SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · The Brothers Karamazov · 33 of 97

Book V · I. The Engagement · Сговор

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

Book V. Pro And Contra · Книга пятая. Pro и contra

Madame Hohlakov was again the first to meet Alyosha. She was flustered; something important had happened. Katerina Ivanovna’s hysterics had ended in a fainting fit, and then “a terrible, awful weakness had followed, she lay with her eyes turned up and was delirious. Now she was in a fever. They had sent for Herzenstube; they had sent for the aunts. The aunts were already here, but Herzenstube had not yet come. They were all sitting in her room, waiting. She was unconscious now, and what if it turned to brain fever!”

Госпожа Хохлакова опять встретила Алешу первая. Она торопилась: случилось нечто важное: истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затем наступила «ужасная, страшная слабость, она легла, завела глаза и стала бредить. Теперь жар, послали за Герценштубе, послали за тетками. Тетки уж здесь, а Герценштубе еще нет. Все сидят в ее комнате и ждут. Что-то будет, а она без памяти.

Madame Hohlakov looked gravely alarmed. “This is serious, serious,” she added at every word, as though nothing that had happened to her before had been serious. Alyosha listened with distress, and was beginning to describe his adventures, but she interrupted him at the first words. She had not time to listen. She begged him to sit with Lise and wait for her there.

А ну если горячка!» Восклицая это, госпожа Хохлакова имела вид серьезно испуганный: «Это уж серьезно, серьезно!» — прибавляла она к каждому слову, как будто всё, что случалось с ней прежде, было несерьезно. Алеша выслушал ее с горестью; начал было излагать ей и свои приключения, но она его с первых же слов прервала: ей было некогда, она просила посидеть у Lise и у Lise подождать ее.

“Lise,” she whispered almost in his ear, “Lise has greatly surprised me just now, dear Alexey Fyodorovitch. She touched me, too, and so my heart forgives her everything. Only fancy, as soon as you had gone, she began to be truly remorseful for having laughed at you to-day and yesterday, though she was not laughing at you, but only joking. But she was seriously sorry for it, almost ready to cry, so that I was quite surprised. She has never been really sorry for laughing at me, but has only made a joke of it. And you know she is laughing at me every minute. But this time she was in earnest. She thinks a great deal of your opinion, Alexey Fyodorovitch, and don’t take offense or be wounded by her if you can help it. I am never hard upon her, for she’s such a clever little thing. Would you believe it? She said just now that you were a friend of her childhood, ‘the greatest friend of her childhood’—just think of that—‘greatest friend’—and what about me? She has very strong feelings and memories, and, what’s more, she uses these phrases, most unexpected words, which come out all of a sudden when you least expect them. She spoke lately about a pine-tree, for instance: there used to be a pine-tree standing in our garden in her early childhood. Very likely it’s standing there still; so there’s no need to speak in the past tense. Pine-trees are not like people, Alexey Fyodorovitch, they don’t change quickly. ‘Mamma,’ she said, ‘I remember this pine-tree as in a dream,’ only she said something so original about it that I can’t repeat it. Besides, I’ve forgotten it. Well, good-by! I am so worried I feel I shall go out of my mind. Ah! Alexey Fyodorovitch, I’ve been out of my mind twice in my life. Go to Lise, cheer her up, as you always can so charmingly. Lise,” she cried, going to her door, “here I’ve brought you Alexey Fyodorovitch, whom you insulted so. He is not at all angry, I assure you; on the contrary, he is surprised that you could suppose so.”

— Lise, милейший Алексей Федорович, — зашептала она ему почти на ухо, — Lise меня странно удивила сейчас, но и умилила, а потому сердце мое ей всё прощает. Представьте, только что вы ушли, она вдруг искренно стала раскаиваться, что над вами будто бы смеялась вчера и сегодня. Но ведь она не смеялась, она лишь шутила. Но так серьезно раскаивалась, почти до слез, так что я удивилась. Никогда она прежде серьезно не раскаивалась, когда надо мною смеялась, а всё в шутку. А вы знаете, она поминутно надо мною смеется. А вот теперь она серьезно, теперь пошло всё серьезно. Она чрезвычайно ценит ваше мнение, Алексей Федорович, и если можете, то не обижайтесь на нее и не имейте претензии. Я сама только и делаю, что щажу ее, потому что она такая умненькая — верите ли вы? Она говорила сейчас, что вы были другом ее детства, — «самым серьезным другом моего детства», — представьте себе это, самым серьезным, а я-то? У ней на этот счет чрезвычайно серьезные чувства и даже воспоминания, а главное, эти фразы и словечки, самые неожиданные эти словечки, так что никак не ожидаешь а вдруг оно и выскочит. Вот недавно о сосне, например стояла у нас в саду в ее первом детстве сосна, может и теперь стоит, так что нечего говорить в прошедшем времени. Сосны не люди, они долго не изменяются, Алексей Федорович. «Мама, говорит, я помню эту сосну, как со сна» — то есть «сосну, как со сна» — это как-то она иначе выразилась, потому что тут путаница «сосна» слово глупое, но только она мне наговорила по этому поводу что-то такое оригинальное, что я решительно не возьмусь передать. Да и всё забыла. Ну до свиданья, я очень потрясена и, наверно, с ума схожу. Ах, Алексей Федорович, я два раза в жизни с ума сходила, и меня лечили. Ступайте к Lise. Ободрите ее, как вы всегда прелестно это сумеете сделать. Lise, — крикнула она, подходя к ее двери, — вот я привела к тебе столь оскорбленного тобою Алексея Федоровича, и он нисколько не сердится, уверяю тебя, напротив, удивляется, как ты могла подумать!

“Merci, maman. Come in, Alexey Fyodorovitch.”

— Merci, maman; войдите, Алексей Федорович.

Alyosha went in. Lise looked rather embarrassed, and at once flushed crimson. She was evidently ashamed of something, and, as people always do in such cases, she began immediately talking of other things, as though they were of absorbing interest to her at the moment.

Алеша вошел. Lise смотрела как-то сконфуженно и вдруг вся покраснела. Она видимо чего-то стыдилась и, как всегда при этом бывает, быстро-быстро заговорила совсем о постороннем, точно этим только посторонним она и интересовалась в эту минуту.

“Mamma has just told me all about the two hundred roubles, Alexey Fyodorovitch, and your taking them to that poor officer ... and she told me all the awful story of how he had been insulted ... and you know, although mamma muddles things ... she always rushes from one thing to another ... I cried when I heard. Well, did you give him the money and how is that poor man getting on?”

— Мама мне вдруг передала сейчас, Алексей Федорович, всю историю об этих двухстах рублях и об этом вам поручении... к этому бедному офицеру... и рассказала всю эту ужасную историю, как его обидели, и, знаете, хоть мама рассказывает очень нетолково... она всё перескакивает... но я слушала и плакала. Что же, как же, отдали вы эти деньги, и как же теперь этот несчастный?..

“The fact is I didn’t give it to him, and it’s a long story,” answered Alyosha, as though he, too, could think of nothing but his regret at having failed, yet Lise saw perfectly well that he, too, looked away, and that he, too, was trying to talk of other things.

— То-то и есть, что не отдал, и тут целая история, — ответил Алеша, с своей стороны как бы именно более всего озабоченный тем, что деньги не отдал, а между тем Lise отлично заметила, что и он смотрит в сторону и тоже видимо старается говорить о постороннем.

Alyosha sat down to the table and began to tell his story, but at the first words he lost his embarrassment and gained the whole of Lise’s attention as well. He spoke with deep feeling, under the influence of the strong impression he had just received, and he succeeded in telling his story well and circumstantially. In old days in Moscow he had been fond of coming to Lise and describing to her what had just happened to him, what he had read, or what he remembered of his childhood. Sometimes they had made day-dreams and woven whole romances together—generally cheerful and amusing ones. Now they both felt suddenly transported to the old days in Moscow, two years before. Lise was extremely touched by his story. Alyosha described Ilusha with warm feeling. When he finished describing how the luckless man trampled on the money, Lise could not help clasping her hands and crying out:

Алеша присел к столу и стал рассказывать, но с первых же слов он совершенно перестал конфузиться и увлек, в свою очередь, Lise. Он говорил под влиянием сильного чувства и недавнего чрезвычайного впечатления, и рассказать ему удалось хорошо и обстоятельно. Он и прежде, еще в Москве, еще в детстве Lise, любил приходить к ней и рассказывать то из случившегося с ним сейчас, то из прочитанного, то вспоминать из прожитого им детства. Иногда даже оба мечтали вместе и сочиняли целые повести вдвоем, но большею частью веселые и смешные. Теперь они оба как бы вдруг перенеслись в прежнее московское время, года два назад Lise была чрезвычайно растрогана его рассказом. Алеша с горячим чувством сумел нарисовать перед ней образ «Илюшечки». Когда же кончил во всей подробности сцену о том, как тот несчастный человек топтал деньги, то Lise всплеснула руками и вскричала в неудержимом чувстве:

“So you didn’t give him the money! So you let him run away! Oh, dear, you ought to have run after him!”

— Так вы не отдали денег, так вы так и дали ему убежать! Боже мой, да вы хоть бы побежали за ним сами и догнали его...

“No, Lise; it’s better I didn’t run after him,” said Alyosha, getting up from his chair and walking thoughtfully across the room. “How so? How is it better? Now they are without food and their case is hopeless?”

— Нет Lise, этак лучше, что я не побежал, — сказал Алеша, встал со стула и озабоченно прошелся по комнате — Как лучше, чем лучше? Теперь они без хлеба и погибнут!

“Not hopeless, for the two hundred roubles will still come to them. He’ll take the money to-morrow. To-morrow he will be sure to take it,” said Alyosha, pacing up and down, pondering. “You see, Lise,” he went on, stopping suddenly before her, “I made one blunder, but that, even that, is all for the best.”

— Не погибнут, потому что эти двести рублей их все-таки не минуют. Он всё равно возьмет их завтра. Завтра-то уж наверно возьмет, — проговорил Алеша, шагая в раздумье. — Видите ли, Lise, — продолжал он, вдруг остановясь пред ней, — я сам тут сделал одну ошибку, но и ошибка то вышла к лучшему.

“What blunder, and why is it for the best?”

— Какая ошибка и почему к лучшему?

“I’ll tell you. He is a man of weak and timorous character; he has suffered so much and is very good-natured. I keep wondering why he took offense so suddenly, for I assure you, up to the last minute, he did not know that he was going to trample on the notes. And I think now that there was a great deal to offend him ... and it could not have been otherwise in his position.... To begin with, he was sore at having been so glad of the money in my presence and not having concealed it from me. If he had been pleased, but not so much; if he had not shown it; if he had begun affecting scruples and difficulties, as other people do when they take money, he might still endure to take it. But he was too genuinely delighted, and that was mortifying. Ah, Lise, he is a good and truthful man—that’s the worst of the whole business. All the while he talked, his voice was so weak, so broken, he talked so fast, so fast, he kept laughing such a laugh, or perhaps he was crying—yes, I am sure he was crying, he was so delighted—and he talked about his daughters—and about the situation he could get in another town.... And when he had poured out his heart, he felt ashamed at having shown me his inmost soul like that. So he began to hate me at once. He is one of those awfully sensitive poor people. What had made him feel most ashamed was that he had given in too soon and accepted me as a friend, you see. At first he almost flew at me and tried to intimidate me, but as soon as he saw the money he had begun embracing me; he kept touching me with his hands. This must have been how he came to feel it all so humiliating, and then I made that blunder, a very important one. I suddenly said to him that if he had not money enough to move to another town, we would give it to him, and, indeed, I myself would give him as much as he wanted out of my own money. That struck him all at once. Why, he thought, did I put myself forward to help him? You know, Lise, it’s awfully hard for a man who has been injured, when other people look at him as though they were his benefactors.... I’ve heard that; Father Zossima told me so. I don’t know how to put it, but I have often seen it myself. And I feel like that myself, too. And the worst of it was that though he did not know, up to the very last minute, that he would trample on the notes, he had a kind of presentiment of it, I am sure of that. That’s just what made him so ecstatic, that he had that presentiment.... And though it’s so dreadful, it’s all for the best. In fact, I believe nothing better could have happened.”

— А вот почему, это человек трусливый и слабый характером. Он такой измученный и очень добрый. Я вот теперь всё думаю: чем это он так вдруг обиделся и деньги растоптал, потому что, уверяю вас, он до самого последнего мгновения не знал, что растопчет их. И вот мне кажется, что он многим тут обиделся... да и не могло быть иначе в его положении... Во-первых, он уж тем обиделся, что слишком при мне деньгам обрадовался и предо мною этого не скрыл. Если б обрадовался, да не очень, не показал этого, фасоны бы стал делать, как другие, принимая деньги, кривляться, ну тогда бы еще мог снести и принять, а то он уж слишком правдиво обрадовался, а это-то и обидно. Ах, Lise, он правдивый и добрый человек, вот в этом-то и вся беда в этих случаях! У него всё время, пока он тогда говорил, голос был такой слабый, ослабленный, и говорил он так скоро-скоро, всё как-то хихикал таким смешком, или уже плакал... право, он плакал, до того он был в восхищении... и про дочерей своих говорил... и про место, что ему в другом городе дадут... И чуть только излил душу, вот вдруг ему и стыдно стало за то, что он так всю душу мне показал. Вот он меня сейчас и возненавидел. А он из ужасно стыдливых бедных. Главное же, обиделся тем, что слишком скоро меня за своего друга принял и скоро мне сдался; то бросался на меня, пугал, а тут вдруг, только что увидел деньги, и стал меня обнимать. Потому что он меня обнимал, всё руками трогал. Это именно вот в таком виде он должен был всё это унижение почувствовать, а тут как раз я эту ошибку сделал, очень важную: я вдруг и скажи ему, что если денег у него недостанет на переезд в другой город, то ему еще дадут, и даже я сам ему дам из моих денег сколько угодно. Вот это вдруг его и поразило зачем, дескать, и я выскочил ему помогать? Знаете, Lise это ужасно как тяжело для обиженного человека, когда все на него станут смотреть его благодетелями... я это слышал, мне это старец говорил. Я не знаю, как это выразить, но я это часто и сам видел. Да я ведь и сам точно так же чувствую. А главное то, что хоть он и не знал до самого последнего мгновения, что растопчет кредитки, но все-таки это предчувствовал, это уж непременно. Потому-то и восторг у него был такой сильный, что он предчувствовал... И вот хоть всё это так скверно, но все-таки к лучшему. Я так даже думаю, что к самому лучшему, лучше и быть не могло...

“Why, why could nothing better have happened?” cried Lise, looking with great surprise at Alyosha.

— Почему, почему лучше и быть не могло? — воскликнула Lise, с большим удивлением смотря на Алешу.

“Because if he had taken the money, in an hour after getting home, he would be crying with mortification, that’s just what would have happened. And most likely he would have come to me early to-morrow, and perhaps have flung the notes at me and trampled upon them as he did just now. But now he has gone home awfully proud and triumphant, though he knows he has ‘ruined himself.’ So now nothing could be easier than to make him accept the two hundred roubles by to-morrow, for he has already vindicated his honor, tossed away the money, and trampled it under foot.... He couldn’t know when he did it that I should bring it to him again to-morrow, and yet he is in terrible need of that money. Though he is proud of himself now, yet even to-day he’ll be thinking what a help he has lost. He will think of it more than ever at night, will dream of it, and by to-morrow morning he may be ready to run to me to ask forgiveness. It’s just then that I’ll appear. ‘Here, you are a proud man,’ I shall say: ‘you have shown it; but now take the money and forgive us!’ And then he will take it!”

— Потому, Lise, что если б он не растоптал, а взял эти деньги, то, придя домой, чрез час какой-нибудь и заплакал бы о своем унижении, вот что вышло бы непременно. Заплакал бы и, пожалуй, завтра пришел бы ко мне чем свет и бросил бы, может быть, мне кредитки и растоптал бы как давеча. А теперь он ушел ужасно гордый и с торжеством, хоть и знает, что «погубил себя». А стало быть, теперь уж ничего нет легче, как заставить его принять эти же двести рублей не далее как завтра, потому что он уж свою честь доказал, деньги швырнул растоптал... Не мог же он знать, когда топтал, что я завтра их ему опять принесу. А между тем деньги-то эти ему ужасно как ведь нужны. Хоть он теперь и горд, а все-таки ведь даже сегодня будет думать о том, какой помощи он лишился. Ночью будет еще сильнее думать, во сне будет видеть, а к завтрашнему утру, пожалуй, готов будет ко мне бежать и прощенья просить. А я-то вот тут и явлюсь: «Вот, дескать, вы гордый человек, вы доказали, ну теперь возьмите, простите нас». Вот тут-то он и возьмет!

Alyosha was carried away with joy as he uttered his last words, “And then he will take it!” Lise clapped her hands.

Алеша с каким-то упоением произнес: «Вот тут-то он и возьмет!» Lise захлопала в ладошки.

“Ah, that’s true! I understand that perfectly now. Ah, Alyosha, how do you know all this? So young and yet he knows what’s in the heart.... I should never have worked it out.”

— Ах, это правда, ах, я это ужасно вдруг поняла! Ах, Алеша, как вы всё это знаете? Такой молодой и уж знает, что в душе... Я бы никогда этого не выдумала...

“The great thing now is to persuade him that he is on an equal footing with us, in spite of his taking money from us,” Alyosha went on in his excitement, “and not only on an equal, but even on a higher footing.”

— Его, главное, надо теперь убедить в том, что он со всеми нами на равной ноге, несмотря на то, что он у нас деньги берет, — продолжал в своем упоении Алеша, — и не только на равной, но даже на высшей ноге...

“‘On a higher footing’ is charming, Alexey Fyodorovitch; but go on, go on!”

— «На высшей ноге» — прелестно, Алексей Федорович, но говорите, говорите!

“You mean there isn’t such an expression as ‘on a higher footing’; but that doesn’t matter because—”

— То есть я не так выразился... про высшую ногу... но это ничего, потому что...

“Oh, no, of course it doesn’t matter. Forgive me, Alyosha, dear.... You know, I scarcely respected you till now—that is I respected you but on an equal footing; but now I shall begin to respect you on a higher footing. Don’t be angry, dear, at my joking,” she put in at once, with strong feeling. “I am absurd and small, but you, you! Listen, Alexey Fyodorovitch. Isn’t there in all our analysis—I mean your analysis ... no, better call it ours—aren’t we showing contempt for him, for that poor man—in analyzing his soul like this, as it were, from above, eh? In deciding so certainly that he will take the money?”

— Ах, ничего, ничего, конечно ничего! Простите, Алеша, милый... Знаете, я вас до сих пор почти не уважала, то есть уважала, да на равной ноге, а теперь буду на высшей уважать... Милый, не сердитесь, что я «острю», — подхватила она тотчас же с сильным чувством. — Я смешная и маленькая, но вы, вы... Слушайте, Алексей Федорович, нет ли тут во всем этом рассуждении нашем, то есть вашем... нет, уж лучше нашем... нет ли тут презрения к нему, к этому несчастному... в том, что мы так его душу теперь разбираем, свысока точно, а? В том, что так наверно решили теперь, что он деньги примет, а?

“No, Lise, it’s not contempt,” Alyosha answered, as though he had prepared himself for the question. “I was thinking of that on the way here. How can it be contempt when we are all like him, when we are all just the same as he is? For you know we are just the same, no better. If we are better, we should have been just the same in his place.... I don’t know about you, Lise, but I consider that I have a sordid soul in many ways, and his soul is not sordid; on the contrary, full of fine feeling.... No, Lise, I have no contempt for him. Do you know, Lise, my elder told me once to care for most people exactly as one would for children, and for some of them as one would for the sick in hospitals.”

— Нет, Lise, нет презрения, — твердо ответил Алеша, как будто уже приготовленный к этому вопросу, — я уж об этом сам думал, идя сюда. Рассудите, какое уж тут презрение, когда мы сами такие же, как он, когда все такие же, как он. Потому что ведь и мы такие же, не лучше. А если б и лучше были, то были бы все-таки такие же на его месте... Я не знаю, как вы, Lise, но я считаю про себя, что у меня во многом мелкая душа. А у него и не мелкая, напротив, очень деликатная... Нет, Lise, нет тут никакого презрения к нему! Знаете, Lise, мой старец сказал один раз: за людьми сплошь надо как за детьми ходить, а за иными как за больными в больницах...

“Ah, Alexey Fyodorovitch, dear, let us care for people as we would for the sick!”

— Ах, Алексей Федорович, ах, голубчик, давайте за людьми как за больными ходить!

“Let us, Lise; I am ready. Though I am not altogether ready in myself. I am sometimes very impatient and at other times I don’t see things. It’s different with you.”

— Давайте, Lise, я готов, только я сам не совсем готов; я иной раз очень нетерпелив, а в другой раз и глазу у меня нет. Вот у вас другое дело.

“Ah, I don’t believe it! Alexey Fyodorovitch, how happy I am!”

— Ах, не верю! Алексей Федорович, как я счастлива!

“I am so glad you say so, Lise.”

— Как хорошо, что вы это говорите, Lise.

“Alexey Fyodorovitch, you are wonderfully good, but you are sometimes sort of formal.... And yet you are not a bit formal really. Go to the door, open it gently, and see whether mamma is listening,” said Lise, in a nervous, hurried whisper.

— Алексей Федорович, вы удивительно хороши, но вы иногда, как будто педант... а между тем, смотришь, вовсе не педант. Подите посмотрите у дверей, отворите их тихонько и посмотрите, не подслушивает ли маменька, — прошептала вдруг Lise каким то нервным, торопливым шепотом.

Alyosha went, opened the door, and reported that no one was listening.

Алеша пошел, приотворил двери и доложил что никто не подслушивает.

“Come here, Alexey Fyodorovitch,” Lise went on, flushing redder and redder. “Give me your hand—that’s right. I have to make a great confession, I didn’t write to you yesterday in joke, but in earnest,” and she hid her eyes with her hand. It was evident that she was greatly ashamed of the confession.

— Подойдите сюда, Алексей Федорович, — продолжала Lise, краснея всё более и более,— дайте вашу руку, вот так. Слушайте, я вам должна большое признание сделать: вчерашнее письмо я вам не в шутку написала а серьезно... И она закрыла рукой свои глаза. Видно было, что ей очень стыдно сделать это признание.

Suddenly she snatched his hand and impulsively kissed it three times.

Вдруг она схватила его руку и стремительно поцеловала ее три раза.

“Ah, Lise, what a good thing!” cried Alyosha joyfully. “You know, I was perfectly sure you were in earnest.” “Sure? Upon my word!” She put aside his hand, but did not leave go of it, blushing hotly, and laughing a little happy laugh. “I kiss his hand and he says, ‘What a good thing!’”

— Ах, Lise, вот и прекрасно, — радостно воскликнул Алеша. — А я ведь был совершенно уверен, что вы написали серьезно. — Уверен, представьте себе! — отвела вдруг она его руку, не выпуская ее, однако, из своей руки, краснея ужасно и смеясь маленьким, счастливым смешком, — я ему руку поцеловала, а он говорит: «и прекрасно».

But her reproach was undeserved. Alyosha, too, was greatly overcome.

— Но упрекала она несправедливо: Алеша тоже был в большом смятении.

“I should like to please you always, Lise, but I don’t know how to do it,” he muttered, blushing too.

— Я бы желал вам всегда нравиться, Lise, но не знаю, как это сделать, — пробормотал он кое-как и тоже краснея.

“Alyosha, dear, you are cold and rude. Do you see? He has chosen me as his wife and is quite settled about it. He is sure I was in earnest. What a thing to say! Why, that’s impertinence—that’s what it is.”

— Алеша, милый, вы холодны и дерзки. Видите ли-с. Он изволил меня выбрать в свои супруги и на том успокоился! Он был уже уверен, что я написала серьезно, каково! Но ведь это дерзость — вот что!

“Why, was it wrong of me to feel sure?” Alyosha asked, laughing suddenly.

— Да разве это худо, что я был уверен? — засмеялся вдруг Алеша.

“Ah, Alyosha, on the contrary, it was delightfully right,” cried Lise, looking tenderly and happily at him.

— Ах, Алеша, напротив, ужасно как хорошо, — нежно и со счастьем посмотрела на него Lise.

Alyosha stood still, holding her hand in his. Suddenly he stooped down and kissed her on her lips.

Алеша стоял всё еще держа свою руку в ее руке. Вдруг он нагнулся и поцеловал ее в самые губки.

“Oh, what are you doing?” cried Lise. Alyosha was terribly abashed.

— Это что еще? Что с вами? — вскрикнула Lise. Алеша совсем потерялся.

“Oh, forgive me if I shouldn’t.... Perhaps I’m awfully stupid.... You said I was cold, so I kissed you.... But I see it was stupid.”

— Ну, простите, если не так... Я может быть ужасно глупо... Вы сказали, что я холоден, я взял и поцеловал... Только я вижу, что вышло глупо...

Lise laughed, and hid her face in her hands. “And in that dress!” she ejaculated in the midst of her mirth. But she suddenly ceased laughing and became serious, almost stern.

Lise засмеялась и закрыла лицо руками. — И в этом платье! — вырвалось у ней между смехом, но вдруг она перестала смеяться и стала вся серьезная, почти строгая.

“Alyosha, we must put off kissing. We are not ready for that yet, and we shall have a long time to wait,” she ended suddenly. “Tell me rather why you who are so clever, so intellectual, so observant, choose a little idiot, an invalid like me? Ah, Alyosha, I am awfully happy, for I don’t deserve you a bit.”

— Ну, Алеша, мы еще подождем с поцелуями, потому что мы этого еще оба не умеем, а ждать нам еще очень долго, — заключила она вдруг. — Скажите лучше, за что вы берете меня, такую дуру, больную дурочку, вы, такой умный, такой мыслящий, такой замечающий? Ах, Алеша, я ужасно счастлива, потому что я вас совсем не стою!

“You do, Lise. I shall be leaving the monastery altogether in a few days. If I go into the world, I must marry. I know that. He told me to marry, too. Whom could I marry better than you—and who would have me except you? I have been thinking it over. In the first place, you’ve known me from a child and you’ve a great many qualities I haven’t. You are more light-hearted than I am; above all, you are more innocent than I am. I have been brought into contact with many, many things already.... Ah, you don’t know, but I, too, am a Karamazov. What does it matter if you do laugh and make jokes, and at me, too? Go on laughing. I am so glad you do. You laugh like a little child, but you think like a martyr.”

— Стоите, Lise. Я на днях выйду из монастыря совсем. Выйдя в свет, надо жениться, это-то я знаю. Так и он мне велел. Кого ж я лучше вас возьму... и кто меня, кроме вас, возьмет? Я уж это обдумывал. Во-первых, вы меня с детства знаете, а во-вторых, в вас очень много способностей, каких во мне совсем нет. У вас душа веселее, чем у меня; вы, главное, невиннее меня, а уж я до многого, до многого прикоснулся... Ах, вы не знаете, ведь и я Карамазов! Что в том, что вы смеетесь и шутите, и надо мной тоже; напротив, смейтесь, я так этому рад... Но вы смеетесь как маленькая девочка, а про себя думаете как мученица...

“Like a martyr? How?”

— Как мученица? Как это?

“Yes, Lise, your question just now: whether we weren’t showing contempt for that poor man by dissecting his soul—that was the question of a sufferer.... You see, I don’t know how to express it, but any one who thinks of such questions is capable of suffering. Sitting in your invalid chair you must have thought over many things already.”

— Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, — этот вопрос мученический... видите, я ни как не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много передумать...

“Alyosha, give me your hand. Why are you taking it away?” murmured Lise in a failing voice, weak with happiness. “Listen, Alyosha. What will you wear when you come out of the monastery? What sort of suit? Don’t laugh, don’t be angry, it’s very, very important to me.”

— Алеша, дайте мне вашу руку, что вы ее отнимаете, — промолвила Lise ослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. — Послушайте, Алеша, во что вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм? Не смейтесь, не сердитесь, это очень, очень для меня важно.

“I haven’t thought about the suit, Lise; but I’ll wear whatever you like.”

— Про костюм, Lise, я еще не думал, но в какой хотите, в такой и оденусь.

“I should like you to have a dark blue velvet coat, a white piqué waistcoat, and a soft gray felt hat.... Tell me, did you believe that I didn’t care for you when I said I didn’t mean what I wrote?”

— Я хочу, чтоб у вас был темно-синий бархатный пиджак, белый пикейный жилет и пуховая серая мягкая шляпа... Скажите, вы так и поверили давеча, что я вас не люблю, когда я от письма вчерашнего отреклась?

“No, I didn’t believe it.”

— Нет, не поверил.

“Oh, you insupportable person, you are incorrigible.”

— О несносный человек, неисправимый!

“You see, I knew that you—seemed to care for me, but I pretended to believe that you didn’t care for me to make it—easier for you.”

— Видите, я знал, что вы меня... кажется, любите, но я сделал вид, что вам верю, что вы не любите, чтобы вам было... удобнее...

“That makes it worse! Worse and better than all! Alyosha, I am awfully fond of you. Just before you came this morning, I tried my fortune. I decided I would ask you for my letter, and if you brought it out calmly and gave it to me (as might have been expected from you) it would mean that you did not love me at all, that you felt nothing, and were simply a stupid boy, good for nothing, and that I am ruined. But you left the letter at home and that cheered me. You left it behind on purpose, so as not to give it back, because you knew I would ask for it? That was it, wasn’t it?”

— Еще того хуже! И хуже и лучше всего. Алеша, я вас ужасно люблю. Я давеча, как вам прийти, загадала: спрошу у него вчерашнее письмо, и если он мне спокойно вынет и отдаст его (как и ожидать от него всегда можно), то значит, что он совсем меня не любит, ничего не чувствует, а просто глупый и недостойный мальчик, а я погибла. Но вы оставили письмо в келье, и это меня ободрило: не правда ли, вы потому оставили в келье, что предчувствовали, что я буду требовать назад письмо, так чтобы не отдавать его? Так ли?

“Ah, Lise, it was not so a bit. The letter is with me now, and it was this morning, in this pocket. Here it is.”

Ведь так? — Ох, Lise, совсем не так, ведь письмо-то со мной и теперь и давеча было тоже, вот в этом кармане, вот оно.

Alyosha pulled the letter out laughing, and showed it her at a distance.

Алеша вынул, смеясь, письмо и показал ей издали.

“But I am not going to give it to you. Look at it from here.”

— Только я вам не отдам его, смотрите из рук. — Как?

“Why, then you told a lie? You, a monk, told a lie!”

Так вы давеча солгали, вы монах и солгали?

“I told a lie if you like,” Alyosha laughed, too. “I told a lie so as not to give you back the letter. It’s very precious to me,” he added suddenly, with strong feeling, and again he flushed. “It always will be, and I won’t give it up to any one!”

— Пожалуй, солгал, — смеялся и Алеша, — чтобы вам не отдавать письма, солгал. Оно очень мне дорого, — прибавил он вдруг с сильным чувством и опять покраснев, — это уж навеки, и я его никому никогда не отдам!

Lise looked at him joyfully. “Alyosha,” she murmured again, “look at the door. Isn’t mamma listening?”

Lise смотрела на него в восхищении. — Алеша, — залепетала она опять, — посмотрите у дверей, не подслушивает ли мамаша?

“Very well, Lise, I’ll look; but wouldn’t it be better not to look? Why suspect your mother of such meanness?”

— Хорошо, Lise, я посмотрю, только не лучше ли не смотреть, а? Зачем подозревать в такой низости вашу мать?

“What meanness? As for her spying on her daughter, it’s her right, it’s not meanness!” cried Lise, firing up. “You may be sure, Alexey Fyodorovitch, that when I am a mother, if I have a daughter like myself I shall certainly spy on her!”

— Как низости? В какой низости? Это то, что она подслушивает за дочерью, так это ее право, а не низость, — вспыхнула Lise. — Будьте уверены, Алексей Федорович, что когда я сама буду матерью и у меня будет такая же дочь, как я, то я непременно буду за нею подслушивать.

“Really, Lise? That’s not right.”

— Неужели, Lise? Это нехорошо.

“Oh, my goodness! What has meanness to do with it? If she were listening to some ordinary worldly conversation, it would be meanness, but when her own daughter is shut up with a young man.... Listen, Alyosha, do you know I shall spy upon you as soon as we are married, and let me tell you I shall open all your letters and read them, so you may as well be prepared.”

— Ах, боже мой, какая тут низость? Если б обыкновенный светский разговор какой-нибудь и я бы подслушивала, то это низость, а тут родная дочь заперлась с молодым человеком... Слушайте, Алеша, знайте, я за вами тоже буду подсматривать, только что мы обвенчаемся, и знайте еще, что я все письма ваши буду распечатывать и всё читать... Это уж вы будьте предуведомлены.

“Yes, of course, if so—” muttered Alyosha, “only it’s not right.”

— Да, конечно, если так... — бормотал Алеша, — только это нехорошо...

“Ah, how contemptuous! Alyosha, dear, we won’t quarrel the very first day. I’d better tell you the whole truth. Of course, it’s very wrong to spy on people, and, of course, I am not right and you are, only I shall spy on you all the same.”

— Ах, какое презрение! Алеша, милый, не будем ссориться с самого первого раза,— я вам лучше всю правду скажу: это, конечно, очень дурно подслушивать, и, уж конечно, я не права, а вы правы, но только я все-таки буду подслушивать.

“Do, then; you won’t find out anything,” laughed Alyosha.

— Делайте. Ничего за мной такого не подглядите, — засмеялся Алеша.

“And, Alyosha, will you give in to me? We must decide that too.”

— Алеша, а будете ли вы мне подчиняться? Это тоже надо заранее решить.

“I shall be delighted to, Lise, and certain to, only not in the most important things. Even if you don’t agree with me, I shall do my duty in the most important things.”

С большою охотой, Lise, и непременно, только не в самом главном. В самом главном, если вы будете со мной несогласны, то я все-таки сделаю, как мне долг велит.

“That’s right; but let me tell you I am ready to give in to you not only in the most important matters, but in everything. And I am ready to vow to do so now—in everything, and for all my life!” cried Lise fervently, “and I’ll do it gladly, gladly! What’s more, I’ll swear never to spy on you, never once, never to read one of your letters. For you are right and I am not. And though I shall be awfully tempted to spy, I know that I won’t do it since you consider it dishonorable. You are my conscience now.... Listen, Alexey Fyodorovitch, why have you been so sad lately—both yesterday and to-day? I know you have a lot of anxiety and trouble, but I see you have some special grief besides, some secret one, perhaps?”

— Так и нужно. Так знайте, что и я, напротив, не только в самом главном подчиняться готова, но и во всем уступлю вам и вам теперь же клятву в этом даю — во всем и на всю жизнь, — вскричала пламенно Lise, — и это со счастием, со счастием! Мало того, клянусь вам, что я никогда не буду за вами подслушивать, ни разу и никогда, ни одного письма вашего не прочту, потому что вы правы, а я нет. И хоть мне ужасно будет хотеться подслушивать, я это знаю, но я все-таки не буду, потому что вы считаете это неблагородным. Вы теперь как мое провидение... Слушайте, Алексей Федорович, почему вы такой грустный все эти дни, и вчера и сегодня; я знаю, что у вас есть хлопоты, бедствия, но я вижу, кроме того, что у вас есть особенная какая-то грусть, секретная может быть, а?

“Yes, Lise, I have a secret one, too,” answered Alyosha mournfully. “I see you love me, since you guessed that.”

— Да, Lise, есть и секретная, — грустно произнес Алеша. — Вижу, что меня любите, коли угадали это.

“What grief? What about? Can you tell me?” asked Lise with timid entreaty.

— Какая же грусть? О чем? Можно сказать? — с робкою мольбой произнесла Lise.

“I’ll tell you later, Lise—afterwards,” said Alyosha, confused. “Now you wouldn’t understand it perhaps—and perhaps I couldn’t explain it.”

— Потом скажу, Lise... после... — смутился Алеша. — Теперь, пожалуй, и непонятно будет. Да я, пожалуй, и сам не сумею сказать.

“I know your brothers and your father are worrying you, too.”

— Я знаю, кроме того, что вас мучают ваши братья, отец?

“Yes, my brothers too,” murmured Alyosha, pondering.

— Да, и братья, — проговорил Алеша, как бы в раздумье.

“I don’t like your brother Ivan, Alyosha,” said Lise suddenly.

— Я вашего брата Ивана Федоровича не люблю, Алеша, — вдруг заметила Lise.

He noticed this remark with some surprise, but did not answer it.

Алеша замечание это отметил с некоторым удивлением, но не поднял его.

“My brothers are destroying themselves,” he went on, “my father, too. And they are destroying others with them. It’s ‘the primitive force of the Karamazovs,’ as Father Païssy said the other day, a crude, unbridled, earthly force. Does the spirit of God move above that force? Even that I don’t know. I only know that I, too, am a Karamazov.... Me a monk, a monk! Am I a monk, Lise? You said just now that I was.”

— Братья губят себя, — продолжал он,— отец тоже. И других губят вместе с собою. Тут «земляная карамазовская сила», как отец Паисий намедни выразился, — земляная и неистовая, необделанная... Даже носится ли дух божий вверху этой силы — и того не знаю. Знаю только, что и сам я Карамазов... Я монах, монах? Монах я, Lise? Вы как-то сказали сию минуту, что я монах?

“Yes, I did.”

— Да, сказала.

“And perhaps I don’t even believe in God.”

— А я в бога-то вот, может быть, и не верую.

“You don’t believe? What is the matter?” said Lise quietly and gently. But Alyosha did not answer. There was something too mysterious, too subjective in these last words of his, perhaps obscure to himself, but yet torturing him.

— Вы не веруете, что с вами? — тихо и осторожно проговорила Lise. Но Алеша не ответил на это. Было тут, в этих слишком внезапных словах его нечто слишком таинственное и слишком субъективное, может быть и ему самому неясное, но уже несомненно его мучившее.

“And now on the top of it all, my friend, the best man in the world, is going, is leaving the earth! If you knew, Lise, how bound up in soul I am with him! And then I shall be left alone.... I shall come to you, Lise.... For the future we will be together.”

— И вот теперь, кроме всего, мой друг уходит, первый в мире человек, землю покидает. Если бы вы знали, если бы вы знали, Lise, как я связан, как я спаян душевно с этим человеком! И вот я останусь один... Я к вам приду, Lise... Впредь будем вместе...

“Yes, together, together! Henceforward we shall be always together, all our lives! Listen, kiss me, I allow you.”

— Да, вместе, вместе! Отныне всегда вместе на всю жизнь. Слушайте, поцелуйте меня, я позволяю.

Alyosha kissed her.

Алеша поцеловал ее.

“Come, now go. Christ be with you!” and she made the sign of the cross over him. “Make haste back to him while he is alive. I see I’ve kept you cruelly. I’ll pray to-day for him and you. Alyosha, we shall be happy! Shall we be happy, shall we?”

— Ну теперь ступайте, Христос с вами! (И она перекрестила его). Ступайте скорее к нему, пока жив. Я вижу, что жестоко вас задержала. Я буду сегодня молиться за него и за вас. Алеша, мы будем счастливы! Будем мы счастливы, будем?

“I believe we shall, Lise.”

— Кажется, будем, Lise.

Alyosha thought it better not to go in to Madame Hohlakov and was going out of the house without saying good-by to her. But no sooner had he opened the door than he found Madame Hohlakov standing before him. From the first word Alyosha guessed that she had been waiting on purpose to meet him.

Выйдя от Lise, Алеша не заблагорассудил пройти к госпоже Хохлаковой и, не простясь с нею, направился было из дому. Но только что отворил дверь и вышел на лестницу, откуда ни возьмись пред ним сама госпожа Хохлакова. С первого слова Алеша догадался, что она поджидала его тут нарочно.

“Alexey Fyodorovitch, this is awful. This is all childish nonsense and ridiculous. I trust you won’t dream—It’s foolishness, nothing but foolishness!” she said, attacking him at once.

— Алексей Федорович, это ужасно. Это детские пустяки и всё вздор. Надеюсь, вы не вздумаете мечтать... Глупости, глупости и глупости! — накинулась она на него.

“Only don’t tell her that,” said Alyosha, “or she will be upset, and that’s bad for her now.”

— Только не говорите этого ей, — сказал Алеша, — а то она будет взволнована, а это ей теперь вредно.

“Sensible advice from a sensible young man. Am I to understand that you only agreed with her from compassion for her invalid state, because you didn’t want to irritate her by contradiction?”

— Слышу благоразумное слово благоразумного молодого человека. Понимать ли мне так, что вы сами только потому соглашались с ней, что не хотели, из сострадания к ее болезненному состоянию, противоречием рассердить ее?

“Oh, no, not at all. I was quite serious in what I said,” Alyosha declared stoutly.

— О нет, совсем нет, я совершенно серьезно с нею говорил, — твердо заявил Алеша.

“To be serious about it is impossible, unthinkable, and in the first place I shall never be at home to you again, and I shall take her away, you may be sure of that.”

— Серьезность тут невозможна, немыслима, и во-первых, я вас теперь совсем не приму ни разу, а во-вторых, я уеду и ее увезу, знайте это.

“But why?” asked Alyosha. “It’s all so far off. We may have to wait another year and a half.”

— Да зачем же, — сказал Алеша, — ведь это так еще неблизко, года полтора еще, может быть, ждать придется.

“Ah, Alexey Fyodorovitch, that’s true, of course, and you’ll have time to quarrel and separate a thousand times in a year and a half. But I am so unhappy! Though it’s such nonsense, it’s a great blow to me. I feel like Famusov in the last scene of Sorrow from Wit. You are Tchatsky and she is Sofya, and, only fancy, I’ve run down to meet you on the stairs, and in the play the fatal scene takes place on the staircase. I heard it all; I almost dropped. So this is the explanation of her dreadful night and her hysterics of late! It means love to the daughter but death to the mother. I might as well be in my grave at once. And a more serious matter still, what is this letter she has written? Show it me at once, at once!”

— Ах, Алексей Федорович, это, конечно, правда, и в полтора года вы тысячу раз с ней поссоритесь и разойдетесь. Но я так несчастна, так несчастна! Пусть это всё пустяки, но это меня сразило. Теперь я как Фамусов в последней сцене, вы Чацкий, она Софья, и представьте, я нарочно убежала сюда на лестницу, чтобы вас встретить, а ведь и там всё роковое произошло на лестнице. Я всё слышала, я едва устояла. Так вот где объяснение ужасов всей этой ночи и всех давешних истерик! Дочке любовь, а матери смерть. Ложись в гроб. Теперь второе и самое главное: что это за письмо, которое она вам написала, покажите мне его сейчас, сейчас!

“No, there’s no need. Tell me, how is Katerina Ivanovna now? I must know.”

— Нет, не надо. Скажите, как здоровье Катерины Ивановны, мне очень надо знать.

“She still lies in delirium; she has not regained consciousness. Her aunts are here; but they do nothing but sigh and give themselves airs. Herzenstube came, and he was so alarmed that I didn’t know what to do for him. I nearly sent for a doctor to look after him. He was driven home in my carriage. And on the top of it all, you and this letter! It’s true nothing can happen for a year and a half. In the name of all that’s holy, in the name of your dying elder, show me that letter, Alexey Fyodorovitch. I’m her mother. Hold it in your hand, if you like, and I will read it so.”

— Продолжает лежать в бреду, она не очнулась; ее тетки здесь и только ахают и надо мной гордятся, а Герценштубе приехал и так испугался, что я не знала, что с ним и делать и чем его спасти, хотела даже послать за доктором. Его увезли в моей карете. И вдруг в довершение всего вы вдруг с этим письмом. Правда, всё это еще через полтора года. Именем всего великого и святого, именем умирающего старца вашего покажите мне это письмо, Алексей Федорович, мне, матери! Если хотите, то держите его пальцами, а я буду читать из ваших рук.

“No, I won’t show it to you. Even if she sanctioned it, I wouldn’t. I am coming to-morrow, and if you like, we can talk over many things, but now good-by!”

— Нет, не покажу, Катерина Осиповна, хотя бы и она позволила, я не покажу. Я завтра приду и, если хотите, я с вами о многом переговорю, а теперь — прощайте!

And Alyosha ran downstairs and into the street.

И Алеша выбежал с лестницы на улицу.