разумихиным; но после этого брака стала как будто еще грустнее и озабоченнее. Чтобы доставить ей приятную минуту, Разумихин сообщил ей, между прочим, факт о студенте и дряхлом его отце и о том, что Родя был обожжен и даже хворал, спасши от смерти, прошлого года, двух малюток. Оба известия довели и без того расстроенную рассудком Пульхерию Александровну почти до восторженного состояния. Она беспрерывно говорила об этом, вступала в разговор и на улице (хотя Дуня постоянно сопровождала ее). В публичных каретах, в лавках, поймав хоть какого-нибудь слушателя, наводила разговор на своего сына, на его статью, как он помогал студенту, был обожжен на пожаре и прочее. Дунечка даже не знала, как удержать ее. Уж кроме опасности такого восторженного, болезненного настроения, одно уже то грозило бедой, что кто-нибудь мог припомнить фамилию Раскольникова по бывшему судебному делу и заговорить об этом. Пульхерия Александровна узнала даже адрес матери двух спасенных от пожара малюток и хотела непременно отправиться к ней. Наконец беспокойство ее возросло до крайних пределов. Она иногда вдруг начинала плакать, часто заболевала и в жару бредила. Однажды, поутру, она объявила прямо, что по ее расчетам скоро должен прибыть Родя, что она помнит, как он, прощаясь с нею, сам упоминал, что именно через девять месяцев надо ожидать его. Стала все прибирать в квартире и готовиться к встрече, стала отделывать назначавшуюся ему комнату (свою собственную), очищать мебель, мыть и надевать новые занавески и прочее. Дуня встревожилась, но молчала и даже помогала ей устраивать комнату в приему брата. После тревожного дня, проведенного в беспрерывных фантазиях, в радостных грезах и слезах, в ночь она заболела и наутро была уже в жару и в бреду. Открылась горячка. Через две недели она умерла. В бреду вырывались у ней слова, по которым можно было заключить, что она гораздо более подозревала в ужасной судьбе сына, чем даже предполагали.

For a long time Raskolnikov did not know of his mother’s death, though a regular correspondence had been maintained from the time he reached Siberia. It was carried on by means of Sonia, who wrote every month to the Razumihins and received an answer with unfailing regularity. At first they found Sonia’s letters dry and unsatisfactory, but later on they came to the conclusion that the letters could not be better, for from these letters they received a complete picture of their unfortunate brother’s life. Sonia’s letters were full of the most matter-of-fact detail, the simplest and clearest description of all Raskolnikov’s surroundings as a convict. There was no word of her own hopes, no conjecture as to the future, no description of her feelings. Instead of any attempt to interpret his state of mind and inner life, she gave the simple facts--that is, his own words, an exact account of his health, what he asked for at their interviews, what commission he gave her and so on. All these facts she gave with extraordinary minuteness. The picture of their unhappy brother stood out at last with great clearness and precision. There could be no mistake, because nothing was given but facts.

Раскольников долго не знал о смерти матери, хотя корреспонденция с Петербургом установилась еще с самого начала водворения его в Сибири. Устроилась она через Соню, которая аккуратно каждый месяц писала в Петербург на имя Разумихина и аккуратно каждый месяц получала из Петербурга ответ. Письма Сони казались сперва Дуне и Разумихину как-то сухими и неудовлетворительными; но под конец оба они нашли, что писать лучше невозможно, потому что и из этих писем в результате получалось все-таки самое полное и точное представление о судьбе их несчастного брата. Письма Сони были наполняемы самою обыденною действительностью, самым простым и ясным описанием всей обстановки каторжной жизни Раскольникова. Тут не было ни изложения собственных надежд ее, ни загадок о будущем, ни описаний собственных чувств. Вместо попыток разъяснения его душевного настроения и вообще всей внутренней его жизни стояли одни факты, то есть собственные слова его, подробные известия о состоянии его здоровья, чего он пожелал тогда-то при свидании, о чем попросил ее, что поручил ей, и прочее. Все эти известия сообщались с чрезвычайною подробностью. Образ несчастного брата под конец выступил сам собою, нарисовался точно и ясно; тут не могло быть и ошибок, потому что все были верные факты.

But Dounia and her husband could get little comfort out of the news, especially at first. Sonia wrote that he was constantly sullen and not ready to talk, that he scarcely seemed interested in the news she gave him from their letters, that he sometimes asked after his mother and that when, seeing that he had guessed the truth, she told him at last of her death, she was surprised to find that he did not seem greatly affected by it, not externally at any rate. She told them that, although he seemed so wrapped up in himself and, as it were, shut himself off from everyone--he took a very direct and simple view of his new life; that he understood his position, expected nothing better for the time, had no ill-founded hopes (as is so common in his position) and scarcely seemed surprised at anything in his surroundings, so unlike anything he had known before. She wrote that his health was satisfactory; he did his work without shirking or seeking to do more; he was almost indifferent about food, but except on Sundays and holidays the food was so bad that at last he had been glad to accept some money from her, Sonia, to have his own tea every day. He begged her not to trouble about anything else, declaring that all this fuss about him only annoyed him. Sonia wrote further that in prison he shared the same room with the rest, that she had not seen the inside of their barracks, but concluded that they were crowded, miserable and unhealthy; that he slept on a plank bed with a rug under him and was unwilling to make any other arrangement. But that he lived so poorly and roughly, not from any plan or design, but simply from inattention and indifference. Sonia wrote simply that he had at first shown no interest in her visits, had almost been vexed with her indeed for coming, unwilling to talk and rude to her. But that in the end these visits had become a habit and almost a necessity for him, so that he was positively distressed when she was ill for some days and could not visit him. She used to see him on holidays at the prison gates or in the guard-room, to which he was brought for a few minutes to see her. On working days she would go to see him at work either at the workshops or at the brick kilns, or at the sheds on the banks of the Irtish. About herself, Sonia wrote that she had succeeded in making some acquaintances in the town, that she did sewing, and, as there was scarcely a dressmaker in the town, she was looked upon as an indispensable person in many houses. But she did not mention that the authorities were, through her, interested in Raskolnikov; that his task was lightened and so on. At last the news came (Dounia had indeed noticed signs of alarm and uneasiness in the preceding letters) that he held aloof from everyone, that his fellow prisoners did not like him, that he kept silent for days at a time and was becoming very pale. In the last letter Sonia wrote that he had been taken very seriously ill and was in the convict ward of the hospital.

Но мало отрадного могли вывести Дуня и муж ее по этим известиям, особенно вначале. Соня беспрерывно сообщала, что он постоянно угрюм, несловоохотлив и даже почти нисколько не интересуется известиями, которые она ему сообщает каждый раз из получаемых ею писем; что он спрашивает иногда о матери; и когда она, видя, что он уже предугадывает истину, сообщила ему наконец об ее смерти, то, к удивлению ее, даже и известие о смерти матери на него как бы не очень сильно подействовало, по крайней мере так показалось ей с наружного вида. Она сообщала, между прочим, что, несмотря на то, что он, по-видимому, так углублен в самого себя и ото всех как бы заперся, - к новой жизни своей он отнесся очень прямо и просто; что он ясно понимает свое положение, не ожидает вблизи ничего лучшего, не имеет никаких легкомысленных надежд (что так свойственно в его положении) и ничему почти не удивляется среди новой окружающей его обстановки, так мало похожей на что-нибудь прежнее. Сообщила она, что здоровье его удовлетворительно. Он ходит на работы, от которых не уклоняется и на которые не напрашивается. К пище почти равнодушен, но что эта пища, кроме воскресных и праздничных дней, так дурна, что наконец он с охотой принял от нее, Сони, несколько денег, чтобы завести у себя ежедневный чай; насчет всего же остального просил ее не беспокоиться, уверяя, что все эти заботы о нем только досаждают ему. Далее Соня сообщала, что помещение его в остроге общее со всеми; внутренности их казарм она не видала, но заключает, что там тесно, безобразно и нездорово; что он спит на нарах, подстилая под себя войлок, и другого ничего не хочет себе устроить. Но что живет он так грубо и бедно вовсе не по какому-нибудь предвзятому плану или намерению, а так просто от невнимания и наружного равнодушия к своей судьбе. Соня прямо писала, что он, особенно вначале, не только не интересовался ее посещениями, но даже почти досадовал на нее, был несловоохотлив и даже груб с нею, но что под конец эти свидания обратились у него в привычку и даже чуть не в потребность, так что он очень даже тосковал, когда она несколько дней была больна и не могла посещать его. Видится же она с ним по праздникам у острожных ворот или в кордегардии, куда его вызывают к ней на несколько минут; по будням же на работах, куда она заходит к нему, или в мастерских, или на кирпичных заводах, или в сараях на берегу Иртыша. Про себя Соня уведомляла, что ей удалось приобресть в городе даже некоторые знакомства и покровительства; что она занимается шитьем, и так как в городе почти нет модистки, то стала во многих домах даже необходимою; не упоминала только, что чрез нее и Раскольников получил покровительство начальства, что ему облегчаемы были работы, и прочее. Наконец пришло известие (Дуня даже приметила некоторое особенное волнение и тревогу в ее последних письмах), что он всех чуждается, что в остроге каторжные его не полюбили; что он молчит по целым дням и становится очень бледен. Вдруг, в последнем письме, Соня написала, что он заболел весьма серьезно и лежит в госпитале, в арестантской палате...