SCRIPTURA

Mikhail Lermontov · A Hero of Our Time · 13 of 14

Princess Mary · Княжна Мери · 6

Translated by J. H. Wisdom and Marr Murray

ContentsMarkdown.md ↓

“Be it so!” said the captain after an expressive glance at Grushnitski, who nodded his head in token of assent. Every moment he was changing countenance. I had placed him in an embarrassing position. Had the duel been fought upon the usual conditions, he could have aimed at my leg, wounded me slightly, and in such wise gratified his vengeance without overburdening his conscience. But now he was obliged to fire in the air, or to make himself an assassin, or, finally, to abandon his base plan and to expose himself to equal danger with me. I should not have liked to be in his place at that moment. He took the captain aside and said something to him with great warmth. His lips were blue, and I saw them trembling; but the captain turned away from him with a contemptuous smile. “You are a fool,” he said to Grushnitski rather loudly. “You can’t understand a thing!... Let us be off, then, gentlemen!” The precipice was approached by a narrow path between bushes, and fragments of rock formed the precarious steps of that natural staircase. Clinging to the bushes we proceeded to clamber up. Grushnitski went in front, his seconds behind him, and then the doctor and I. “I am surprised at you,” said the doctor, pressing my hand vigorously. “Let me feel your pulse!... Oho! Feverish!... But nothing noticeable on your countenance... only your eyes are gleaming more brightly than usual.”

— Пожалуй! — сказал драгунский капитан, посмотрев выразительно на Грушницкого, который кивнул головой в знак согласия. Лицо его ежеминутно менялось. Я его поставил в затруднительное положение. Стреляясь при обыкновенных условиях, он мог целить мне в ногу, легко меня ранить и удовлетворить таким образом свою месть, не отягощая слишком своей совести; но теперь он должен был выстрелить на воздух, или сделаться убийцей, или, наконец, оставить свой подлый замысел и подвергнуться одинаковой со мною опасности. В эту минуту я не желал бы быть на его месте. Он отвел капитана в сторону и стал говорить ему что-то с большим жаром; я видел, как посиневшие губы его дрожали; но капитан от него отвернулся с презрительной улыбкой. "Ты дурак! — сказал он Грушницкому довольно громко, — ничего не понимаешь! Отправимтесь же, господа!" Узкая тропинка вела между кустами на крутизну; обломки скал составляли шаткие ступени этой природной лестницы; цепляясь за кусты, мы стали карабкаться. Грушницкий шел впереди, за ним его секунданты, а потом мы с доктором. — Я вам удивляюсь, — сказал доктор, пожав мне крепко руку. — Дайте пощупать пульс!.. О-го! лихорадочный!.. но на лице ничего не заметно… только глаза у вас блестят ярче обыкновенного.

Suddenly small stones rolled noisily right under our feet. What was it? Grushnitski had stumbled; the branch to which he was clinging had broken off, and he would have rolled down on his back if his seconds had not held him up. “Take care!” I cried. “Do not fall prematurely: that is a bad sign. Remember Julius Caesar!”

Вдруг мелкие камни с шумом покатились нам под ноги. Что это? Грушницкий споткнулся, ветка, за которую он уцепился, изломилась, и он скатился бы вниз на спине, если б его секунданты не поддержали. — Берегитесь! — закричал я ему, — не падайте заранее; это дурная примета. Вспомните Юлия Цезаря!

AND now we had climbed to the summit of the projecting cliff. The ledge was covered with fine sand, as if on purpose for a duel. All around, like an innumerable herd, crowded the mountains, their summits lost to view in the golden mist of the morning; and towards the south rose the white mass of Elbruz, closing the chain of icy peaks, among which fibrous clouds, which had rushed in from the east, were already roaming. I walked to the extremity of the ledge and gazed down. My head nearly swam. At the foot of the precipice all seemed dark and cold as in a tomb; the moss-grown jags of the rocks, hurled down by storm and time, were awaiting their prey.

Вот мы взобрались на вершину выдавшейся скалы: площадка была покрыта мелким песком, будто нарочно для поединка. Кругом, теряясь в золотом тумане утра, теснились вершины гор, как бесчисленное стадо, и Эльборус на юге вставал белою громадой, замыкая цепь льдистых вершин, между которых уж бродили волокнистые облака, набежавшие с востока. Я подошел к краю площадки и посмотрел вниз, голова чуть-чуть у меня не закружилась, там внизу казалось темно и холодно, как в гробе; мшистые зубцы скал, сброшенных грозою и временем, ожидали своей добычи.

The ledge on which we were to fight formed an almost regular triangle. Six paces were measured from the projecting corner, and it was decided that whichever had first to meet the fire of his opponent should stand in the very corner with his back to the precipice; if he was not killed the adversaries would change places.

Площадка, на которой мы должны были драться, изображала почти правильный треугольник. От выдавшегося угла отмерили шесть шагов и решили, что тот, кому придется первому встретить неприятельский огонь, станет на самом углу, спиною к пропасти; если он не будет убит, то противники поменяются местами.

I determined to relinquish every advantage to Grushnitski; I wanted to test him. A spark of magnanimity might awake in his soul--and then all would have been settled for the best. But his vanity and weakness of character had perforce to triumph!... I wished to give myself the full right to refrain from sparing him if destiny were to favour me. Who would not have concluded such an agreement with his conscience? “Cast the lot, doctor!” said the captain. The doctor drew a silver coin from his pocket and held it up. “Tail!” cried Grushnitski hurriedly, like a man suddenly aroused by a friendly nudge. “Head,” I said.

Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его; в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать… Я хотел дать себе полное право не щадить его, если бы судьба меня помиловала. Кто не заключал таких условий с своею совестью? — Бросьте жребий, доктор! — сказал капитан. Доктор вынул из кармана серебряную монету и поднял ее кверху. — Решетка! — закричал Грушницкий поспешно, как человек, которого вдруг разбудил дружеский толчок. — Орел! — сказал я.

The coin spun in the air and fell, jingling. We all rushed towards it. “You are lucky,” I said to Grushnitski. “You are to fire first! But remember that if you do not kill me I shall not miss--I give you my word of honour.”

Монета взвилась и упала звеня; все бросились к ней. — Вы счастливы, — сказал я Грушницкому, — вам стрелять первому! Но помните, что если вы меня не убьете, то я не промахнусь — даю вам честное слово.

He flushed up; he was ashamed to kill an unarmed man. I looked at him fixedly; for a moment it seemed to me that he would throw himself at my feet, imploring forgiveness; but how to confess so base a plot?... One expedient only was left to him--to fire in the air! I was convinced that he would fire in the air! One consideration alone might prevent him doing so--the thought that I would demand a second duel. “Now is the time!” the doctor whispered to me, plucking me by the sleeve. “If you do not tell them now that we know their intentions, all is lost. Look, he is loading already... If you will not say anything, I will”... “On no account, doctor!” I answered, holding him back by the arm. “You will spoil everything. You have given me your word not to interfere... What does it matter to you? Perhaps I wish to be killed”...

Он покраснел; ему было стыдно убить человека безоружного; я глядел на него пристально; с минуту мне казалось, что он бросится к ногам моим, умоляя о прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему оставалось одно средство — выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит на воздух! Одно могло этому помешать: мысль, что я потребую вторичного поединка. — Пора! — шепнул мне доктор, дергая за рукав, — если вы теперь не скажете, что мы знаем их намерения, то все пропало. Посмотрите, он уж заряжает… если вы ничего не скажете, то я сам… — Ни за что на свете, доктор! — отвечал я, удерживая его за руку, — вы все испортите; вы мне дали слово не мешать… Какое вам дело? Может быть, я хочу быть убит…

He looked at me in astonishment. “Oh, that is another thing!... Only do not complain of me in the other world”... Meanwhile the captain had loaded his pistols and given one to Grushnitski, after whispering something to him with a smile; the other he gave to me.

Он посмотрел на меня с удивлением. — О, это другое!.. только на меня на том свете не жалуйтесь… Капитан между тем зарядил свои пистолеты, подал один Грушницкому, с улыбкою шепнув ему что-то; другой мне.

I placed myself in the corner of the ledge, planting my left foot firmly against the rock and bending slightly forward, so that, in case of a slight wound, I might not fall over backwards. Grushnitski placed himself opposite me and, at a given signal, began to raise his pistol. His knees shook. He aimed right at my forehead... Unutterable fury began to seethe within my breast. Suddenly he dropped the muzzle of the pistol and, pale as a sheet, turned to his second. “I cannot,” he said in a hollow voice. “Coward!” answered the captain.

Я стал на углу площадки, крепко упершись левой ногою в камень и наклонясь немного наперед, чтобы в случае легкой раны не опрокинуться назад. Грушницкий стал против меня и по данному знаку начал поднимать пистолет. Колени его дрожали. Он целил мне прямо в лоб… Неизъяснимое бешенство закипело в груди моей. Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся к своему секунданту. — Не могу, — сказал он глухим голосом. — Трус! — отвечал капитан.

A shot rang out. The bullet grazed my knee. Involuntarily I took a few paces forward in order to get away from the edge as quickly as possible. “Well, my dear Grushnitski, it is a pity that you have missed!” said the captain. “Now it is your turn, take your stand! Embrace me first: we shall not see each other again!” They embraced; the captain could scarcely refrain from laughing. “Do not be afraid,” he added, glancing cunningly at Grushnitski; “everything in this world is nonsense... Nature is a fool, fate a turkeyhen, and life a copeck!”

Выстрел раздался. Пуля оцарапала мне колено. Я невольно сделал несколько шагов вперед, чтоб поскорей удалиться от края. — Ну, брат Грушницкий, жаль, что промахнулся! — сказал капитан, — теперь твоя очередь, становись! Обними меня прежде: мы уж не увидимся! — Они обнялись; капитан едва мог удержаться от смеха. — Не бойся, — прибавил он, хитро взглянув на Грушницкого, — все вздор на свете!.. Натура — дура, судьба — индейка, а жизнь — копейка!

After that tragic phrase, uttered with becoming gravity, he went back to his place. Ivan Ignatevich, with tears, also embraced Grushnitski, and there the latter remained alone, facing me. Ever since then, I have been trying to explain to myself what sort of feeling it was that was boiling within my breast at that moment: it was the vexation of injured vanity, and contempt, and wrath engendered at the thought that the man now looking at me with such confidence, such quiet insolence, had, two minutes before, been about to kill me like a dog, without exposing himself to the least danger, because had I been wounded a little more severely in the leg I should inevitably have fallen over the cliff.

После этой трагической фразы, сказанной с приличною важностью, он отошел на свое место; Иван Игнатьич со слезами обнял также Грушницкого, и вот он остался один против меня. Я до сих пор стараюсь объяснить себе, какого роду чувство кипело тогда в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя никакой опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.

For a few moments I looked him fixedly in the face, trying to discern thereon even a slight trace of repentance. But it seemed to me that he was restraining a smile. “I should advise you to say a prayer before you die,” I said. “Do not worry about my soul any more than your own. One thing I beg of you: be quick about firing.” “And you do not recant your slander? You do not beg my forgiveness?... Bethink you well: has your conscience nothing to say to you?” “Mr. Pechorin!” exclaimed the captain of dragoons. “Allow me to point out that you are not here to preach... Let us lose no time, in case anyone should ride through the gorge and we should be seen.” “Very well. Doctor, come here!”

Я несколько минут смотрел ему пристально в лицо, стараясь заметить хоть легкий след раскаяния. Но мне показалось, что он удерживал улыбку. — Я вам советую перед смертью помолиться богу, — сказал я ему тогда. — Не заботьтесь о моей душе больше чем о своей собственной. Об одном вас прошу: стреляйте скорее. — И вы не отказываетесь от своей клеветы? не просите у меня прощения?.. Подумайте хорошенько: не говорит ли вам чего-нибудь совесть? — Господин Печорин! — закричал драгунский капитан, — вы здесь не для того, чтоб исповедовать, позвольте вам заметить… Кончимте скорее; неравно кто-нибудь проедет по ущелью — и нас увидят. — Хорошо, доктор, подойдите ко мне.

The doctor came up to me. Poor doctor! He was paler than Grushnitski had been ten minutes before. The words which followed I purposely pronounced with a pause between each--loudly and distinctly, as the sentence of death is pronounced: “Doctor, these gentlemen have forgotten, in their hurry, no doubt, to put a bullet in my pistol. I beg you to load it afresh--and properly!” “Impossible!” cried the captain, “impossible! I loaded both pistols. Perhaps the bullet has rolled out of yours... That is not my fault! And you have no right to load again... No right at all. It is altogether against the rules, I shall not allow it”... “Very well!” I said to the captain. “If so, then you and I shall fight on the same terms”... He came to a dead stop.

Доктор подошел. Бедный доктор! он был бледнее, чем Грушницкий десять минут тому назад. Следующие слова я произнес нарочно с расстановкой, громко и внятно, как произносят смертный приговор: — Доктор, эти господа, вероятно, второпях, забыли положить пулю в мой пистолет: прошу вас зарядить его снова, — и хорошенько! — Не может быть! — кричал капитан, — не может быть! я зарядил оба пистолета; разве что из вашего пуля выкатилась… это не моя вина! — А вы не имеете права перезаряжать… никакого права… это совершенно против правил; я не позволю… — Хорошо! — сказал я капитану, — если так, то мы будем с вами стреляться на тех же условиях… Он замялся.

Grushnitski stood with his head sunk on his breast, embarrassed and gloomy. “Let them be!” he said at length to the captain, who was going to pull my pistol out of the doctor’s hands. “You know yourself that they are right.”

Грушницкий стоял, опустив голову на грудь, смущенный и мрачный. — Оставь их! — сказал он наконец капитану, который хотел вырвать пистолет мой из рук доктора… — Ведь ты сам знаешь, что они правы.

In vain the captain made various signs to him. Grushnitski would not even look. Meanwhile the doctor had loaded the pistol and handed it to me. On seeing that, the captain spat and stamped his foot. “You are a fool, then, my friend,” he said: “a common fool!... You trusted to me before, so you should obey me in everything now... But serve you right! Die like a fly!”... He turned away, muttering as he went: “But all the same it is absolutely against the rules.” “Grushnitski!” I said. “There is still time: recant your slander, and I will forgive you everything. You have not succeeded in making a fool of me; my self-esteem is satisfied. Remember--we were once friends”...

Напрасно капитан делал ему разные знаки, — Грушницкий не хотел и смотреть. Между тем доктор зарядил пистолет и подал мне. Увидев это, капитан плюнул и топнул ногой. — Дурак же ты, братец, — сказал он, — пошлый дурак!.. Уж положился на меня, так слушайся во всем… Поделом же тебе! околевай себе, как муха… — Он отвернулся и, отходя, пробормотал: — А все-таки это совершенно против правил. — Грушницкий! — сказал я, — еще есть время; откажись от своей клеветы, и я тебе прощу все. Тебе не удалось меня подурачить, и мое самолюбие удовлетворено; — вспомни — мы были когда-то друзьями…

His face flamed, his eyes flashed. “Fire!” he answered. “I despise myself and I hate you. If you do not kill me I will lie in wait for you some night and cut your throat. There is not room on the earth for both of us”...

Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали. — Стреляйте! — отвечал он, — я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места…

I fired. When the smoke had cleared away, Grushnitski was not to be seen on the ledge. Only a slender column of dust was still eddying at the edge of the precipice. There was a simultaneous cry from the rest. “Finita la commedia!” I said to the doctor.

Я выстрелил… Когда дым рассеялся, Грушницкого на площадке не было. Только прах легким столбом еще вился на краю обрыва. Все в один голос вскрикнули. — Finita la comedia!15 — сказал я доктору.

He made no answer, and turned away with horror. I shrugged my shoulders and bowed to Grushnitski’s seconds. AS I descended by the path, I observed Grushnitski’s bloodstained corpse between the clefts of the rocks. Involuntarily, I closed my eyes. Untying my horse, I set off home at a walking pace. A stone lay upon my heart. To my eyes the sun seemed dim, its beams were powerless to warm me.

Он не отвечал и с ужасом отвернулся. Я пожал плечами и раскланялся с секундантами Грушницкого. Спускаясь по тропинке вниз, я заметил между расселинами скал окровавленный труп Грушницкого. Я невольно закрыл глаза… Отвязав лошадь, я шагом пустился домой. У меня на сердце был камень. Солнце казалось мне тускло, лучи его меня не грели.

I did not ride up to the village, but turned to the right, along the gorge. The sight of a man would have been painful to me: I wanted to be alone. Throwing down the bridle and letting my head fall on my breast, I rode for a long time, and at length found myself in a spot with which I was wholly unfamiliar. I turned my horse back and began to search for the road. The sun had already set by the time I had ridden up to Kislovodsk--myself and my horse both utterly spent!

Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.

My servant told me that Werner had called, and he handed me two notes: one from Werner, the other... from Vera. I opened the first; its contents were as follows: “Everything has been arranged as well as could be; the mutilated body has been brought in; and the bullet extracted from the breast. Everybody is convinced that the cause of death was an unfortunate accident; only the Commandant, who was doubtless aware of your quarrel, shook his head, but he said nothing. There are no proofs at all against you, and you may sleep in peace... if you can.... Farewell!”...

Лакей мой сказал мне, что заходил Вернер, и подал мне две записки: одну от него, другую… от Веры. Я распечатал первую, она была следующего содержания: «Все устроено как можно лучше: тело привезено обезображенное, пуля из груди вынута. Все уверены, что причиною его смерти несчастный случай; только комендант, которому, вероятно, известна ваша ссора, покачал головой, но ничего не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и вы можете спать спокойно… если можете… Прощайте…"

For a long time I could not make up my mind to open the second note... What could it be that she was writing to me?... My soul was agitated by a painful foreboding. Here it is, that letter, each word of which is indelibly engraved upon my memory: “I am writing to you in the full assurance that we shall never see each other again. A few years ago on parting with you I thought the same. However, it has been Heaven’s will to try me a second time: I have not been able to endure the trial, my frail heart has again submitted to the well-known voice... You will not despise me for that--will you? This letter will be at once a farewell and a confession: I am obliged to tell you everything that has been treasured up in my heart since it began to love you. I will not accuse you--you have acted towards me as any other man would have acted; you have loved me as a chattel, as a source of joys, disquietudes and griefs, interchanging one with the other, without which life would be dull and monotonous. I have understood all that from the first... But you were unhappy, and I have sacrificed myself, hoping that, some time, you would appreciate my sacrifice, that some time you would understand my deep tenderness, unfettered by any conditions. A long time has elapsed since then: I have fathomed all the secrets of your soul... and I have convinced myself that my hope was vain. It has been a bitter blow to me! But my love has been grafted with my soul; it has grown dark, but has not been extinguished.

Я долго не решался открыть вторую записку… Что могла она мне писать?.. Тяжелое предчувствие волновало мою душу. Вот оно, это письмо, которого каждое слово неизгладимо врезалось в моей памяти: «Я пишу к тебе в полной уверенности, что мы никогда больше не увидимся. Несколько лет тому назад, расставаясь с тобою, я думала то же самое; но небу было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабое сердце покорилось снова знакомому голосу… ты не будешь презирать меня за это, не правда ли? Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я обязана сказать тебе все, что накопилось на моем сердце с тех пор, как оно тебя любит. Я не стану обвинять тебя — ты поступил со мною, как поступил бы всякий другой мужчина: ты любил меня как собственность, как источник радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна и однообразна. Я это поняла сначала… Но ты был несчастлив, и я пожертвовала собою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь ты поймешь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких условий. Прошло с тех пор много времени: я проникла во все тайны души твоей… и убедилась, что то была надежда напрасная. Горько мне было! Но моя любовь срослась с душой моей: она потемнела, но не угасла.

“We are parting for ever; yet you may be sure that I shall never love another. Upon you my soul has exhausted all its treasures, its tears, its hopes. She who has once loved you cannot look without a certain disdain upon other men, not because you have been better than they, oh, no! but in your nature there is something peculiar--belonging to you alone, something proud and mysterious; in your voice, whatever the words spoken, there is an invincible power. No one can so constantly wish to be loved, in no one is wickedness ever so attractive, no one’s glance promises so much bliss, no one can better make use of his advantages, and no one can be so truly unhappy as you, because no one endeavours so earnestly to convince himself of the contrary.

Мы расстаемся навеки; однако ты можешь быть уверен, что я никогда не буду любить другого: моя душа истощила на тебя все свои сокровища, свои слезы и надежды. Любившая раз тебя не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтоб ты был лучше их, о нет! но в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное; в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно, ничей взор не обещает столько блаженства, никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном.

“Now I must explain the cause of my hurried departure; it will seem of little importance to you, because it concerns me alone. “This morning my husband came in and told me about your quarrel with Grushnitski. Evidently I changed countenance greatly, because he looked me in the face long and intently. I almost fainted at the thought that you had to fight a duel to-day, and that I was the cause of it; it seemed to me that I should go mad... But now, when I am able to reason, I am sure that you remain alive: it is impossible that you should die, and I not with you--impossible! My husband walked about the room for a long time. I do not know what he said to me, I do not remember what I answered... Most likely I told him that I loved you... I only remember that, at the end of our conversation, he insulted me with a dreadful word and left the room. I heard him ordering the carriage... I have been sitting at the window three hours now, awaiting your return... But you are alive, you cannot have died!... The carriage is almost ready... Good-bye, good-bye!... I have perished--but what matter? If I could be sure that you will always remember me--I no longer say love--no, only remember... Good-bye, they are coming!... I must hide this letter.

Теперь я должна тебе объяснить причину моего поспешного отъезда; она тебе покажется маловажна, потому что касается до одной меня. Нынче поутру мой муж вошел ко мне и рассказал про твою ссору с Грушницким. Видно, я очень переменилась в лице, потому что он долго и пристально смотрел мне в глаза; я едва не упала без памяти при мысли, что ты нынче должен драться и что я этому причиной; мне казалось, что я сойду с ума… но теперь, когда я могу рассуждать, я уверена, что ты останешься жив: невозможно, чтоб ты умер без меня, невозможно! Мой муж долго ходил по комнате; я не знаю, что он мне говорил, не помню, что я ему отвечала… верно, я ему сказала, что я тебя люблю… Помню только, что под конец нашего разговора он оскорбил меня ужасным словом и вышел. Я слышала, как он велел закладывать карету… Вот уж три часа, как я сижу у окна и жду твоего возврата… Но ты жив, ты не можешь умереть!.. Карета почти готова… Прощай, прощай… Я погибла, — но что за нужда?.. Если б я могла быть уверена, что ты всегда меня будешь помнить, — не говорю уж любить, — нет, только помнить… Прощай; идут… я должна спрятать письмо…

“You do not love Mary, do you? You will not marry her? Listen, you must offer me that sacrifice. I have lost everything in the world for you”... Like a madman I sprang on the steps, jumped on my Circassian horse which was being led about the courtyard, and set off at full gallop along the road to Pyatigorsk. Unsparingly I urged on the jaded horse, which, snorting and all in a foam, carried me swiftly along the rocky road.

Не правда ли, ты не любишь Мери? ты не женишься на ней? Послушай, ты должен мне принести эту жертву: я для тебя потеряла все на свете…" Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощадно погонял измученного коня, который, хрипя и весь в пене, мчал меня по каменистой дороге.

The sun had already disappeared behind a black cloud, which had been resting on the ridge of the western mountains; the gorge grew dark and damp. The Podkumok, forcing its way over the rocks, roared with a hollow and monotonous sound. I galloped on, choking with impatience. The idea of not finding Vera in Pyatigorsk struck my heart like a hammer. For one minute, again to see her for one minute, to say farewell, to press her hand... I prayed, cursed, wept, laughed... No, nothing could express my anxiety, my despair!... Now that it seemed possible that I might be about to lose her for ever, Vera became dearer to me than aught in the world--dearer than life, honour, happiness! God knows what strange, what mad plans swarmed in my head... Meanwhile I still galloped, urging on my horse without pity. And, now, I began to notice that he was breathing more heavily; he had already stumbled once or twice on level ground... I was five versts from Essentuki--a Cossack village where I could change horses.

Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо и однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! — одну минуту, еще одну минуту видеть ее, проститься, пожать ей руку… Я молился, проклинал плакал, смеялся… нет, ничто не выразит моего беспокойства, отчаяния!.. При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете — дороже жизни, чести, счастья! Бог знает, какие странные, какие бешеные замыслы роились в голове моей… И между тем я все скакал, погоняя беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза два уж спотыкнулся на ровном месте… Оставалось пять верст до Ессентуков — казачьей станицы, где я мог пересесть на другую лошадь.

All would have been saved had my horse been able to hold out for another ten minutes. But suddenly, in lifting himself out of a little gulley where the road emerges from the mountains at a sharp turn, he fell to the ground. I jumped down promptly, I tried to lift him up, I tugged at his bridle--in vain. A scarcely audible moan burst through his clenched teeth; in a few moments he expired. I was left on the steppe, alone; I had lost my last hope. I endeavoured to walk--my legs sank under me; exhausted by the anxieties of the day and by sleeplessness, I fell upon the wet grass and burst out crying like a child.

Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десять минут! Но вдруг поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом повороте, он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.

For a long time I lay motionless and wept bitterly, without attempting to restrain my tears and sobs. I thought my breast would burst. All my firmness, all my coolness, disappeared like smoke; my soul grew powerless, my reason silent, and, if anyone had seen me at that moment, he would have turned aside with contempt.

И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.

When the night-dew and the mountain breeze had cooled my burning brow, and my thoughts had resumed their usual course, I realized that to pursue my perished happiness would be unavailing and unreasonable. What more did I want?--To see her?--Why? Was not all over between us? A single, bitter, farewell kiss would not have enriched my recollections, and, after it, parting would only have been more difficult for us.

Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.

Still, I am pleased that I can weep. Perhaps, however, the cause of that was my shattered nerves, a night passed without sleep, two minutes opposite the muzzle of a pistol, and an empty stomach.

Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок.

It is all for the best. That new suffering created within me a fortunate diversion--to speak in military style. To weep is healthy, and then, no doubt, if I had not ridden as I did and had not been obliged to walk fifteen versts on my way back, sleep would not have closed my eyes on that night either.

Все к лучшему! это новое страдание, говоря военным слогом, сделало во мне счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно, если б я не проехался верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих.

I returned to Kislovodsk at five o’clock in the morning, threw myself on my bed, and slept the sleep of Napoleon after Waterloo. By the time I awoke it was dark outside. I sat by the open window, with my jacket unbuttoned--and the mountain breeze cooled my breast, still troubled by the heavy sleep of weariness. In the distance beyond the river, through the tops of the thick lime trees which overshadowed it, lights were glancing in the fortress and the village. Close at hand all was calm. It was dark in Princess Ligovski’s house.

Я возвратился в Кисловодск в пять часов утра, бросился на постель и заснул сном Наполеона после Ватерлоо. Когда я проснулся, на дворе уж было темно. Я сел у отворенного окна, расстегнул архалук — и горный ветер освежил грудь мою, еще не успокоенную тяжелым сном усталости. Вдали за рекою, сквозь верхи густых лип, ее осеняющих, мелькали огне в строеньях крепости и слободки. На дворе у нас все было тихо, в доме княгини было темно.

The doctor entered; his brows were knit; contrary to custom, he did not offer me his hand. “Where have you come from, doctor?” “From Princess Ligovski’s; her daughter is ill--nervous exhaustion... That is not the point, though. This is what I have come to tell you: the authorities are suspicious, and, although it is impossible to prove anything positively, I should, all the same, advise you to be cautious. Princess Ligovski told me to-day that she knew that you fought a duel on her daughter’s account. That little old man--what’s his name?--has told her everything. He was a witness of your quarrel with Grushnitski in the restaurant. I have come to warn you. Good-bye. Maybe we shall not meet again: you will be banished somewhere.”

Взошел доктор: лоб у него был нахмурен; и он, против обыкновения, не протянул мне руки. — Откуда вы, доктор? — От княгини Лиговской; дочь ее больна — расслабление нервов… Да не в этом дело, а вот что: начальство догадывается, и хотя ничего нельзя доказать положительно, однако я вам советую быть осторожнее. Княгиня мне говорила нынче, что она знает, что вы стрелялись за ее дочь. Ей все этот старичок рассказал… как бишь его? Он был свидетелем вашей стычки с Грушницким в ресторации. Я пришел вас предупредить. Прощайте. Может быть, мы больше не увидимся, вас ушлют куда-нибудь.

He stopped on the threshold; he would gladly have pressed my hand... and, had I shown the slightest desire to embrace him, he would have thrown himself upon my neck; but I remained cold as a rock--and he left the room.

Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку… и если б я показал ему малейшее на это желание, то он бросился бы мне на шею; но я остался холоден, как камень — и он вышел.

That is just like men! They are all the same: they know beforehand all the bad points of an act, they help, they advise, they even encourage it, seeing the impossibility of any other expedient--and then they wash their hands of the whole affair and turn away with indignation from him who has had the courage to take the whole burden of responsibility upon himself. They are all like that, even the best-natured, the wisest...

Вот люди! все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства, — а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием от того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности. Все они таковы, даже самые добрые, самые умные!..

NEXT morning, having received orders from the supreme authority to betake myself to the N----Fortress, I called upon Princess Ligovski to say good-bye. She was surprised when, in answer to her question, whether I had not anything of special importance to tell her, I said I had come to wish her good-bye, and so on. “But I must have a very serious talk with you.”

На другой день утром, получив приказание от высшего начальства отправиться в крепость Н., я зашел к княгине проститься. Она была удивлена, когда на вопрос ее: имею ли я ей сказать что-нибудь особенно важное? — я отвечал, что желаю ей быть счастливой и прочее. — А мне нужно с вами поговорить очень серьезно.

I sat down in silence. It was clear that she did not know how to begin; her face grew livid, she tapped the table with her plump fingers; at length, in a broken voice, she said: “Listen, Monsieur Pechorin, I think that you are a gentleman.”

Я сел молча. Явно было, что она не знала, с чего начать; лицо ее побагровело, пухлые ее пальцы стучали по столу; наконец она начала так, прерывистым голосом: — Послушайте, мсье Печорин! я думаю, что вы благородный человек.

I bowed. “Nay, I am sure of it,” she continued, “although your behaviour is somewhat equivocal, but you may have reasons which I do not know; and you must now confide them to me. You have protected my daughter from slander, you have fought a duel on her behalf--consequently you have risked your life... Do not answer. I know that you will not acknowledge it because Grushnitski has been killed”--she crossed herself. “God forgive him--and you too, I hope... That does not concern me... I dare not condemn you because my daughter, although innocently, has been the cause. She has told me everything... everything, I think. You have declared your love for her... She has admitted hers to you.”--Here Princess Ligovski sighed heavily.--“But she is ill, and I am certain that it is no simple illness! Secret grief is killing her; she will not confess, but I am convinced that you are the cause of it... Listen: you think, perhaps, that I am looking for rank or immense wealth--be undeceived, my daughter’s happiness is my sole desire. Your present position is unenviable, but it may be bettered: you have means; my daughter loves you; she has been brought up in such a way that she will make her husband a happy man. I am wealthy, she is my only child... Tell me, what is keeping you back?... You see, I ought not to be saying all this to you, but I rely upon your heart, upon your honour--remember she is my only daughter... my only one”...

Я поклонился. — Я даже в этом уверена, — продолжала она, — хотя ваше поведение несколько сомнительно; но у вас могут быть причины, которых я не знаю, и их-то вы должны теперь мне поверить. Вы защитили дочь мою от клеветы, стрелялись за нее, — следственно, рисковали жизнью… Не отвечайте, я знаю, что вы в этом не признаетесь, потому что Грушницкий убит (она перекрестилась). Бог ему простит — и, надеюсь, вам также!.. Это до меня не касается, я не смею осуждать вас, потому что дочь моя хотя невинно, но была этому причиною. Она мне все сказала… я думаю, все: вы изъяснились ей в любви… она вам призналась в своей (тут княгиня тяжело вздохнула). Но она больна, и я уверена, что это не простая болезнь! Печаль тайная ее убивает; она не признается, но я уверена, что вы этому причиной… Послушайте: вы, может быть, думаете, что я ищу чинов, огромного богатства, — разуверьтесь! я хочу только счастья дочери. Ваше теперешнее положение незавидно, но оно может поправиться: вы имеете состояние; вас любит дочь моя, она воспитана так, что составит счастие мужа, — я богата, она у меня одна… Говорите, что вас удерживает?.. Видите, я не должна бы была вам всего этого говорить, но я полагаюсь на ваше сердце, на вашу честь; вспомните, у меня одна дочь… одна…

She burst into tears. “Princess,” I said, “it is impossible for me to answer you; allow me to speak to your daughter, alone”... “Never!” she exclaimed, rising from her chair in violent agitation. “As you wish,” I answered, preparing to go away.

Она заплакала. — Княгиня, — сказал я, — мне невозможно отвечать вам; позвольте мне поговорить с вашей дочерью наедине… — Никогда! — воскликнула она, встав со стула в сильном волнении. — Как хотите, — отвечал я, приготовляясь уйти.

She fell into thought, made a sign to me with her hand that I should wait a little, and left the room. Five minutes passed. My heart was beating violently, but my thoughts were tranquil, my head cool. However assiduously I sought in my breast for even a spark of love for the charming Mary, my efforts were of no avail!

Она задумалась, сделала мне знак рукою, чтоб я подождал, и вышла. Прошло минут пять; сердце мое сильно билось, но мысли были спокойны, голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к милой Мери, но старания мои были напрасны.

Then the door opened, and she entered. Heavens! How she had changed since I had last seen her--and that but a short time ago! When she reached the middle of the room, she staggered. I jumped up, gave her my arm, and led her to a chair.

Вот двери отворились, и вошла она, Боже! как переменилась с тех пор, как я не видал ее, — а давно ли? Дойдя до середины комнаты, она пошатнулась; я вскочил, подал ей руку и довел ее до кресел.

I stood facing her. We remained silent for a long time; her large eyes, full of unutterable grief, seemed to be searching in mine for something resembling hope; her wan lips vainly endeavoured to smile; her tender hands, which were folded upon her knees, were so thin and transparent that I pitied her. “Princess,” I said, “you know that I have been making fun of you?... You must despise me.”

Я стоял против нее. Мы долго молчали; ее большие глаза, исполненные неизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее на надежду; ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные руки, сложенные на коленах, были так худы и прозрачны, что мне стало жаль ее. — Княжна, — сказал я, — вы знаете, что я над вами смеялся?.. Вы должны презирать меня.

A sickly flush suffused her cheeks. “Consequently,” I continued, “you cannot love me”... She turned her head away, leaned her elbows on the table, covered her eyes with her hand, and it seemed to me that she was on the point of tears. “Oh, God!” she said, almost inaudibly.

На ее щеках показался болезненный румянец. Я продолжал: — Следственно, вы меня любить не можете… Она отвернулась, облокотилась на стол, закрыла глаза рукою, и мне показалось, что в них блеснули слезы. — Боже мой! — произнесла она едва внятно.

The situation was growing intolerable. Another minute--and I should have fallen at her feet. “So you see, yourself,” I said in as firm a voice as I could command, and with a forced smile, “you see, yourself, that I cannot marry you. Even if you wished it now, you would soon repent. My conversation with your mother has compelled me to explain myself to you so frankly and so brutally. I hope that she is under a delusion: it will be easy for you to undeceive her. You see, I am playing a most pitiful and ugly role in your eyes, and I even admit it--that is the utmost I can do for your sake. However bad an opinion you may entertain of me, I submit to it... You see that I am base in your sight, am I not?... Is it not true that, even if you have loved me, you would despise me from this moment?”...

Это становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал к ногам ее. — Итак, вы сами видите, — сказал я сколько мог твердым голосом и с принужденной усмешкой, — вы сами видите, что я не могу на вас жениться, если б вы даже этого теперь хотели, то скоро бы раскаялись. Мой разговор с вашей матушкой принудил меня объясниться с вами так откровенно и так грубо; я надеюсь, что она в заблуждении: вам легко ее разуверить. Вы видите, я играю в ваших глазах самую жалкую и гадкую роль, и даже в этом признаюсь; вот все, что я могу для вас сделать. Какое бы вы дурное мнение обо мне ни имели, я ему покоряюсь… Видите ли, я перед вами низок. Не правда ли, если даже вы меня и любили, то с этой минуты презираете?

She turned round to me. She was pale as marble, but her eyes were sparkling wondrously. “I hate you”... she said. I thanked her, bowed respectfully, and left the room.

Она обернулась ко мне бледная, как мрамор, только глаза ее чудесно сверкали. — Я вас ненавижу… — сказала она. Я поблагодарил, поклонился почтительно и вышел.

An hour afterwards a postal express was bearing me rapidly from Kislovodsk. A few versts from Essentuki I recognized near the roadway the body of my spirited horse. The saddle had been taken off, no doubt by a passing Cossack, and, in its place, two ravens were sitting on the horse’s back. I sighed and turned away...

Через час курьерская тройка мчала меня из Кисловодска. За несколько верст до Ессентуков я узнал близ дороги труп моего лихого коня; седло было снято — вероятно, проезжим казаком, — и вместо седла на спине его сидели два ворона. Я вздохнул и отвернулся…

And now, here in this wearisome fortress, I often ask myself, as my thoughts wander back to the past: why did I not wish to tread that way, thrown open by destiny, where soft joys and ease of soul were awaiting me?... No, I could never have become habituated to such a fate! I am like a sailor born and bred on the deck of a pirate brig: his soul has grown accustomed to storms and battles; but, once let him be cast upon the shore, and he chafes, he pines away, however invitingly the shady groves allure, however brightly shines the peaceful sun. The livelong day he paces the sandy shore, hearkens to the monotonous murmur of the onrushing waves, and gazes into the misty distance: lo! yonder, upon the pale line dividing the blue deep from the grey clouds, is there not glancing the longed-for sail, at first like the wing of a seagull, but little by little severing itself from the foam of the billows and, with even course, drawing nigh to the desert harbour?

И теперь, здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее. спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?.. Нет, я бы не ужился с этой долею! Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани… 1 серо-жемчужного цвета (франц.). 2 красновато-бурого цвета (франц.). 3 по-мужицки (франц.). 4 Милый мой, я ненавижу людей, чтобы их не презирать, потому что иначе жизнь была бы слишком отвратительным фарсом (франц.). 5 Милый мой, я презираю женщин, чтобы не любить их, потому что иначе жизнь была бы слишком нелепой мелодрамой (франц.). 6 на пикник (франц.). 7 Боже мой, черкес!.. (франц.) 8 Не бойтесь, сударыня, — я не более опасен, чем ваш кавалер (франц.). 9 Это презабавно!.. (франц.) 10 Благодарю вас, сударь (франц.). 11 Позвольте… (от франц. pemetter.) 12 на мазурку… (франц.). 13 Очаровательно! прелестно! (франц.) 14 руку и сердце (франц.). 15 Комедия окончена! (итал.)