SCRIPTURA

Fyodor Dostoevsky · The Brothers Karamazov · 71 of 97

Book XI · I. At Grushenka’s · У Грушеньки

Translated by Constance Garnett

ContentsMarkdown.md ↓

Book XI. Ivan · Книга одиннадцатая. Брат Иван Федорович

Alyosha went towards the cathedral square to the widow Morozov’s house to see Grushenka, who had sent Fenya to him early in the morning with an urgent message begging him to come. Questioning Fenya, Alyosha learned that her mistress had been particularly distressed since the previous day. During the two months that had passed since Mitya’s arrest, Alyosha had called frequently at the widow Morozov’s house, both from his own inclination and to take messages for Mitya. Three days after Mitya’s arrest, Grushenka was taken very ill and was ill for nearly five weeks. For one whole week she was unconscious. She was very much changed—thinner and a little sallow, though she had for the past fortnight been well enough to go out. But to Alyosha her face was even more attractive than before, and he liked to meet her eyes when he went in to her. A look of firmness and intelligent purpose had developed in her face. There were signs of a spiritual transformation in her, and a steadfast, fine and humble determination that nothing could shake could be discerned in her. There was a small vertical line between her brows which gave her charming face a look of concentrated thought, almost austere at the first glance. There was scarcely a trace of her former frivolity.

Алеша направился к Соборной площади, в дом купчихи Морозовой, к Грушеньке. Та еще рано утром присылала к нему Феню с настоятельною просьбой зайти к ней. Опросив Феню, Алеша узнал, что барыня в какой-то большой и особливой тревоге еще со вчерашнего дня. Во все эти два месяца после ареста Мити Алеша часто захаживал в дом Морозовой и по собственному побуждению, и по поручениям Мити. Дня три после ареста Мити Грушенька сильно заболела и хворала чуть не пять недель. Одну неделю из этих пяти пролежала без памяти. Она сильно изменилась в лице, похудела и пожелтела, хотя вот уже почти две недели как могла выходить со двора. Но, на взгляд Алеши, лицо ее стало как бы еще привлекательнее, и он любил, входя к ней, встречать ее взгляд. Что-то как бы укрепилось в ее взгляде твердое и осмысленное. Сказывался некоторый переворот духовный, являлась какая-то неизменная, смиренная, но благая и бесповоротная решимость. Между бровями на лбу появилась небольшая вертикальная морщинка, придававшая милому лицу ее вид сосредоточенной в себе задумчивости, почти даже суровой на первый взгляд. Прежней, например, ветрености не осталось и следа.

It seemed strange to Alyosha, too, that in spite of the calamity that had overtaken the poor girl, betrothed to a man who had been arrested for a terrible crime, almost at the instant of their betrothal, in spite of her illness and the almost inevitable sentence hanging over Mitya, Grushenka had not yet lost her youthful cheerfulness. There was a soft light in the once proud eyes, though at times they gleamed with the old vindictive fire when she was visited by one disturbing thought stronger than ever in her heart. The object of that uneasiness was the same as ever—Katerina Ivanovna, of whom Grushenka had even raved when she lay in delirium. Alyosha knew that she was fearfully jealous of her. Yet Katerina Ivanovna had not once visited Mitya in his prison, though she might have done it whenever she liked. All this made a difficult problem for Alyosha, for he was the only person to whom Grushenka opened her heart and from whom she was continually asking advice. Sometimes he was unable to say anything.

Странно было для Алеши и то, что, несмотря на всё несчастие, постигшее бедную женщину, невесту жениха, арестованного по страшному преступлению, почти в тот самый миг, когда она стала его невестой, несмотря потом на болезнь и на угрожающее впереди почти неминуемое решение суда, Грушенька все-таки не потеряла прежней своей молодой веселости. В гордых прежде глазах ее засияла теперь какая-то тихость, хотя... хотя, впрочем, глаза эти изредка опять-таки пламенели некоторым зловещим огоньком, когда ее посещала одна прежняя забота, не только не заглохнувшая, но даже и увеличившаяся в ее сердце. Предмет этой заботы был все тот же: Катерина Ивановна, о которой Грушенька, когда еще лежала больная, поминала даже в бреду. Алеша понимал, что она страшно ревнует к ней Митю, арестанта Митю, несмотря на то, что Катерина Ивановна ни разу не посетила того в заключении, хотя бы и могла это сделать когда угодно. Всё это обратилось для Алеши в некоторую трудную задачу, ибо Грушенька только одному ему доверяла свое сердце и беспрерывно просила у него советов; он же иногда совсем ничего не в силах был ей сказать.

Full of anxiety he entered her lodging. She was at home. She had returned from seeing Mitya half an hour before, and from the rapid movement with which she leapt up from her chair to meet him he saw that she had been expecting him with great impatience. A pack of cards dealt for a game of “fools” lay on the table. A bed had been made up on the leather sofa on the other side and Maximov lay, half-reclining, on it. He wore a dressing-gown and a cotton nightcap, and was evidently ill and weak, though he was smiling blissfully. When the homeless old man returned with Grushenka from Mokroe two months before, he had simply stayed on and was still staying with her. He arrived with her in rain and sleet, sat down on the sofa, drenched and scared, and gazed mutely at her with a timid, appealing smile. Grushenka, who was in terrible grief and in the first stage of fever, almost forgot his existence in all she had to do the first half-hour after her arrival. Suddenly she chanced to look at him intently: he laughed a pitiful, helpless little laugh. She called Fenya and told her to give him something to eat. All that day he sat in the same place, almost without stirring. When it got dark and the shutters were closed, Fenya asked her mistress:

Озабоченно вступил он в ее квартиру. Она была уже дома; с полчаса как воротилась от Мити, и уже по тому быстрому движению, с которым она вскочила с кресел из-за стола к нему навстречу, он заключил, что ждала она его с большим нетерпением. На столе лежали карты и была сдана игра в дурачки. На кожаном диване с другой стороны стола была постлана постель, и на ней полулежал, в халате и в бумажном колпаке, Максимов, видимо больной и ослабевший, хотя и сладко улыбавшийся. Этот бездомный старичок, как воротился тогда, еще месяца два тому, с Грушенькой из Мокрого, так и остался у ней и при ней с тех пор неотлучно. Приехав тогда с ней в дождь и слякоть, он, промокший и испуганный, сел на диван и уставился на нее молча, с робкою просящею улыбкой. Грушенька, бывшая в страшном горе и уже в начинавшейся лихорадке, почти забывшая о нем в первые полчаса по приезде за разными хлопотами,— вдруг как-то пристально посмотрела на него: он жалко и потерянно хихикнул ей в глаза. Она кликнула Феню и велела дать ему покушать. Весь этот день он просидел на своем месте, почти не шелохнувшись; когда же стемнело и заперли ставни, Феня спросила барыню:

“Is the gentleman going to stay the night, mistress?”

— Что ж, барыня, разве они ночевать останутся?

“Yes; make him a bed on the sofa,” answered Grushenka.

— Да, постели ему на диване,— ответила Грушенька.

Questioning him more in detail, Grushenka learned from him that he had literally nowhere to go, and that “Mr. Kalganov, my benefactor, told me straight that he wouldn’t receive me again and gave me five roubles.”

Опросив его подробнее, Грушенька узнала от него, что действительно ему как раз теперь некуда деться совсем и что «господин Калганов, благодетель мой, прямо мне заявили-с, что более меня уж не примут, и пять рублей подарили».

“Well, God bless you, you’d better stay, then,” Grushenka decided in her grief, smiling compassionately at him. Her smile wrung the old man’s heart and his lips twitched with grateful tears. And so the destitute wanderer had stayed with her ever since. He did not leave the house even when she was ill. Fenya and her grandmother, the cook, did not turn him out, but went on serving him meals and making up his bed on the sofa. Grushenka had grown used to him, and coming back from seeing Mitya (whom she had begun to visit in prison before she was really well) she would sit down and begin talking to “Maximushka” about trifling matters, to keep her from thinking of her sorrow. The old man turned out to be a good story-teller on occasions, so that at last he became necessary to her. Grushenka saw scarcely any one else beside Alyosha, who did not come every day and never stayed long. Her old merchant lay seriously ill at this time, “at his last gasp” as they said in the town, and he did, in fact, die a week after Mitya’s trial. Three weeks before his death, feeling the end approaching, he made his sons, their wives and children, come upstairs to him at last and bade them not leave him again. From that moment he gave strict orders to his servants not to admit Grushenka and to tell her if she came, “The master wishes you long life and happiness and tells you to forget him.” But Grushenka sent almost every day to inquire after him.

«Ну, бог с тобой, оставайся уж»,— решила в тоске Грушенька, сострадательно ему улыбнувшись. Старика передернуло от ее улыбки, и губы его задрожали от благодарного плача. Так с тех пор и остался у ней скитающийся приживальщик. Даже в болезни ее он не ушел из дома. Феня и ее мать, кухарка Грушеньки , его не прогнали, а продолжали его кормить и стлать ему постель на диване. Впоследствии Грушенька даже привыкла к нему и, приходя от Мити (к которому, чуть оправившись, тотчас же стала ходить, не успев даже хорошенько выздороветь), чтоб убить тоску, садилась и начинала разговаривать с «Максимушкой» о всяких пустяках, только чтобы не думать о своем горе. Оказалось, что старичок умел иногда кое-что и порассказать, так что стал ей наконец даже и необходимым. Кроме Алеши, заходившего, однако, не каждый день, и всегда ненадолго, Грушенька никого почти и не принимала. Старик же ее, купец, лежал в это время уже страшно больной, «отходил», как говорили в городе, и действительно умер всего неделю спустя после суда над Митей. За три недели до смерти, почувствовав близкий финал, он кликнул к себе наконец наверх сыновей своих, с их женами и детьми, и повелел им уже более не отходить от себя. Грушеньку же с этой самой минуты строго заказал слугам не принимать вовсе, а коли придет, то говорить ей: «Приказывает, дескать, вам долго в веселии жить, а их совсем позабыть». Грушенька, однако ж, посылала почти каждый день справляться об его здоровье.

“You’ve come at last!” she cried, flinging down the cards and joyfully greeting Alyosha, “and Maximushka’s been scaring me that perhaps you wouldn’t come. Ah, how I need you! Sit down to the table. What will you have—coffee?”

— Наконец-то пришел! — крикнула она, бросив карты и радостно здороваясь с Алешей,— а Максимушка так пугал, что, пожалуй, уж и не придешь. Ах, как тебя нужно! Садись к столу; ну что тебе, кофею?

“Yes, please,” said Alyosha, sitting down at the table. “I am very hungry.”

— А пожалуй,— сказал Алеша, подсаживаясь к столу,— очень проголодался.

“That’s right. Fenya, Fenya, coffee,” cried Grushenka. “It’s been made a long time ready for you. And bring some little pies, and mind they are hot. Do you know, we’ve had a storm over those pies to-day. I took them to the prison for him, and would you believe it, he threw them back to me: he would not eat them. He flung one of them on the floor and stamped on it. So I said to him: ‘I shall leave them with the warder; if you don’t eat them before evening, it will be that your venomous spite is enough for you!’ With that I went away. We quarreled again, would you believe it? Whenever I go we quarrel.”

— То-то; Феня, Феня, кофею!— крикнула Грушенька.— Он у меня уж давно кипит, тебя ждет, да пирожков принеси, да чтобы горячих. Нет, постой, Алеша, у меня с этими пирогами сегодня гром вышел. Понесла я их к нему в острог, а он, веришь ли, назад мне их бросил, так и не ел. Один пирог так совсем на пол кинул и растоптал. Я и сказала: «Сторожу оставлю; коли не съешь до вечера, значит тебя злость ехидная кормит!» — с тем и ушла. Опять ведь поссорились, веришь тому. Что ни приду, так и поссоримся.

Grushenka said all this in one breath in her agitation. Maximov, feeling nervous, at once smiled and looked on the floor.

Грушенька проговорила всё это залпом, в волнении. Максимов, тотчас же оробев, улыбался, потупив глазки.

“What did you quarrel about this time?” asked Alyosha.

— Этот-то раз за что же поссорились?— спросил Алеша.

“I didn’t expect it in the least. Only fancy, he is jealous of the Pole. ‘Why are you keeping him?’ he said. ‘So you’ve begun keeping him.’ He is jealous, jealous of me all the time, jealous eating and sleeping! He even took it into his head to be jealous of Kuzma last week.”

— Да уж совсем и не ожидала! Представь себе, к «прежнему» приревновал: «Зачем, дескать, ты его содержишь. Ты его, значит, содержать начала?» Всё ревнует, всё меня ревнует! И спит и ест — ревнует. К Кузьме даже раз на прошлой неделе приревновал.

“But he knew about the Pole before?”

— Да ведь он же знал про «прежнего»-то?

“Yes, but there it is. He has known about him from the very beginning, but to-day he suddenly got up and began scolding about him. I am ashamed to repeat what he said. Silly fellow! Rakitin went in as I came out. Perhaps Rakitin is egging him on. What do you think?” she added carelessly.

— Ну вот поди. С самого начала до самого сегодня знал, а сегодня вдруг встал и начал ругать. Срамно только сказать, что говорил. Дурак! Ракитка к нему пришел, как я вышла. Может, Ракитка-то его и уськает, а? Как ты думаешь? — прибавила она как бы рассеянно.

“He loves you, that’s what it is: he loves you so much. And now he is particularly worried.”

— Любит он тебя, вот что, очень любит. А теперь как раз и раздражен.

“I should think he might be, with the trial to-morrow. And I went to him to say something about to-morrow, for I dread to think what’s going to happen then. You say that he is worried, but how worried I am! And he talks about the Pole! He’s too silly! He is not jealous of Maximushka yet, anyway.”

— Еще бы не раздражен, завтра судят. И шла с тем, чтоб об завтрашнем ему мое слово сказать, потому, Алеша, страшно мне даже и подумать, что завтра будет! Ты вот говоришь, что он раздражен, да я-то как раздражена! А он об поляке! Экой дурак! Вот к Максимушке небось не ревнует.

“My wife was dreadfully jealous over me, too,” Maximov put in his word.

— Меня супруга моя очень тоже ревновала-с,— вставил свое словцо Максимов.

“Jealous of you?” Grushenka laughed in spite of herself. “Of whom could she have been jealous?”

— Ну уж тебя-то,— рассмеялась нехотя Грушенька,— к кому тебя и ревновать-то?

“Of the servant girls.”

— К горничным девушкам-с.

“Hold your tongue, Maximushka, I am in no laughing mood now; I feel angry. Don’t ogle the pies. I shan’t give you any; they are not good for you, and I won’t give you any vodka either. I have to look after him, too, just as though I kept an almshouse,” she laughed.

— Э, молчи, Максимушка, не до смеху мне теперь, даже злость берет. На пирожки-то глаз не пяль, не дам, тебе вредно, и бальзамчику тоже не дам. Вот с ним тоже возись; точно у меня дом богадельный, право,— рассмеялась она.

“I don’t deserve your kindness. I am a worthless creature,” said Maximov, with tears in his voice. “You would do better to spend your kindness on people of more use than me.”

— Я ваших благодеяний не стою-с, я ничтожен-с,— проговорил слезящимся голоском Максимов.— Лучше бы вы расточали благодеяния ваши тем, которые нужнее ме-ня-с.

“Ech, every one is of use, Maximushka, and how can we tell who’s of most use? If only that Pole didn’t exist, Alyosha. He’s taken it into his head to fall ill, too, to-day. I’ve been to see him also. And I shall send him some pies, too, on purpose. I hadn’t sent him any, but Mitya accused me of it, so now I shall send some! Ah, here’s Fenya with a letter! Yes, it’s from the Poles—begging again!”

— Эх, всякий нужен, Максимушка, и по чему узнать, кто кого нужней. Хоть бы и не было этого поляка вовсе, Алеша, тоже ведь разболеться сегодня вздумал. Была и у него. Так вот нарочно же и ему пошлю пирогов, я не посылала, а Митя обвинил, что посылаю, так вот нарочно же теперь пошлю, нарочно! Ах, вот и Феня с письмом! Ну, так и есть, опять от поляков, опять денег просят!

Pan Mussyalovitch had indeed sent an extremely long and characteristically eloquent letter in which he begged her to lend him three roubles. In the letter was enclosed a receipt for the sum, with a promise to repay it within three months, signed by Pan Vrublevsky as well. Grushenka had received many such letters, accompanied by such receipts, from her former lover during the fortnight of her convalescence. But she knew that the two Poles had been to ask after her health during her illness. The first letter Grushenka got from them was a long one, written on large notepaper and with a big family crest on the seal. It was so obscure and rhetorical that Grushenka put it down before she had read half, unable to make head or tail of it. She could not attend to letters then. The first letter was followed next day by another in which Pan Mussyalovitch begged her for a loan of two thousand roubles for a very short period. Grushenka left that letter, too, unanswered. A whole series of letters had followed—one every day—all as pompous and rhetorical, but the loan asked for, gradually diminishing, dropped to a hundred roubles, then to twenty-five, to ten, and finally Grushenka received a letter in which both the Poles begged her for only one rouble and included a receipt signed by both.

Пан Муссялович действительно прислал чрезвычайно длинное и витиеватое, по своему обыкновению, письмо, в котором просил ссудить его тремя рублями. К письму была приложена расписка в получении с обязательством уплатить в течение трех месяцев; под распиской подписался и пан Врублевский. Таких писем и всё с такими же расписками Грушенька уже много получила от своего «прежнего». Началось это с самого выздоровления Грушеньки, недели две назад. Она знала, однако, что оба пана и во время болезни ее приходили наведываться о ее здоровье. Первое письмо, полученное Грушенькой, было длинное, на почтовом листе большого формата, запечатанное большою фамильною печатью и страшно темное и витиеватое, так что Грушенька прочла только половину и бросила, ровно ничего не поняв. Да и не до писем ей тогда было. За этим первым письмом последовало на другой день второе, в котором пан Муссялович просил ссудить его двумя тысячами рублей на самый короткий срок. Грушенька и это письмо оставила без ответа. Затем последовал уже целый ряд писем, по письму в день, всё так же важных и витиеватых, но в которых сумма, просимая взаймы, постепенно спускаясь, дошла до ста рублей, до двадцати пяти, до десяти рублей, и наконец вдруг Грушенька получила письмо, в котором оба пана просили у ней один только рубль и приложили расписку, на которой оба и подписались.

Then Grushenka suddenly felt sorry for them, and at dusk she went round herself to their lodging. She found the two Poles in great poverty, almost destitution, without food or fuel, without cigarettes, in debt to their landlady. The two hundred roubles they had carried off from Mitya at Mokroe had soon disappeared. But Grushenka was surprised at their meeting her with arrogant dignity and self-assertion, with the greatest punctilio and pompous speeches. Grushenka simply laughed, and gave her former admirer ten roubles. Then, laughing, she told Mitya of it and he was not in the least jealous. But ever since, the Poles had attached themselves to Grushenka and bombarded her daily with requests for money and she had always sent them small sums. And now that day Mitya had taken it into his head to be fearfully jealous.

Тогда Грушеньке стало вдруг жалко, и она, в сумерки, сбегала сама к пану. Нашла она обоих поляков в страшной бедности, почти в нищете, без кушанья, без дров, без папирос, задолжавших хозяйке. Двести рублей, выигранные в Мокром у Мити, куда-то быстро исчезли. Удивило, однако же, Грушеньку, что встретили ее оба пана с заносчивою важностью и независимостью, с величайшим этикетом, с раздутыми речами. Грушенька только рассмеялась и дала своему «прежнему» десять рублей. Тогда же, смеясь, рассказала об этом Мите, и тот вовсе не приревновал. Но с тех пор паны ухватились за Грушеньку и каждый день ее бомбардировали письмами с просьбой о деньгах, а та каждый раз посылала понемножку. И вот вдруг сегодня Митя вздумал жестоко приревновать.

“Like a fool, I went round to him just for a minute, on the way to see Mitya, for he is ill, too, my Pole,” Grushenka began again with nervous haste. “I was laughing, telling Mitya about it. ‘Fancy,’ I said, ‘my Pole had the happy thought to sing his old songs to me to the guitar. He thought I would be touched and marry him!’ Mitya leapt up swearing.... So, there, I’ll send them the pies! Fenya, is it that little girl they’ve sent? Here, give her three roubles and pack a dozen pies up in a paper and tell her to take them. And you, Alyosha, be sure to tell Mitya that I did send them the pies.”

— Я, дура, к нему тоже забежала, всего только на минутку, когда к Мите шла, потому разболелся тоже и он, пан-то мой прежний,— начала опять Грушенька, суетливо и торопясь,— смеюсь я это и рассказываю Мите-то: представь, говорю, поляк-то мой на гитаре прежние песни мне вздумал петь, думает, что я расчувствуюсь и за него пойду. А Митя-то как вскочит с ругательствами... Так вот нет же, пошлю панам пирогов! Феня, что они там девчонку эту прислали? Вот, отдай ей три рубля да с десяток пирожков в бумагу им уверни и вели снести, а ты, Алеша, непременно расскажи Мите, что я им пирогов послала.

“I wouldn’t tell him for anything,” said Alyosha, smiling. “Ech! You think he is unhappy about it. Why, he’s jealous on purpose. He doesn’t care,” said Grushenka bitterly.

— Ни за что не расскажу,— проговорил, улыбнувшись, Алеша. — Эх, ты думаешь, что он мучается; ведь он это нарочно приревновал, а ему самому всё равно,— горько проговорила Грушенька.

“On purpose?” queried Alyosha.

— Как так нарочно? — спросил Алеша.

“I tell you you are silly, Alyosha. You know nothing about it, with all your cleverness. I am not offended that he is jealous of a girl like me. I would be offended if he were not jealous. I am like that. I am not offended at jealousy. I have a fierce heart, too. I can be jealous myself. Only what offends me is that he doesn’t love me at all. I tell you he is jealous now on purpose. Am I blind? Don’t I see? He began talking to me just now of that woman, of Katerina, saying she was this and that, how she had ordered a doctor from Moscow for him, to try and save him; how she had ordered the best counsel, the most learned one, too. So he loves her, if he’ll praise her to my face, more shame to him! He’s treated me badly himself, so he attacked me, to make out I am in fault first and to throw it all on me. ‘You were with your Pole before me, so I can’t be blamed for Katerina,’ that’s what it amounts to. He wants to throw the whole blame on me. He attacked me on purpose, on purpose, I tell you, but I’ll—”

— Глупый ты, Алешенька, вот что, ничего ты тут не понимаешь при всем уме, вот что. Мне не то обидно, что он меня, такую, приревновал, а то стало бы мне обидно, коли бы вовсе не ревновал. Я такова. Я за ревность не обижусь, у меня у самой сердце жестокое, я сама приревную. Только мне то обидно, что он меня вовсе не любит и теперь нарочно приревновал, вот что. Слепая я, что ли, не вижу? Он мне об той, об Катьке, вдруг сейчас и говорит: такая-де она и сякая, доктора из Москвы на суд для меня выписала, чтобы спасти меня выписала, адвоката самого первого, самого ученого тоже выписала. Значит, ее любит, коли мне в глаза начал хвалить, бесстыжие его глаза! Предо мной сам виноват, так вот ко мне и привязался, чтобы меня прежде себя виноватой сделать да на меня на одну и свалить: «ты, дескать, прежде меня с поляком была, так вот мне с Катькой и позволительно это стало». Вот оно что! На меня на одну всю вину свалить хочет. Нарочно он привязался, нарочно, говорю тебе, только я...

Grushenka could not finish saying what she would do. She hid her eyes in her handkerchief and sobbed violently.

Грушенька не договорила, что она сделает, закрыла глаза платком и ужасно разрыдалась.

“He doesn’t love Katerina Ivanovna,” said Alyosha firmly.

— Он Катерину Ивановну не любит,— сказал твердо Алеша.

“Well, whether he loves her or not, I’ll soon find out for myself,” said Grushenka, with a menacing note in her voice, taking the handkerchief from her eyes. Her face was distorted. Alyosha saw sorrowfully that from being mild and serene, it had become sullen and spiteful.

— Ну, любит не любит, это я сама скоро узнаю,— с грозною ноткой в голосе проговорила Грушенька, отнимая от глаз платок. Лицо ее исказилось. Алеша с горестью увидел, как вдруг из кроткого и тихо-веселого лицо ее стало угрюмым и злым.

“Enough of this foolishness,” she said suddenly; “it’s not for that I sent for you. Alyosha, darling, to-morrow—what will happen to-morrow? That’s what worries me! And it’s only me it worries! I look at every one and no one is thinking of it. No one cares about it. Are you thinking about it even? To-morrow he’ll be tried, you know. Tell me, how will he be tried? You know it’s the valet, the valet killed him! Good heavens! Can they condemn him in place of the valet and will no one stand up for him? They haven’t troubled the valet at all, have they?”

— Об этих глупостях полно! — отрезала она вдруг,— не затем вовсе я и звала тебя. Алеша, голубчик, завтра-то, завтра-то что будет? Вот ведь что меня мучит! Одну только меня и мучит! Смотрю на всех, никто-то об том не думает, никому-то до этого и дела нет никакого. Думаешь ли хоть ты об этом? Завтра ведь судят! Расскажи ты мне, как его там будут судить? Ведь это лакей, лакей убил, лакей! Господи! Неужто ж его за лакея осудят, и никто-то за него не заступится? Ведь и не потревожили лакея-то вовсе, а?

“He’s been severely cross-examined,” observed Alyosha thoughtfully; “but every one came to the conclusion it was not he. Now he is lying very ill. He has been ill ever since that attack. Really ill,” added Alyosha.

— Его строго опрашивали,— заметил Алеша задумчиво,— но все заключили, что не он. Теперь он очень больной лежит. С тех пор болен, с той падучей. В самом деле болен,— прибавил Алеша.

“Oh, dear! couldn’t you go to that counsel yourself and tell him the whole thing by yourself? He’s been brought from Petersburg for three thousand roubles, they say.”

— Господи, да сходил бы ты к этому адвокату сам и рассказал бы дело с глазу на глаз. Ведь из Петербурга за три тысячи, говорят, выписали.

“We gave these three thousand together—Ivan, Katerina Ivanovna and I—but she paid two thousand for the doctor from Moscow herself. The counsel Fetyukovitch would have charged more, but the case has become known all over Russia; it’s talked of in all the papers and journals. Fetyukovitch agreed to come more for the glory of the thing, because the case has become so notorious. I saw him yesterday.”

— Это мы втроем дали три тысячи, я, брат Иван и Катерина Ивановна, а доктора из Москвы выписала за две тысячи уж она сама. Адвокат Фетюкович больше бы взял , да дело это получило огласку по всей России, во всех газетах и журналах о нем говорят, Фетюкович и согласился больше для славы приехать, потому что слишком уж знаменитое дело стало. Я его вчера видел.

“Well? Did you talk to him?” Grushenka put in eagerly.

— Ну и что ж? Говорил ему? — вскинулась торопливо Грушенька.

“He listened and said nothing. He told me that he had already formed his opinion. But he promised to give my words consideration.”

— Он выслушал и ничего не сказал. Сказал, что у него уже составилось определенное мнение. Но обещал мои слова взять в соображение.

“Consideration! Ah, they are swindlers! They’ll ruin him. And why did she send for the doctor?”

— Как это в соображение! Ах они мошенники! Погубят они его! Ну, а доктора-то, доктора зачем та выписала?

“As an expert. They want to prove that Mitya’s mad and committed the murder when he didn’t know what he was doing”; Alyosha smiled gently; “but Mitya won’t agree to that.”

— Как эксперта. Хотят вывести, что брат сумасшедший и убил в помешательстве, себя не помня,— тихо улыбнулся Алеша,— только брат не согласится на это.

“Yes; but that would be the truth if he had killed him!” cried Grushenka. “He was mad then, perfectly mad, and that was my fault, wretch that I am! But, of course, he didn’t do it, he didn’t do it! And they are all against him, the whole town. Even Fenya’s evidence went to prove he had done it. And the people at the shop, and that official, and at the tavern, too, before, people had heard him say so! They are all, all against him, all crying out against him.”

— Ах, да ведь это правда, если б он убил! — воскликнула Грушенька.— Помешанный он был тогда, совсем помешанный, и это я, я, подлая, в том виновата! Только ведь он же не убил, не убил! И все-то на него, что он убил, весь город. Даже Феня и та так показала, что выходит, будто он убил. А в лавке-то, а этот чиновник, а прежде в трактире слышали! Все, все против него, так и галдят.

“Yes, there’s a fearful accumulation of evidence,” Alyosha observed grimly.

— Да, показания ужасно умножились,— угрюмо заметил Алеша.

“And Grigory—Grigory Vassilyevitch—sticks to his story that the door was open, persists that he saw it—there’s no shaking him. I went and talked to him myself. He’s rude about it, too.”

— А Григорий-то, Григорий-то Васильич, ведь стоит на своем, что дверь была отперта, ломит на своем, что видел, не собьешь его, я к нему бегала, сама с ним говорила. Ругается еще!

“Yes, that’s perhaps the strongest evidence against him,” said Alyosha.

— Да, это, может быть, самое сильное показание против брата,— проговорил Алеша.

“And as for Mitya’s being mad, he certainly seems like it now,” Grushenka began with a peculiarly anxious and mysterious air. “Do you know, Alyosha, I’ve been wanting to talk to you about it for a long time. I go to him every day and simply wonder at him. Tell me, now, what do you suppose he’s always talking about? He talks and talks and I can make nothing of it. I fancied he was talking of something intellectual that I couldn’t understand in my foolishness. Only he suddenly began talking to me about a babe—that is, about some child. ‘Why is the babe poor?’ he said. ‘It’s for that babe I am going to Siberia now. I am not a murderer, but I must go to Siberia!’ What that meant, what babe, I couldn’t tell for the life of me. Only I cried when he said it, because he said it so nicely. He cried himself, and I cried, too. He suddenly kissed me and made the sign of the cross over me. What did it mean, Alyosha, tell me? What is this babe?”

— А про то, что Митя помешанный, так он и теперь точно таков,— с каким-то особенно озабоченным и таинственным видом начала вдруг Грушенька.— Знаешь, Алешенька, давно я хотела тебе про это сказать: хожу к нему каждый день и просто дивлюсь. Скажи ты мне, как ты думаешь: об чем это он теперь начал всё говорить? Заговорит, заговорит — ничего понимать не могу, думаю, это он об чем умном, ну я глупая, не понять мне, думаю; только стал он мне вдруг говорить про дитё, то есть про дитятю какого-то, «зачем, дескать, бедно дитё?» «За дитё-то это я теперь и в Сибирь пойду, я не убил, но мне надо в Сибирь пойти!» Что это такое, какое такое дитё — ничегошеньки не поняла. Только расплакалась, как он говорил, потому очень уж он хорошо это говорил, сам плачет, и я заплакала, он меня вдруг и поцеловал и рукой перекрестил. Что это такое, Алеша, расскажи ты мне, какое это «дитё»?

“It must be Rakitin, who’s been going to see him lately,” smiled Alyosha, “though ... that’s not Rakitin’s doing. I didn’t see Mitya yesterday. I’ll see him to-day.”

— Это к нему Ракитин почему-то повадился ходить,— улыбнулся Алеша,— впрочем... это не от Ракитина. Я у него вчера не был, сегодня буду.

“No, it’s not Rakitin; it’s his brother Ivan Fyodorovitch upsetting him. It’s his going to see him, that’s what it is,” Grushenka began, and suddenly broke off. Alyosha gazed at her in amazement.

— Нет, это не Ракитка, это его брат Иван Федорович смущает, это он к нему ходит, вот что...— проговорила Грушенька и вдруг как бы осеклась. Алеша уставился на нее как пораженный.

“Ivan’s going? Has he been to see him? Mitya told me himself that Ivan hasn’t been once.”

— Как ходит? Да разве он ходил к нему? Митя мне сам говорил, что Иван ни разу не приходил!

“There ... there! What a girl I am! Blurting things out!” exclaimed Grushenka, confused and suddenly blushing. “Stay, Alyosha, hush! Since I’ve said so much I’ll tell the whole truth—he’s been to see him twice, the first directly he arrived. He galloped here from Moscow at once, of course, before I was taken ill; and the second time was a week ago. He told Mitya not to tell you about it, under any circumstances; and not to tell any one, in fact. He came secretly.”

— Ну... ну, вот я какая! Проболталась! — воскликнула Грушенька в смущении, вся вдруг зарумянившись.— Стой, Алеша, молчи, так и быть, коль уж проболталась, всю правду скажу: он у него два раза был, первый раз только что он тогда приехал — тогда же ведь он сейчас из Москвы и прискакал, я еще и слечь не успела, а другой раз приходил неделю назад. Мите-то он не велел об том тебе сказывать, отнюдь не велел, да и никому не велел сказывать, потаенно приходил.

Alyosha sat plunged in thought, considering something. The news evidently impressed him.

Алеша сидел в глубокой задумчивости и что-то соображал. Известие видимо его поразило.

“Ivan doesn’t talk to me of Mitya’s case,” he said slowly. “He’s said very little to me these last two months. And whenever I go to see him, he seems vexed at my coming, so I’ve not been to him for the last three weeks. H’m!... if he was there a week ago ... there certainly has been a change in Mitya this week.”

— Брат Иван об Митином деле со мной не говорит,— проговорил он медленно,— да и вообще со мною он во все эти два месяца очень мало говорил, а когда я приходил к нему, то всегда бывал недоволен, что я пришел, так что я три недели к нему уже не хожу. Гм... Если он был неделю назад, то... за эту неделю в Мите действительно произошла какая-то перемена...

“There has been a change,” Grushenka assented quickly. “They have a secret, they have a secret! Mitya told me himself there was a secret, and such a secret that Mitya can’t rest. Before then, he was cheerful—and, indeed, he is cheerful now—but when he shakes his head like that, you know, and strides about the room and keeps pulling at the hair on his right temple with his right hand, I know there is something on his mind worrying him.... I know! He was cheerful before, though, indeed, he is cheerful to-day.”

— Перемена, перемена! — быстро подхватила Грушенька.— У них секрет, у них был секрет! Митя мне сам сказал, что секрет, и, знаешь, такой секрет, что Митя и успокоиться не может. А ведь прежде был веселый, да он и теперь веселый, только, знаешь, когда начнет этак головой мотать, да по комнате шагать, а вот этим правым пальцем себе тут на виске волосы теребить, то уж я и знаю, что у него что-то беспокойное на душе... я уж знаю!.. А то был веселый; да и сегодня веселый!

“But you said he was worried.”

— А ты сказала: раздражен?

“Yes, he is worried and yet cheerful. He keeps on being irritable for a minute and then cheerful and then irritable again. And you know, Alyosha, I am constantly wondering at him—with this awful thing hanging over him, he sometimes laughs at such trifles as though he were a baby himself.”

— Да он и раздражен, да веселый. Он и всё раздражен, да на минутку, а там веселый, а потом вдруг опять раздражен. И знаешь, Алеша, всё я на него дивлюсь: впереди такой страх, а он даже иной раз таким пустякам хохочет, точно сам-то дитя.

“And did he really tell you not to tell me about Ivan? Did he say, ‘Don’t tell him’?”

— И это правда, что он мне не велел говорить про Ивана? Так и сказал: не говори?

“Yes, he told me, ‘Don’t tell him.’ It’s you that Mitya’s most afraid of. Because it’s a secret: he said himself it was a secret. Alyosha, darling, go to him and find out what their secret is and come and tell me,” Grushenka besought him with sudden eagerness. “Set my mind at rest that I may know the worst that’s in store for me. That’s why I sent for you.”

— Так и сказал: не говори. Тебя-то он, главное, и боится, Митя-то. Потому тут секрет, сам сказал, что секрет... Алеша, голубчик, сходи, выведай: какой это такой у них секрет, да и приди мне сказать,— вскинулась и взмолилась вдруг Грушенька,— пореши ты меня, бедную, чтоб уж знала я мою участь проклятую! С тем и звала тебя.

“You think it’s something to do with you? If it were, he wouldn’t have told you there was a secret.”

— Ты думаешь, что это про тебя что-нибудь? Так ведь тогда бы он не сказал при тебе про секрет.

“I don’t know. Perhaps he wants to tell me, but doesn’t dare to. He warns me. There is a secret, he tells me, but he won’t tell me what it is.”

— Не знаю. Может, мне-то он и хочет сказать, да не смеет. Предупреждает. Секрет, дескать, есть, а какой секрет — не сказал.

“What do you think yourself?”

— Ты сама-то что же думаешь?

“What do I think? It’s the end for me, that’s what I think. They all three have been plotting my end, for Katerina’s in it. It’s all Katerina, it all comes from her. She is this and that, and that means that I am not. He tells me that beforehand—warns me. He is planning to throw me over, that’s the whole secret. They’ve planned it together, the three of them—Mitya, Katerina, and Ivan Fyodorovitch. Alyosha, I’ve been wanting to ask you a long time. A week ago he suddenly told me that Ivan was in love with Katerina, because he often goes to see her. Did he tell me the truth or not? Tell me, on your conscience, tell me the worst.”

— А что думаю? Конец мне пришел, вот что думаю. Конец мне они все трое приготовили, потому что тут Катька. Всё это Катька, от нее и идет. «Такая она и сякая», значит, это я не такая. Это он вперед говорит, вперед меня предупреждает. Бросить он меня замыслил, вот и весь тут секрет! Втроем это и придумали — Митька, Катька да Иван Федорович. Алеша, хотела я тебя спросить давно: неделю назад он мне вдруг и открывает, что Иван влюблен в Катьку, потому что часто к ней ходит. Правду он это мне сказал или нет? Говори по совести, режь меня.

“I won’t tell you a lie. Ivan is not in love with Katerina Ivanovna, I think.”

— Я тебе не солгу. Иван в Катерину Ивановну не влюблен, так я думаю.

“Oh, that’s what I thought! He is lying to me, shameless deceiver, that’s what it is! And he was jealous of me just now, so as to put the blame on me afterwards. He is stupid, he can’t disguise what he is doing; he is so open, you know.... But I’ll give it to him, I’ll give it to him! ‘You believe I did it,’ he said. He said that to me, to me. He reproached me with that! God forgive him! You wait, I’ll make it hot for Katerina at the trial! I’ll just say a word then ... I’ll tell everything then!”

— Ну, так и я тогда же подумала! Лжет он мне, бесстыжий, вот что! И приревновал он теперь меня, чтобы потом на меня свалить. Ведь он дурак, ведь он не умеет концов хоронить, откровенный он ведь такой... Только я ж ему, я ж ему! «Ты, говорит, веришь, что я убил»,— это мне-то он говорит, мне-то, это меня-то он тем попрекнул! Бог с ним! Ну постой, плохо этой Катьке будет от меня на суде! Я там одно такое словечко скажу... Я там уж всё скажу!

And again she cried bitterly.

И опять она горько заплакала.

“This I can tell you for certain, Grushenka,” Alyosha said, getting up. “First, that he loves you, loves you more than any one in the world, and you only, believe me. I know. I do know. The second thing is that I don’t want to worm his secret out of him, but if he’ll tell me of himself to-day, I shall tell him straight out that I have promised to tell you. Then I’ll come to you to-day, and tell you. Only ... I fancy ... Katerina Ivanovna has nothing to do with it, and that the secret is about something else. That’s certain. It isn’t likely it’s about Katerina Ivanovna, it seems to me. Good-by for now.”

— Вот что я тебе могу твердо объявить, Грушенька,— сказал, вставая с места, Алеша,— первое то, что он тебя любит, любит более всех на свете, и одну тебя, в этом ты мне верь. Я знаю. Уж я знаю. Второе то скажу тебе, что я секрета выпытывать от него не хочу, а если сам мне скажет сегодня, то прямо скажу ему, что тебе обещался сказать. Тогда приду к тебе сегодня же и скажу. Только... кажется мне... нет тут Катерины Ивановны и в помине, а это про другое про что-нибудь этот секрет. И это наверно так. И не похоже совсем, чтобы про Катерину Ивановну, так мне сдается. А пока прощай!

Alyosha shook hands with her. Grushenka was still crying. He saw that she put little faith in his consolation, but she was better for having had her sorrow out, for having spoken of it. He was sorry to leave her in such a state of mind, but he was in haste. He had a great many things to do still.

Алеша пожал ей руку. Грушенька всё еще плакала. Он видел, что она его утешениям очень мало поверила, но и то уж было ей хорошо, что хоть горе сорвала, высказалась. Жалко ему было оставлять ее в таком состоянии, но он спешил. Предстояло ему еще много дела.